Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 1"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
– Хорошо, кабы так-то, – согласился Иван Данилович, – чтобы тысяцкие Вельяминовы верно несли князьям московским службу свою.
Посмотрели друг на друга в упор, глаза в глаза. Слабая улыбка шевельнула бледные губы Протасия.
В самом деле, невдолге было им назначено судьбою породниться и произвести в родстве потомков своих человека, который составит величайшую славу земли Русской[24]24
...произвести в родстве потомков своих человека, который составит величайшую славу земли Русской... — Имеется в виду Дмитрий Донской, сын Ивана Ивановича Красного и Александры Вельяминовой. Далее имеется в виду тот факт, что Дмитрий Донской в 1378 году казнил за измену и сношения с Ордой Ивана Вельяминова – это была первая публичная казнь на Москве.
[Закрыть]. Но будет и нелюбие промеж этих родов, и козня, и измена, и даже первая на Руси принародная казнь будет назначена внуком Ивана Даниловича правнуку Протасия Вельяминова.
Но пока ничего такое было им неведомо, и стояли они в полутёмной трапезной опустевшего дома митрополита при догорающих свечах усталые и заплаканные, усиливая в сердцах своих надежду на лучшие времена.
– Ну и ещё одна новость, князь.
– Молви скорей.
– Видал ноне тверичей-то? Ухом не поведут, рыло не поворотят. В гордости, значит, состоят. Думаешь почему?
– Знамо. За митрополита на меня обижаются, сами-то не сумели его к себе залучить.
– Не токмо... В отсутствие твоё весть пришла. Недосуг было сказать за похоронами.
– Ну? – Голос Ивана Даниловича был хрипловатый с мороза и надорван.
– Сентября девятнадцатого дни Дмитрий Михайлович Грозные Очи казнён в Орде.
– Господи! – не скрывая радости, перекрестился князь. – Есть же на земле справедливость! Ту же чашу испил, что брату моему уготовал, убивец.
– Да, потомили его девять месяцев. Он уж и прощался со всеми, и опять надежду возверзал. Жить-то хотелось. Двадцать семь ему было. Нраву пылкого. И то... ведь за отца, братом твоим убитого, мстил.
– Замолчь! Не смей клубок этот опять разматывать! Он за отца мстил! Ну а я за брата ему отомстил бы. Не допустил Господь до этого греха. Через хана Узбека кару получил по справедливости. Юрий Данилович покойный руки ни на кого не поднимал. Михаила Тверского не он погубил, а те же татаре[25]25
Михаила Тверского не он погубил, а те же татаре. — Михаил Ярославич (1272 – 1318) – князь тверской, великий князь владимирский, сын князя Ярослава Ярославича. Стремился к объединению русских земель, значительно усилил Тверское княжество, после смерти князей Даниила Московского, а затем Андрея Городецкого имел все права на великокняжеский стол, в отличие от Юрия и Ивана, потомков Даниила, которые могли опираться только на право силы. После длительной борьбы и интриг Михаил Ярославич принял мученическую смерть в Орде, впоследствии был канонизирован и причислен к лику святых как великомученик – 5 декабря считается днём повиновения святого благоверного мученика князя Михаила Ярославича Тверского.
Старший сын его, Дмитрий Грозные Очи, сумел, по некоторым свидетельствам, оправдать отца перед ханом и доказать его правоту, но за самоуправное убийство Юрия Даниловича также был казнён Узбеком.
Ещё один сын Михаила, Александр (1301 – 1339), получивший после смерти брата ярлык на великое княжение, снова попытался спорить с Москвою, но впоследствии тоже был вместе с сыном убит в Орде.
[Закрыть]. И ты знаешь почему. Дань собирал, а от хана утаивал.
– Клеветы сие, – прошептал Протасий.
– Нет, не клеветы! Суд был в Орде, и доказано! Или запамятовал? Не смог Михаил перед ханом оправдаться.
– Он судом небесным уже оправдан, – возразил боярин. – Слыхал, видения в Твери были сразу после его смерти?
– Какие ещё видения? – с досадой вскинулся Иван Данилович. Сам он видениев боялся, потому как были они всегда не к добру, ничего хорошего не возвещали. – Всполошен был народ тогда, вот и чудилось!
