Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 1"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)
Была холодная осенняя ночь. Скрипели колеса. Где-то выла собака. Полегчавший обоз великого князя московского медленно уползал на север. Уже пахло снегом. Ветер гонял космы облаков, закрывая звёзды. Дорога подмёрзла. Лежали в кибитках под тулупами. У Иванчика щипало нос и брови, приходилось прятать лицо в душную овчину. Солхат уже казался далёким сном. Батюшка теперь молился почасту, тихонько распевая псалмы под нос, доволен был, как дела управили: Узбек ублаготворён, и княжество Владимирское, ранее им поделённое, отныне все – под Иваном Даниловичем, а с Тверью – замирение; Константин Михайлович – не то что старший брат его Александр, супротив Москвы не взрызнет. Надо сел больше скупать на Тверской земле, бояр приласкивать, на сторону московских князей склонять. Извилист Узбек – не даёт укрепиться ни одному княжеству, чтобы ни одно не возвысилось и в силу не вошло. Теперь пойдёт хитрость на хитрость. Так право своё утверждать будем. В стольном Владимире не жить, ни хану, ни русским князьям глаза не мозолить. Тихо, в тайности прирастать Москва будет, пока час не придёт ярмо поганых скинуть и на князей-супротивников наступить. Не хотят добром понимать – заставить придётся.
– Когда камень поплывёт по воде, тогда безумный уму научится, – сказал Протасий словами Даниила Заточника[50]50
...словами Даниила Заточника... — Имеется в виду знаменитый памятник древнерусской литературы «Моление Даниила Заточника», написанное в XIII веке между 1223 и 1235 гг. Об авторе его практически ничего не известно – лишь то, что он, разгневав князя, был заточен в Новгородской области на озере Лаче и просил в своём «Молении» князя Ярослава Всеволодовича, отца Александра Невского, об освобождении. По сильным выражениям в адрес женщин и приближенных к князю людей можно судить о том, кого Даниил считал виновниками своего несчастья.
[Закрыть].
Жалко старика: разболелся в дороге, раскашлялся, в боках колотье.
– Мотри, как бы не помереть мне, – сказал после долгого молчания. – Не бросай тогда, не зарывай в степи. Довези до Москвы-то. А застыну – морозы уже, без хлопот будет, на отдельных санях.
– Замолчь! Меня ещё переживёшь!
– Куды-ы там!
– Ну, может, ненадолго. Думаю, где-то рядом мы с тобой помрём. Но не сейчас. И мысли у нас опчие, и ворчуны оба. Вот повелю остановку сделать в селении, баню горячую тебе, отдыбаешься. А там на полоз станем, домчим и до дому.
Грустили оба, понимали: ох как не скоро ещё!
– Я и завещание-то за хлопотами позабыл состряпать, – беспокоился Протасий.
– Вот и значит, не помрёшь.
– А после меня Васька мой тысяцким останется?
– Не бойся. У тебя вон и второй Васька, внук, матереет.
– В Орде да в дороге чуть не цельный год проводим, – печалился Протасий. – Делами неколи заниматься.
– Боле не возьму тебя, – пообещал Иван Данилович.
– Не гож, значит, стал?
– Ну что ты такой заноза? Подумай сам, на Москве сейчас никого нетути: ни великого князя, ни митрополита, ни тысяцкого. Хорошо ли это? Последний раз так. Не знаем, чего там и деется.
– Опять же долгая отлучка мужа из дома порождает отчуждение из семейной жизни, – размышлял Протасий.
– Да, жену милую повидать охота, – согласился Иван Данилович, – Мы ведь в любови живём. А кто иначе, тому, конечно, отлучка – сласть.
Долгие разговоры на долгом пути, долгие остановки, перековка и отдых лошадей, перегруз на санный полоз – томительна была обратная дорога. Вот уже починки, займища, деревни попрятались в снега, лишь изредка завидишь бедный крест сельской церковки. Сипуга мела день ото дня круче. Иванушка привык к морозам, к отогревам у костров, к простым голосам, к скуке... Одно развлечение – зайца увидать иль лису-огнёвку. Ему казалось, он так Давно из дому, что все его там позабыли уже и никто не ждёт. Ни городов на пути не встречалось, ни монастырей. Ровное белое покрывало над некогда зелёными И тенистыми балками, над поросшими камышом озёрами, над быстрыми подо льдом речками. Редко-редко дымок завидишь – ага, ночлег! «Пропадём мы тут, – думал иногда Иванчик, – и никто не узнает». Бесконечно тянулось Дикое Поле – ничьё поле.
Только после Рождества увидали впервые деревянные надолбы да башни сторожевые среди занесённых снегом рвов, колокольный звон услыхали. Ввечеру на башнях острожков загорались смоляные факелы – пошла земля обжитая. Избы в осадных дворах просторные – до двухсот человек поместится. Люди великокняжеские повеселели, иной раз и песня стала слышаться, и смех, и шутки.
Чем ближе к Москве, тем дороги лучше, езда быстрей. Стали встречаться обозы, едущие с зимнего торга, с кожами, волчьими шкурами, воском, мёрзлой рыбой.
Город свой увидели на восходе в морозном туманце. Пошли ямские слободы да слободы гончарников, котельников, огородников. После монастырских подворий – знакомые площади, харчевни, калачни. Иванушка, укутанный в меховую полсть, глядел во все глаза, и сердце его сильно билось. Снег в улицах уже размят, сосульки с крыш свисли, весна вот-вот. Редкие прохожие скидали шапки при виде великокняжеского поезда, кланялись. Обозные тоже им кланялись, едва не плача от радости, крестились на церкви. Один Семён был сумрачен из всех.
– Иль ты не рад, брат? – спросил Иванчик.
– Рад, – бросил коротко. А сам и по сторонам не глядит.
Бесконечно долго, казалось, тянулись усадьбы с воротами, где вырезаны из дерева зайцы, орлы, олени, а также цветки и солнца. Ворота все заперты, а при них воротни – избушки с собаками презлыми на цепях. Иванушка всему дивовался, будто в первый раз видел, вскрикивал, на всё пальцем показывал, оглядывался на отца, на Протасия, но наконец затих – такая была на их лицах тревога, а в глазах недоумение.
Подскакал к саням, расхрястывая снег, Алёша Босоволоков:
– Великий князь, что же это звону-то нет колокольного? Ведь и ты и митрополит возвращаются! Аль но знают?
– У владыки спроси, – ещё мрачнея лицом, ответил Иван Данилович.
– Беда, князь, – прошептал Протасий из глубины возка, – чую, несчастье какое-то.
– Пересаживайся, отъезжай к своему дому, – велел Иван Данилович. – Потом призову.
Княжий двор был распахнут настежь и безлюден. Из сеней, повалуш, амбаров выглядывали головы и тут же прятались. Иван Данилович выпростался из шуб, Иванчик забарахтался, дядька вытряхнул его, выскочили все из саней.
На высоком крыльце одиноко стоял Андрейка в тулупчике с непокрытой головой. Сказал сверху тоненьким голосом буднично:
– А мы маменьку похоронили.
Дворец был плохо протоплен, и, казалось, повсюду пахло тленом. Занавеси со складчатыми подборами, закрывали окна, и было сумеречно. Притихшие сёстры в тёмном, с чёрными лентами в косах робко, виновато подходили к руке отца. Андрей, не снимая тулупчика, сидел в стороне на лежанке, смотрел спокойно, как старичок.
Задыхалась и рыдала только Доброгнева, рассказывая, как произошло:
– Тепель у нас была, ветра сырые, и Кремник тогда погорел, и домы многие, а она всё в сенцах стояла открытых, вас выглядывала, вот возвернутся, вот. возвернутся! А потом и сама огнём запылала. Схиму уж в беспамятстве приняла. Ha-ко, Иванушка, ладанку с её груди, тебе отказать успела, волосья там твои и Семёна, с посаженья хранимые.
Иван стиснул ладанку в кулаке, выбежал. Чувство огромной пустоты охватило его. Он не мог поверить, что больше не увидит мать. Он вошёл в её опочивальню, притрагиваясь к стене, всё казалось ему зыбким, ненадёжным, позвал жалобно:
– Маменька, ты где? Скажи чего-нибудь!
Горели лампады у кивота, за окном тенькала синица, а во дворце тишина стояла такая, будто Иванчик один был во всём мире. Неуверенно ступая, он поднялся в светлицу, где она любила сиживать с рукодельем, сказал:
– Маменька, это я, Ива...