– Семь лет прошло, однако, – напомнил Протасий. Плеснул в ковш медку стоялого, заел капусткой с клюквою. – Однако всадники светозарные все летают в небесах тверских, и толпы со свечами и кадилами в небе показываются доселе, и облако ярче свету солнечного над собором встаёт по-прежнему. Мученик был Михаил и смиренник. Никуды от этого не денешься.
– А я спорю, что ли? Знамо, мученик. И Агафья – Кончака его милостью мученица. Бабу извели, а-а? Стыд!
– Сама она померла, золовка твоя. Со страху. Татарка она и есть татарка. Без мужа в плену с тоски померла. Хлипкие они спроть наших бабов.
– Хли-ипкие! – передразнил князь. – Оне жилистые! Что хошь снесут! А Юрий мой при чём? Что в глаза-то не глядишь? Наинак думаешь? Тверичан слушаешь, слуга верный? – Иван Данилович налил чару, спешно выпил, перевёл дух. – Пошто Кончаку уморили? Тут клубок, Протасий, слишком тугой. Весь в узлах – обидах и счетах давних. Тебе-то что! Это ведь не твоего брата касается, а моего! Вот пускай бы Дмитрий Михайлович и мстил татарам за отца! Хану Узбеку пускай бы мстил! Пришёл бы да и убил его, да сыновей его мечом бы посёк! А оне только бабу, сестру его, в полон умыкнули да и извели зелием. Сполины! – Голос Ивана Даниловича эхом отдавался в трапезной, рокотал в тёмных дальних углах.
Вельяминов молча глядел на своего князя и всё жевал рыхлыми губами.
– И ещё одно известие, княже... Александру Михайловичу Тверскому хан ярлык пожаловал...
– Нешто великое княжение? – осевшим голосом переспросил Калита. – Вот же блядь татарская! – Иван Данилович грохнул кулаком по столу так, что подскочили и зазвенели блюда и чаши с остатками помина. – Значит, Митрия казнит, а брату его, Александру, милость? Будто не одних они кровей! Сатана злокозненный! Через него вся пря между русских идёт. Уськает нас, аки псов.
– Терпи, князь, – сказал устало Протасий. – Кто знает, как ещё судьба повернёт.
– Я потерплю, потерплю, – зло пообещал Калита. – Потерплю, помучаюсь. Но своего добью-усь!
– А ещё, слышь, Узбек-то, повелев казнить Дмитрия, сильно гневен был на всех тверичан, называл их врагами и крамольниками. Но и об том пёкся, чтобы свара промеж князей не иссякла. А Михаил Тверской и твой Юрий Данилович пускай, мол, в раю сочтутся, пророк Иса[26]26
...пророк Иса... – В мусульманстве это имя Иисуса Христа. В Коране он именуется «Иса, сын Майрам», «мессия», «посланник Аллаха», «дух от Аллаха», «раб Аллаха» и др. Утверждая чудесное происхождение Христа, Коран отрицает его божественность, особо отвергается идея Троицы в её христианском смысле. Исследователи полагают, что коранические представления о Христе в отдельных частях отразили воззрения некоторых христианских еретических сект, также обнаруживаются совпадения отдельных сюжетов с сюжетами апокрифических евангелий.
[Закрыть] воздаст каждому по мере муки ихней и вины.
Ещё многократно удостоверив Протасия, что Узбек блядь-переблядь и татарская морда, Иван Данилович, быв весьма грозен, отправился восвояси.
В ярко освещённой княжеской изложнице сидела румяная Олена, вернувшаяся с поминок раньше мужа, а рядом с нею, держась за её палец, стоял на постели девятимесячный Иван Иванович без штанов и пускал на простыню крутую прозрачную струю. При виде отца заулыбался, показывая четыре зуба, но дело своё продолжал.
– Ну вот, – сказал Иван Данилович, – этого мне ещё не хватало, напрудил тут цельный пруд. – Он взял весёлое дитя на руки. – Всё, Олена! Дмитрий Грозные Очи казнён в Орде. Брат же его Александр Михайлович ярлык получил на великое княжение. Язв промеж нас будет рость и болеть нескончаемо. Изводить будем друг друга невесть сколько.
Иван Иванович гладил отца по лысине и, отклоняясь, глядел на него с восхищением, не переставая колотить его в живот розовыми голыми пятками.
И всё это было в тое же лето: кто родился, кто умер, кто готовился покинуть навсегда родину, кто стремился к новому духовному рождению, кто погибал во грехе – разные люди в разных концах земли, но, сведённые провидением в единую сеть жизни века своего, узлами страстей повязанные, тщетою обольщений и заблуждений умученные, – они надеялись, они страдали, они оставили смутную память о себе, случайные гости земли, так мечтавшие о воцарении небесном.
Упокой, Господи, души их с миром!
Часть первая
ОТЕЦ
Глава перваяаня, Ванечка, Ванюша, Иванчик, Ива, Ивушка – как только не прозывали ласково малого княжича. Трудно было не умилиться, не залюбоваться им: румянцем его алым на круглых щеках, глазами – синими щёлками, улыбкой лукавой и застенчивой. Улыбался он всем без разбору: каждому человеческому лицу, собаке, петуху на заборе. С петухами княжич был особенно обходителен: «Буде здрав, Петя!» – говорил вежливо, боялся нраву их заносчивого. И то дивно, что какой-нибудь робкий смерд или кметь[27]27
...какой-нибудь робкий смерд или кметь... – Смерд – простолюдин, кметь – воин.
[Закрыть], шрамами страшный, иль лаятель уличный известный, даже головник-убивец, под мостами ночующий, прямо расцветали от его приветности, а те, которые и улыбаться давно разучились, только дёргались в ответ лицами, так что жалко их делалось. А главное, кротости княжич был необыкновенной: никогда не сердился, своего не добивался, ничего не просил и всегда оставался всем доволен. «Ангел ты мой небесный, – шептала мать, крестя его перед сном, целуя в пушистую тёплую шапку волос, – храни тебя Царица Небесная! »
Ежели случалось, кто из боярских детишек, друзей по играм, поступал не по правилу, не по уговору, княжич только спрашивал: «Федя, ты что, дуранюшка впритруску?» Обидеться на него было невозможно.
Единственно, кто мог Иваше пенять, это брат Андрей, на год его младший. Иваша ещё и говорить толком не научился, а уж матери советовал: давай, мол, братца-то в окошко выкинем, пусть его петухи склюют. Ревновал. Но это всех только пуще умиляло, и все родные наперебой старались угодить миловидцу. Сёстры между собой даже ссорились: чья очередь Ивасику сапожки надевать. И сапожки его стоптанные, по мере того как он вырастал, не выбрасывались, сохранялись в кладовой для памяти и любования.
Войдя в солидный возраст – три года ему исполнилось, решил Иван жениться. Будучи человеком основательным, не спыху решил, а привлёк к важному делу брата Семёна. Начал издалека: ты как, дескать, в девках-то хорошо разбираешься?
– А то! – гордо ответил тринадцатилетний Сёмка. – Ещё как разбираюсь!
– Тогда пойди к Шуше, скажи, что я её люблю. – Это они Шурочку Вельяминову, внучку старого Протасия, так называли.
– Сам пойди! – отказывался Семён, еле удерживаясь от смеха.
– Я за дерево спрячусь, глядеть стану, а ты иди к ней.
– Пошто так?
– А стыдно.
Семён было заколебался: надо, дескать, чувства проверить. Но Иван горячо убедил его, что уже проверил, и Семён исполнил братнюю волю.
Шуша Вельяминова согласилась немедленно, не раздумывая, похоже, она была легка в мыслях. Тогда Иван выскочил из-за дерева, размахивая деревянной сабелькой, скоком-боком помчался кругом двора с криком:
– Я разбойник! А Шуша моя жена, разбойница!
Шурочка, выказывая вспыхнувшую преданность, бежала за ним следом, путаясь в подоле, и тоже кричала:
– Я его жена – разбойница!
Упала, локоток разбила, визгу было много и плача. Тем сватовство закончилось. Однако Сёмка-змей тайну хранить не умел и батюшке про всё доложил.
Батюшка с маменькой, конечно, посмеялись, а потом батюшка сказал:
– Что ж, пора его на коня сажать. А то всамделе женится вот этак, не умея на коня всести.
А маменька вышила любимцу к посажению кушачок шёлковый малиновый с белыми гусями.