Окна здесь были большие, стеклянные, на четыре стороны: сияли на солнце белокаменные храмы: ближний – Спаса на Бору, на площади – Успенский, недостроенный Архангельский, рядом с ним – высоченный Иоанн Лествичник со звонами, правда, колоколов ещё не было. Снег уже обтаивал возле кремлёвских башен и стен, ветхих и осевших, ещё дедом Данилой ставленных, кое-где обугленных, где во время пожара огонь скакал.
Иванчик попытался вспомнить своё посажение на коня и пострижение на этой площади, как его маменька за руку держала, а потом его взяли и повели на комоницу сажать, как татарин ему что-то такое подарил и Феогност – «Лествицу райскую», но всё заслоняло, расплываясь, лицо матери с припухлыми нежными подглазьями, в туго стянутом белом убрусе.
– Поговори со мной, а? – попросил он.
Он хотел почувствовать прикосновение её руки, но вспомнил только щекочущий мех её куньей шубки. Он хотел бы увидеть в светлице что-нибудь оставшееся от матери, какое-нибудь свидетельство, что она была, но слуги все успели прибрать, даже полавочники и наоконники переменили: когда уезжали, они были кирпичные и шафранные, а теперь постлали голубые и зелёные.
За окнами висел медленный сверкающий снег. Сквозь его нарядную сетку печально-возвышенно глядели храмы. Кремль был разметён и пуст. Синела внизу ледяная лента реки. Иван сел на подоконник с ногами: неужели больше никогда голоса её не услышать, и кто его ангелом назовёт?..
Возле рамы он вдруг увидел простой пластинчатый наруч из золота, внутри лежал крестик из серо-зелёной яшмы. Это было прикрыто наоконником и будто ждало Иванчика: она, маменька, – мне! Он схватил крестик, спешно надел его на шею, где ладанка, а наруч спрятал за пазуху.
Ночью лежал под одеялом, плоский, как раздавленный котёнок, сжимая свои сокровища, а под подушкой у него был ещё поясок с гусями, вышитый маменькой. Дядька Иван Михайлович, перестилая постель, видел это, но ничего не трогал, клал на прежнее место.
Девятый день по смерти княгини Олены совпал с Сороками. Сколько бывало детям радости на этот праздник! Пекли жаворонков с резными крылышками, с глазками, по сорок штук на противне в память сорока мучеников каппадокийских, и всех умерших поминали.
После панихиды и печального обеда Иван впервые по приезде вышел из дворца, побрёл без цели, оскальзываясь на леденицах. На огородах снег почти стаял, а на припёках уж и просохло отчасти. Дети привязывали румяных поджаристых жаворонков к шестам, втыкали те в остожья, ветер покачивал птиц, и они как бы летели. А малыши держали печёнышей за крылья, то опуская вниз, то подымая, чтобы они тоже летали. Все при этом пели вразброд:
– Весна-красна,
На чём пришла?
– На жёрдочке,
На бороздочке,
На овсяном колосочке,
На пшеничном пирожочке.
– А мы весну ждали,
Клочки допрядали.
– Иванча приехал! – взвизгнула Шура Вельяминова, и все побежали к нему.
– Буди здрав, княжич!.. А мы уж думали, татары тебя насовсем забрали.
Обступили, разглядывали егозливо, видно, что рады. Выросли все.
– А у нас дьячок день и ночь читает, – сообщил Иван. – Нынче девять дён.
– Да-а, слыхали мы про маменьку твою, царствие ей небесное... – Насупились в сочувствии, некоторые даже утирали глаза рукавами.
– А давайте в гаданчики играть? – Шура всё хотела отвлечь друга от печали.
– «В какой руке?» или «Чёт-нечет»? – послышались голоса.
– Не буду, – сказал Иван.
– Тогда в «толстую бабу», а?
Уселись на лавке возле городьбы, стали выжимать друг друга.
– Да ну вас! – встал Иванчик. Всё было не по нему, всё тошно.
– Кто над нами вверх ногами? – не унималась Шура.
– Таракан, паук, муха! – отгадывали наперебой.
Высунулся, желая рассмешить княжича, чей-то малец в шапке, перевязанной бабьим платком по причине ушной болезни:
– А вот! Лежит не дышит, собака рыло лижет, а он не слышит. Кто это?
– Мертвец?
– Пьяный?
Иванчик вдруг заплакал:
– Уйдите вы все от меня!
Но никто не ушёл. Стояли потупившись. А издалека уж бежал дядька Иван Михайлович:
– Да ты куда делся, соколик? Обыскались мы тебя! Идём, там батюшка с митрополитом терем новый осматривают.
– Какой терем?
– А тебе мамушка в подарок хоромы выстроила. Идём скорее!
Позади великокняжеского дворца, там, где речка Неглинная протекает, и впрямь стоял терем, сияя свежим тёсом: крыльца с кровлями островерхими, рундуки с балясинами, да подсенная, да каморы светлые, горницы на подклетях жилых и глухих – с погребами. В жилых подклетях клали печи, из них трубы глиняные муравленые[51]51
...трубы глиняные муравленые... — муравлеными называли глиняные трубы специального обжига, покрытые глазурью.
[Закрыть] в верхние покои проведут. Отдельно строилась ещё поварня.
Иванчик прямо обомлел от всего этого: и гордость, и благодарность за маменькину заботу, и печаль, что нет её больше, – всё в нём смешалось и сердце переполнило; Свой дом! Как у Сёмки. Ему тоже загодя строили. Как оженится – отделится.
С отцом и владыкой обошли покои: передний просторный, молельня, опочивальня, ещё покойчик помене да верх светлый, задние сени пребольшие. Сбоку строились ещё горницы в один покой, которые называли одинокими, – там дети Ивана будут жить, когда родятся. Окна слюдяные, но зато слюда в решётку вставлена «репейками» и расписана зверями, птицами да подсолнушками. У Семёна в покоях стекла цветные, зато у Ивана стены обиты сафьяном. А у Андрейки ничего пока ещё нет.
Дядька Иван Михайлович много восхищался, как покойница всё славно управила в их отсутствие, владыка тоже одобрял, а батюшка молчал, ни слова не сказал. Но Иванушка слышал, проходя темнушкою, как митрополит наставлял отца:
– Чрезмерная печаль, великий князь, делает душу как бы дымною и тёмною и воду слёз иссушает. – И прибавил, понизив голос: – Сочетайся новым браком, благословлю.
Вот ты, значит, какой, владыка! Мачеху нам хочешь привести? Иванчик после этого стал избегать митрополита, не ласкался к нему, как бывало, и от благословений вроде невзначай уклонялся. Неизвестно, замечал ли это Феогност, виду, во всяком случае, не показывал.
Иванчик и с братьями поделился тем, что подслушал нечаянно. Семён насупился и сказал:
– Я сам скоро женюсь. Батюшка уже говорил со мной. Литвинку мне хочет взять, дочь Гедиминову.
– А ты хочешь?
– Да мне всё равно. Раз отец велит – надо. Женился же Константин Тверской на нашей сестре двоюродной! Об чём тут речь?
Андрей сказал:
– И мне всё равно, хоть все вы переженитесь, на ком хотите. А меня маменька перед смертью перекрестила.
То есть хотела... И персты сложила, а руку поднять не смогла, худыня напала. Доброгнева всё поняла, взяла её руку, и вместе знамение сотворили. – Лицо у Андрейки скукожилось. Не румянел он ни после бани, ни на ветру и рос плохо, на девчонку был похож, только что в штанах.
Семён обнял братьев, стиснул:
– Эх, вы!.. Побежали на Поганкин пруд смотреть, как колокола льют?
– Приведёт какую-нибудь крысуху, – сказал Иванчик.
– А ты разве слыхал, что мачехи добрые бывают? – отозвался Андрейка. — Чего уж теперь!..
Весенний лёд быстро таял от тёплого воздуха и дождей, протыкавших в глыбах грязные сочащиеся ноздерьки. На речках творилось невесть что: треск и гром, вопли застигнутых на льдинах, лай собак и мык телят. Половодье было велико: сносило дома и вымывало с корнями деревья. Всё это сбивалось в запруды, ломало мосты. Уцелел только наплавной через реку Москву, его подняло вместе с водой. И на Преполовение – в среду четвёртой недели по Пасхе – водопоймень стоял высоко. Феогност провёл крестный ход и молебствие на полях о даровании урожая. Потом оказалось, не помогло – глад был хлебный и скудота всякого жита. А вот луга удались. В княжьих владениях по берегам Яузы и Неглинной Иванчик с Андреем пропадали целыми днями. Там, где душистый цветень трав и лип, где весёлая косьба шла для княжеских конюшен, там братья и горбушу держать научились. Горбуши были с маленьким косьём, они вполне управлялись с ними, приятно было жихать по сочным стеблям. Отава оказалась такая густая да быстрая, хоть второй раз коси. По ней пустили коней. А кони любили заходить в реку и подолгу стоять там. Иванчик сам купал свою комоницу, гордясь перед младшим братом.