Всё когда-то случается в первый раз. И вот впервые в жизни Ивану кудри его рыжеватые укоротили и впервые на коня водрузили. Будь Иван простым дитятей – что за событие? Но был он княжичем, потому обрезание кудрей – это событие, постриг, а на коня посажение – обряд столь важный, что глашатаи заранее раструбили о нём по Москве, и в назначенный час собралось в Кремле народу видимо-невидимо. Не только князья и бояре, часто во дворе бывающие, не только дружинники – служба кремлёвская, не только дворяне, попы и монахи Иваном любуются, но послы иноземные, разодетые невесть во что, а ещё пуще дивились мужики в лаптях да бабы с девками в красных сплошь платках – эти незнамо откуда приволоклись на такого молодца и соколика посмотреть.
Конечно, был Иван малость испуган, но крепился, потому что различал в толпе улыбающуюся сквозь слёзы маменьку, а рядом с ней Андрея, который от зависти даже рот раскрыл – смотрит не отрываясь. Да, уж теперь он Ивану неровня! Куда ему до Ивана!.. А вот и Сёмка-змей досадует на Иваново счастье. А то уж он, мол, полувзрослый, а то он уж в поход ходил с княжеской дружиной!.. Теперь небось не похвалится... Да он и ходил-то всего единственный разик.
Семён снисходительно поглядывал на братишку с высокого седла, красовался на своём иссиня-вороном коне, глубоко всунув в серебряные стремена обутые в зелёные расшитые сапоги ноги, небрежно накинув на плечи отороченную бобрами парчовую шубу и поигрывая поводом изукрашенной каменьями уздечки. И конь был хорош, и всадник под стать ему. Какой же Иванушка маленький, толстенький! Кожушок долгополый расстегнут, без шапки. Никто не доглядывает за ним, непокрытую рыжую голову треплет ветер, засыпает редким снежком колючим. А Ивашка всё норовит кушак – подарок маменькин – выставить на поглядение. Застынет, гляди, как есть застудится. Что же няньки-мамки-то думают?..
Острейшее лезвие харалужного меча[28]28
...лезвие харалужного меча... – то есть булатного, особой закалки.
[Закрыть] блеснуло на замахе солнечно, струисто. Тысяцкий Протасий Вельяминов схватил Ваньку за мягкие пряди, отсёк их мечом, подал великой княгине. У маменьки слёзы бегут, на шубку тёмно-маковую, куницей подбитую, падают, маменька не замечает, берёт пряди Ивашкины, целует, на груди прячет.
Доброгнева заахала, сунулась было Ивашку обнять, но тысяцкий строго отстранил её вложенным в ножны мечом.
– Кончено. Никаких отныне нянек, девок, кормилиц. Будет княжич на попечении дядьки, воина бывалого, мужа зело умудрённого. А меч этот, Ванюша, нарочно для тебя наши кузнецы отковали. Невелик, но о-о-остер! Теперь твой он навсегда, забирай!
– Ивана Михайловича, что ль, поставили доглядывать? A-а? Его ли? – допытывалась Доброгнева.
– Отстань, назола! – внятно сказал сердитый Протасий. – Копошишься тут!
Меч хоть и невелик, детский, но княжичу пока всё равно ещё не по силам. Иван ухватился обеими руками за его рукоять, поволок за собой, чертя тупым концом ножен борозду на слякотном затоптанном снегу.
Подвели комоницу – кобылу породистую в белой, расшитой узорами попоне, при седле, со стременами, с наборной уздечкой.
По знаку великого князя Ивана Даниловича конюший и тысяцкий подсадили Ивана на широкую спину кобылы, та покосилась агатовым глазом, но даже ногами не переступила – семь лет ей, самый возраст: отросли полностью хвост и грива, резва комоница, могуча, учена. Ни вскидывать, ни строптивиться не станет.
– И скок теперь твой! – сказал отец.
– Вправду мой? – звонко переспросил Иван, и все заулыбались ещё веселее.
Татарский баскак не остался в стороне:
– Примы, батыр, лук разрывчатый со стрелами перёными.
Не переставая ревели воинские трубы, трещали бубны.
Колыхнулась толпа, запрудившая площадь, всем хотелось получше рассмотреть посаженного, кони грудились и ржали, дружинники, сцепившись руками, с трудом сдерживали зевак, некоторые подныривали им под руки, проталкивались к княжичу, норовили погладить по ноге, коснуться стремени.