По теплу вылезли невесть откуда гулящие люди, ни государевой службы не знающие, ни тягла, кормившиеся подёнкой да вольным ремеслом – воровством да разбоем. Бабы ли холсты расстилали на лужках для отбеливания, гончары ли посуды выставляли для просушки – гляди в оба, чтобы не стянули.
Ходили братья наблюдать, как мастера-серебряники чары и братины куют, на болванках их молоточками набивают и узоры наносят.
Видали даже, как коровку окуривают, и яишней угощались. Как корова отелится, три дня молоко доят в ведро, из которого скотина пьёт, и всё молоко отдают телёнку. А на четвёртый день кладут в лапоть уголёк, на него крупицу ладану росного, зелёного, и идут окуривать с молитвами корову – мать и старшая дочь.
– Ну, слава Богу, коровку окурили, можно в чистый подойник доить, – так говорят.
Такое молоко, ещё пахнущее молозивом, варят в печи, получается ноздрястый пышный творог. Его зовут яишней и едят ложками.
Во дворце тем временем велись приготовления к свадьбе. Всех детей переселили в недостроенные хоромы Иванчика, а у Семёна и в батюшкиных покоях потолки мыли, углы да каморы вычищали, стены украшали пеленами – лёгкими шёлковыми подзорами, на которых вышиты большие круги, а в кругах – сплетение цветов и травок, они же и по краям пущены.
Понаехали литвины, разряженные в чудные одежды, привезли носатую Айгусту в невесты Семёну, покрестили её в Настасью. Девки дворовые все что-то шили и много в амбары бегали.
Доброгнева отпросилась у великого князя на покой:
– Отбаюкала я твоих детей, теперь другая хозяйка придёт, а я не нужна.
Иванчику и Андрейке она подарила на память по рубашке, одна васильками вышита, другая – смородинами.
– На свадьбу отцову наденете, недолго, чаю, ждать её. – Поглядела на их лица погрустневшие, сказала сурово: – Ну, чего скуксились? Чай, не татарин выскочил, не голову снял!
Отец подарил им голубей и приказал сколотить вежи для птиц.
– Это он, чтобы отвязаться от нас, – догадался Андрей. – Не до нас ему. Он маменьку позабыл, и мы не гожи стали.
– Давай в разбойники пойдём? – предложил Иванчик.
– Ты вырасти сперва. – Андрей был очень рассудительный человек.
А Иван выказал себя человеком неразумным и неосторожным. Перед самой свадьбой отца, как в церковь ехать, спросил батюшку:
– Ты монисто, которое для маменьки сковал, теперь другой жене отдашь?
– Цыц! – сказал батюшка и долго был гневен на сына, не замечал его.
Мачеха Ульяна оказалась чернявой, несколько встрёпанной девицей, впрочем, незлой. Дети Олёны и видели-то её редко, лишь мельком. Оженившись, Семён и батюшка закрылись в своих теремах. Иванчиком и Андреем занимался теперь только дядька, а сёстрами – мамка.
Протасий Фёдорович на вторую женитьбу великого князя сказал:
– Ненадолго стар женится, только обычай тешит.
За слова такие был тысяцкий будто бы бит батюшкой в рыло – это передавали, смеясь, сёстры. А сами тоже на сторону глядели – женихов поджидали.
Детство потомков Калиты от первого брака окончилось.
Глава четвёртаяИ помнится, да не поминается. Не чувствовал себя Александр Михайлович по-настоящему у власти. Хоть и прижился он во Пскове – и честь и кормление, а дальше-то что? Годы побежали к сорока, пора о детях подумать, о наследственной отчине. Всё вроде б утряслось, татары оставили его в покое, как позабыли, Иван Московский в Орду мызгает, дань возит – честь большая!.. Константин, кряхтя, собирает Калите свою долю в разорённой земле, а он, старший его брат, посиживает во Пскове... Но, случись кончина, детям Псковщины не наследовать[52]52
...случись кончина, детям Псковщины не наследовать... — Псков не был наследственной вотчиной, а, подобно Новгороду, выбирал себе князей.
[Закрыть]. А Иван-то Данилович своих обеспечил. Конечно, ничто так не смиряет душу, как нищета и пропитание подаянием. Но неужели это справедливый удел для тверских страдальцев! Нет, надо на что-то решаться!
Он часто сиживал под Гремячей горой на крутом берегу Псковы. Место это называлось Волчьими ямами. Росли тут полынь да жёсткий тмин. Трещали кузнечики. Посредине Псковы зеленели плоские острова и обнажившиеся от летнего обмеления скользкие сырые валуны.
Бог ведает, сколько ещё осталось жить. Он вспоминал, как возвращался домой с ярлыком из Орды. Молод был, полон сил и надежд, думал: всё, великое княжение за Тверью навсегда. Сопровождали его весёлые татары – надо было отдать им деньги, которые занял в Сарае, чтобы успокоить гнев Узбека после того, как брат Дмитрий убил московского Юрия Даниловича. Кулаки сжимались сами собой, когда вспоминалось об этом. Было ему двадцать пять, верил в свою, силу, в удачу, в победу над ненавистными Даниловичами. Года не прошло спокойного; брат казнён, Тверь сожжена, а сам он, тверской великий князь, беглец и христорадник, отлучённый от церкви. Калита же Узбеку друг, и новому митрополиту тоже друг, и дань со всех княжеств идёт в Орду через него. В землях его умиротворение, нищелюбие Калиты – у всех на устах, а что он от дани русской отстёгивает да припрятывает, кто считал, кто видел? Никто. Надо решиться. Надо ехать к хану. Надо в догадках своих утвердить его. Тверичане честны, и лишь наветниками проклятых московлян погублены. Давай, Узбек, забудем старое. Не верь Ивану, он тебя ненавидит не меньше моего.
Свежестью наносило с реки, с горы – тёплым горьким запахом можжевельника. Бабы спускались к воде, на чистые пески, несли в корзинах белье полоскать. Дети купались, и ходила около них в воде безбоязненно мелкая рыба.
Надо решиться. Надо испытать судьбу. Александр Михайлович сидел, как ворон на кладбище, насупленный, мрачный.
Весёлая Пскова стремила беспокойные волны в неторопливую реку Великую. На месте их слияния и стоит Псков, уютный, затаившийся. Янтарно светятся его окна на закате, покрываются слабым румянцем белостенные храмы, приземистые, большеголовые. Чем ниже солнце, тем угрюмее багрянеют они. Спасибо, Псков! Но я хочу в родные места. Уже послан давно в Орду юный сын Фёдор, дабы разузнать, как там отнесутся к появлению самого Александра Михайловича. Сегодня прибывает Фёдор с князем Константином сюда на тайную встречу и совещание.
В четырёх вёрстах от города, при впадении реки Черехи в Великую, в сосновом бору стоит монастырь Пантелеймона Дальнего. Близ него на Черехе – мост, до которого псковичи, по обычаю, провожают знатных гостей, там же Гостей и встречают. Туда и направился тихими стопами Александр Михайлович, сминая лишайники и воробьиную гречуху, глушившую лесные поляны.
Сын и брат ждали его у моста в зарослях.
При первом же взгляде на сына после долгого его отсутствия Александр Михайлович испытал сомнение: того ли человека посылал он в Сарай? А кого было ещё посылать? Кому довериться в таком деле?
– Батюшка! – Фёдор обнял его, коснувшись щеки слабыми, мягкими волосами.
– Брат! – Константин был явно взволнован, оглядывался. Трусит, что ли?
– Ну, с чем приехали: с добром аль с худом?
– Москва тиранствует! – воскликнули оба в один голос.
– Это мне известно. Что в Орде?
– Говорил я со многими мурзами, дарил, чем мог. Склоняются в большинстве к тому, что Узбек тебя примет и ярлык получишь. Иван Данилович, мол, слишком много чести на себя берёт. Они там, в Орде, хотят, чтобы было по справедливости, дескать, все князья равны должны быть.
– По справедливости? – Александр Михайлович усмехнулся. – Где ты, сын, справедливость видел? Тем более у татар?
– Они мне заверения делали! – Фёдор слегка задыхался, откидывал головой наотмашь висящие прядями волосы. – Другом своим называли. Надо ехать тебе.