Протасий взял комоницу под уздцы. Толпа расступилась. Иван осторожно принял поводья на себя. Кобыла дёрнулась под ним. Батюшки, она живая? Бока крутые, тёплые. Ой, как высоко я сижу! И как мне страшно! Как зыбко! Качает она меня, качает!..
Лица сестёр, отца и матери, княжих мужей и отроков поплыли перед ним, отдаляясь всё более, а комоница, плавно перебирая ногами, двигалась быстрее и быстрее да всё выше, выше. Уж и люди остались внизу, и крыши теремов, и кресты церковные, а облака совсем рядом...
– Ай-ай! – кричал Иван, вцепившись в поводья и сжав колени.
Но его как бы не слышали и не беспокоились, смеялись там, внизу, показывали на него пальцами. Вдруг рванул ветер, сорвал с головы маменьки белый шёлковый плат и понёс его промеж облаков мимо Ивана. Он хотел уцепить плат, наклонился, упустив поводья, и стремглав полетел в воздушную бездну...
– Эй, малый, ты что? Пошто кричишь так? Иль сбредил чего? – Густой голос отца рокотал успокоительно у самого уха.
Иван открыл глаза:
– Мне снилось, я лечу...
– Это ты растёшь, голубчик... Сморился, задремал, – Рука отца ласково и крепко гладила его голову. – Устал верхами-то? А в кибитке укачивает, как в люльке.
– Ничего я не устал, – оспорил Иван. – Уж и заснуть нельзя чуть-чуть.
Белые кучевые громады там и сям стояли в небе. Из них дуло свежим ветром, разгоняя сырую духоту луговины, по которой продвигался длинный великокняжеский обоз, такой длинный – ни начала, ни конца. Сочная трава, натисканная на дно кибитки и покрытая рядниной, пахла томно, дурманно, печально. Комоница Иванова, раздобревшая и постаревшая за пять лет, шагала неспешно рядом, дёргала на ходу траву из кибитки жёлтыми крепкими зубами. Полотняный верх был снят, и Иван, приподнявшись на локте, мог видеть впереди колышущиеся конские спины и головы и всадников, едущих шагом, а сзади – крепко увязанные большие возы невесть с каким добром, которые тоже качались, клонились и выпрямлялись, и все вместе, возы и всадники, спокойно, не торопясь плыли по зелёному травянистому ковру, оставляя за собой широкий примятый след, будто сказочный полоз извивался по лугу. Где-то неподалёку протекала река, невидная в кустарниках. Пахло водой, и лягушки весело перекликались; дря-дря-дря.
– Они кричат: зря-зря-зря? – пошутил Иван, чтоб развеять скуку уже надоевшего путешествия. Отец не отозвался, задумался. Комоница шумно дышала Ивану в ухо, хрустела травой и фыркала. Отец и её не замечал. – Маменьку я во сне видел, – сообщил тогда Иван. Это отец услышал.
– Соскучился, значит. Третий день отъехали, а уж соскучился. Как видел-то?
– Не помню, – сказал Иван.
Отец внимательно посмотрел ему в лицо:
– Может, тебя, пока не поздно, обратно с дядькой отправить? Вот матушка-то обрадуется!
– Нет, надо терпеть, – решил Иван. – Я буду терпеть.
– Большой ты у меня совсем стал. – Отец пободал Ивана лоб в лоб. – Пора тебе и белый свет поглядеть, чего кругом деется и как происходит.
Ивану хотелось и дальше бодаться и бороться с отцом на мягком сене, раскачивая повозку, но отец был какой-то невесёлый, наверное, тоже об маменьке скучал, об Андрюшке, что его не взяли. Маменька сказала, ни за что не отдаст в Орду ехать последнего сыночка. И семья разделилась и разлучилась. Сёмка гарцевал где-то впереди, он был рад не знай как, всем говорил, что никаких татар не боится, едет развеяться и чтобы при батюшке быть на всякий случай. Такой хвальбун! Будто батюшка без него не управится! У него, чай, ещё один сын есть при себе, Иван.