– Что ты, Константин, скажешь?
– Я их знаю не мене твоего. Десять лет ты здесь, а мы с братом Василием и матушкой нашей на Тверь пришли в великой скорби и печали, сели там в нищете и убожестве, вся земля пуста, и леса как пустыни. С превеликим трудом поднимаемся в смирении терпеливом. Как бы хуже не вышло.
– Ты, дядя, просто не хочешь отчину нашу отдавать! – вспылил Фёдор. – Случись что с батюшкой, с чем мы останемся? – Лицо его пошло алыми пятнами, руки тряслись.
– Эх ты! – с укором взглянул на него Константин Михайлович. – Если что с батюшкой твоим и может случиться, так в Орде. Иль ты судьбу деда своего забыл, судьбу Дмитрия Грозные Очи, дяди твоего?
– Что теперь поминать про то? Мне жизнь отца своего ещё дороже, чем тебе. Ведь нас семеро у него!
– Когда батюшку убили, мы с Дмитрием, слёзы утерев, думали только о мести, – молвил Александр Михайлович.
– И меня на мёртвое тело Кончаки обменяли, чтобы из московского плена вызволить, – с упрёком вставил Константин. – А если боитесь за престол тверской, так отдам я его. Мне уж всё равно. Устал я.
– Дмитрий Грозные Очи справедливо Юрия Московского убил! – Фёдор всё полыхал лицом.
– Зло порождает зло. И пусть виновник первого ответит за оба, – согласился Александр Михайлович.
– Но ты! Ты-то, брат! Сожжение Шевкала ведь месть твоя! И что произошло, каковы последствия? Ведь это не просто влечение событий одного за другим!.. Когда же остановимся?
– Никогда! – горячился по-прежнему Фёдор. – Пока Калиту и всё семя его не изведём!
– Я отцовы палаты зажёг, чтоб Шевкала испепелить, отцову память изничтожил, – угрюмо сказал Александр Михайлович. – Знаешь ли ты, брат, как сладка ярость, когда запруды ей открываешь? Это слаще хмеля!
– Ты к гибели влечёшься! – Голос Константина Михайловича дрогнул.
– Ты как бы всё попрекаешь меня. Мог ли я поступить иначе? Хочешь ли, чтоб я кончил дни мои в изгнании?
– А на плахе хочешь?
– Я должен рискнуть ради детей. Псковичи их у себя не оставят – Новгород не позволит. Гедимин мне не поможет, не хочет ссориться с ханом. Что же делать? Поеду с покорством, предстану пред свирепостью его. Может, умолю, аки агнец льва...
– Разве ты позабыл, кто первый хотел пограбить казну и обозы Юрия Даниловича?
– Ну и что? И во Псков батюшка наш, как и я потом, бегал скрываться, и новгородцев молил о защите и помощи.
– А потом всё то же с тобой повторилось. Мне страшно, брат, не езди.
– Тогда Узбек юн был, переменчив. Теперь – в возрасте мудрости. В надежде я, что замирение он утвердит и прошлое отринет. Мы простим ему смерть отца нашего, и своё горе, и слёзы матушки нашей, он же пусть позабудет Шевкала и Кончаку.
– Как ещё убеждать тебя, не знаю, – сник Константин Михайлович. – Давно ты татар не видел.
– Вручу судьбу мою хану без робости и малодушия, – упорствовал Александр Михайлович. – Много я думал и сомневался... Какова уж будет воля Неба. Выбора нет у меня. Хочет Узбек головы моей, пусть возьмёт её и утешится. Отчаянию моему нет выхода.
– Ведь это всё равно как самоубийство!
– Нет, неверно судишь. Без благословения митрополита не решусь. Помню, как отлучил он меня от церкви, а со мной вместе и псковичей. Ещё раз такому испытанию подвергаться не хочу. Благословит он – еду! Пусть от него сие зависит.
– Он благословит, – тихо сказал Константин. – Я попрошу, он исполнит.
– Пошто так уверен?
– Я ему услугу в Орде оказал. Письмо хану передал.
– Какое?
– Не знаю. Не мог прочесть, по-арабски писано. Знать, важное. Из рук в руки, владыка велел. Он благословит. Но помни: я, как мог, отговаривал тебя.
Светлая ночь опустилась на мир. Тихая Череха отражала небо и кущи вётел. Трое стояли на берегу, обнявшись в последний раз.