– Хотел вам с Семёном уезды да сельцы показать, какие вам по завещанию моему отойдут, – говорил отец. – Тебе Звенигород, да Рузу, да Суходол, а Семёну – Можайск, да Коломну, да Канев, да Гжели, да Горки... не упомню уж всего... а Андрею Лопасню, да Серпухов, да ещё много... Каждому брату по четыре цепи золотые, да ещё пояса золотые с каменьями, жемчугами и сердоликами, да чаши. А матушке коробочку мою золотую и монисто новое, что сам ей сковал.
Иван слушал с удовольствием, да вдруг встревожился, что-то в его детской голове просмеркнуло:
– А зачем завещание? Это ты зачем говоришь?
– Да та-ак, – протянул отец. – Я давно уж его написал, когда ещё в Орду за великим княжением ездил. Потом ещё одно написал.
– А мы в Сарай едем?
– Сейчас не в Сарай. Татары в Крым откочевали, в летнюю ставку зовут, вроде на отдых. А дань-то тоже не забудь прихватить, Иван Данилович! Вишь, сколько возов? С прошлого года им не плочено.
– Ты ведь никогда не умрёшь? – помолчав, спросил Иван.
– Конечно, никогда, – согласился отец. – Аль ты боишься? Нет, николи с нами этого не случится... Ни ты, ни я не помрём. Протасий! Скажи, чтоб привал трубили. Коней кормить пора.
Притрухал верхом Протасий.
– Уже голова к реке заворачивает, князь. Все устамши. С самой зари-мерцаны идём.
– Хорошо ли место-то?
– A-а, где ни стал, там и стан! – крикнул Протасий, отъезжая.
– А что останется от портов моих да поясов серебряных, то раздадите по всем попьям и на Москве, – вдруг прибавил отец. И сердечко у Ивана сжалось. Ему хотелось заплакать, но он переборол себя, только молча крепче ухватил отцову руку.
Мимо окна, обращённого к горе, с тихим шорохом проскакал камень и где-то внизу плюхнул в запруду. Несмотря на жаркий день, в келии было прохладно и темно. Высокие буковые деревья карабкались на вершину, тянулись к солнцу светло-серыми гладкими стволами в тонкой коре. Кроны их качались от неслышимого здесь, внизу, ветра, и солнечные пятна ползали и плясали на полу, на белёных стенах, то зажигая на мгновение золотом бронзовое распятие, то выхватывая и кровавя сизо-голубой баус – камень в окладе иконы Богородицы.
Феогност сидел в простом деревянном кресле, сделанном из того же бука, и чувствовал отдых в теле, равновесие в мыслях, спокойствие в душе. Он вспомнил два года, проведённые в такой же келии на Афоне, и усмехнулся: далеко же ты убрёл, Феогност! В оковах монашества жизнь его была тем не менее бурной, лишённой внешнего постоянства, столь переменчивой обстоятельствами, что иному мирскому человеку через край бы хватило. Но укрепа внутренняя нерушима была, неколебима. С нею он оставался, как в броне, при любых превратностях судьбы, в нищей рясе и в торжественном облачении митрополита, при высших знаках почитания и в грубом унижении, которого немало довелось пережить и не меньше ещё предстояло.
Всё время афонского послушания он трудился со счастливым тщанием, потому что любил знания. Чем богаче становились его знания о мире, тем больше восхищался он и благоговел перед сложностью премудрости Вседержителя, Творца неба и земли. Более всего охочлив был Феогност на языки. Кроме русского познал за два года церковнославянский, на коем службы правят и в Сербской митрополий, и в Болгарской. Помогали в учений болгарские насельники из монастыря Зографа, и сербы из Хилендарьского монастыря, и русские иноки из монастыря Святого Пантелеймона, уже свыше полутора веков отданного им и потому ещё называемого Старым Руссиком. Прислужник Фёдор, назначенный патриархом, оказался действительно сведущим и понятливым и, когда Феогност наконец заговорил по-русски, много чего обсказал ему про обычаи, привычки и особенности своего народа. Нельзя было не отметить, что не хвалился и не гордился, плохого не скрывал. Было в его рассказах, что умиление вызывало, а иное удивляло немало. Приходил обычно Фёдор лесной дорогой с полной пазухой орехов, большой был до них любитель, ими одними никак и питался, садился на открытой террасе и, разбивая орехи камнем, рассказывал, как почитают у них на Руси святителя Николая Миликийского[29]29
...святителя Николая Миликийского... – Николай Угодник, или Николай Мирликийский, в христианских преданиях святой из разряда святителей, то есть церковных иерархов. Время жизни Николая предание относит к первой половине IV века, а самое раннее житие о нём на полтысячелетия моложе. Являясь образцом аскетических добродетелей, идеального священника как «ревнителя» о вере и «печальника» о людях, Николай творит чудеса, раздавая дары нуждающимся и спасая невинных. Избрание Николая епископом города Мира в Ликии, на юго-западе Малой Азии (отсюда его прозвище), сопровождается знамениями и видениями, в одном из них Иисус Христос и дева Мария подносят Николаю знаки его сана – соответственно Евангелие и епископское облачение, омофор, – с которыми Николай чаще всего и изображался на русских иконах.
[Закрыть], в каждой избе его образ непременно имеется, какой великий праздник у них Покров Пресвятой Богородицы, как народ набожен и сострадателен, жесток и простодушен, честен и легко клятвопреступен, не жалует ратей, но воюет почти непрестанно, задушен татарскими данями, но всё равно богат и славен и в надежде на освобождение и мирное устроение жизни возносит свои молитвы. Патриарший добровольный выход[30]30
Патриарший добровольный «выход»... – Добровольная дань русской православной митрополии византийскому патриарху.
[Закрыть] русичи платят исправно, но мечту имеют – уж не обижайся, грек! – чтобы митрополит у них был из своих, а не греческий, как покойный святитель Пётр был, но его святейшество сейчас не дозволяет, и восемь русских епископий пока вдовствуют.
Слушал его Феогност и по выработанной долгими усилиями привычке к сдержанности и отсечению воли старался не гадать, по какой надобности нагружается он сейчас таковыми сведениями и в чём они ему пригодятся. Только вспоминалось почему-то, что Юстиниан Великий, мрачный деспот и сокрушитель язычества, по происхождению был славянин и заложитель собора Святой Софии[31]31
....Юстиниан Великий... сокрушитель язычества... и заложитель собора Святой Софии. – Имеется в виду Юстиниан I (482/83 – 565) – византийский император. Он завоевал Северную Африку, Сицилию, Италию, часть Испании. Провёл кодификацию римского права, стимулировал большое строительство – храм Святой Софии в Константинополе, система крепостей по дунайской границе.
[Закрыть].
С большим волнением воспринял Феогност посвящение в митрополиты Русской Православной Церкви, дивясь дальности умыслов о нём патриарха, мудрости его руковождения кроткого, глубине советов, которым не раз ещё предстояло следовать, когда уж и сам патриарх в жизнь вечную отойдёт. Немалый жизненный опыт подсказывал Феогносту, что им получено благословение на трудное служение. Не о чести он думал, не о власти полученной – о том, как ответ держать придётся перед Тем, Кто спросит в назначенный Им срок. А ещё: как вести паству, ему порученную, между деспотством и смирением христианским, удерживая силу первого, не давая отчаяться второму. Вот о Юстиниане-то и думалось. Да разве только император тому пример, что гордыня борет в человеке образ Всемилосерднейшего, ужасается сама себе, падает ниц, затопляема горячим раскаянием, но взмывает ино опять в пущем жаре и ослеплении.
Как ни странно, он, монашествующий с отрочества, сейчас, осенённый митрою, мучим был главным вопросом: готов ли я к духовному окормлению вверяемого мне народа, коего не знаю хорошо, чьей жизни глубинной не чувствую, но жажду с Божией помощью все силы мои положить вместе с этим народом на алтарь добра, справедливости, милосердия?
По рассказам паломников и купцов знал он, что неведомая Русь, куда определён он архипастырем, лежит в краях северных, суровых. Высоко назначение, но расставаться навсегда с блаженной Византией было и жаль и страшно. И он не торопился с отъездом из Константинополя, стараясь как можно больше выведать и о трудностях предстоящего пути, и о том, что ждёт его в столице будущей митрополии.
Сама столица-то и смущала больше всего. Не Киев и не Владимир, что служили изначально местопребыванием русских церковных владык, и даже не Тверь, где правит великий князь Руси Александр Михайлович, а какой-то городишко с ничего не говорящим названием Москва. Предшественник Феогноста, недавно почивший в Бозе глава Русской Церкви Пётр, почему-то начал управлять митрополией именно из Москвы и преемнику своему наказал оставаться в ней.
И с преемником его тоже нескладно получилось. Пётр перед кончиной сам подготовил себе смену – прочил на кафедру архимандрита московского монастыря Фёдора. Патриарх, однако, отверг московского претендента, сказал Феогносту:
– Поезжай без колебаний и сомнений, поелику Фёдора прислал нам не великий князь Александр, а удельный московский князёк Иван, почему мы должны соглашаться с ним?
Правильно судил вселенский патриарх, да только, пока решалось дело, на Руси великие изменения произошли: кесарь Золотой Орды Узбек разгневался на Александра Тверского, лишил его власти, а великим князем сделал Ивана Московского. Стала, значит, Москва отныне стольным городом Руси, и как там теперь встретят греческого ставленника? Не прогонят небось, однако же и малая неприязнь будет для духовного владыки оскорбительна. Патриарху это тоже было ясно, но менять решения своего он не стал. Слово его непререкаемо. На то он и вселенский. И послушник Фёдор, оказавшийся московским архимандритом и учивший Феогноста, когда тот стал митрополитом вместо него, не скорбел нимало, видимости никакой не показывал и расположения к Феогносту не утратил, как истинный христианин полагая, что, если ему не даётся, значит, это ему не надо. А что назначено, то в своё время сбудется. Эта незлобивость, негордынность вызвала у Феогноста доверие к Фёдору, и отбыли они на Русь вместе во взаимном дружелюбии и согласии, везли в Москву подарки патриаршии – несколько икон древнего византийского письма да крест напрестольный с каменьями и эмалями. А от себя Феогност догадался добавить «Лествицу райскую» – святоотеческое сочинение преподобного Иоанна Лествичника, недавно переведённое в Сербии на славянский язык с греческого. Исполненная на пергаменте, в тяжёлом кожаном переплёте с золотыми застёжками, не могла эта книга не тронуть сердца нового великого князя. С этим рассуждением и архимандрит Фёдор согласился.
Нового владыку великий князь Иван Данилович с чадами и домочадцами, со всем духовенством московским встречал на Поклонной горе. Взглянув с горы на Москву, Феогност втайне опечалился: знал, что невеличествен да незнатен город, но чтобы столь прискорбен... Кучка деревенек, разделённых полями-вспольями, лугами-рощицами... Обнесли рвом, отынили деревянными стенами и думают – город! Да ещё и нахваливают.
– Вот стоят Воробьёвы горы, а там подале Три горы, – пояснял архимандрит Фёдор, оживлённый и посмелевший, как вернулся на родину. – Дивное благолепие, чисто Иерусалим!.. А там вон за бугром речка Москва заворачивает.
Феогност обвёл взглядом прихотливый, извилистый перевёрт реки, молвил вежливо, в шутку:
– Чисто Иордан!
Великий князь почтительно улыбнулся, зашевелились, шурша парчой праздничных одежд, священники и диаконы, только монахи хранили на лицах приличествующую их званию скорбь.
Складной получилась первая встреча, будто век знались.
После крестного хода и молебна Феогност отслужил в Успенском соборе литургию, приятно удивился:
– Есть, значит, и каменные храмы у вас?
– В Москве только один покуда, владыка Пётр заложил. А коли благословишь, так много ещё поставим великих храмов, а то деревянные-то горят, как свечи, на Москве ведь пожары от злых людей почти каждые пять лет возгораются такие, что всё, как есть, дотла...
Феогност молча смотрел на великого князя московского: невеличав, лысоват, говором быстр и силой, похоже, не обделён, и не токмо плотской, но умом и волей награждён. Иль больше хитростью? Кажется, и этой довольно.
Лицо нового митрополита было непроницаемо. Людей-то он как ещё знал! Но знал также, что показывать этого не следует. Хвалиться мудростью монахам запрещено. А если разгадал он, что московский князь хитроват, значит, не столь уж хитроват, коли скрыть этого по-настоящему не умеет.
Навещая по пути на Москву южные и западные епархии – много на то времени потратилось, почти год, – глядел Феогност на русских с некоторым прищуром мысленным: то ли умом недалеко пошли, то ли, как дети; не доросли ещё до извивностей ромейских, а тут при виде усталого, с морщинками у глаз, с редкими, прилипшими к лысине волосками Ивана Даниловича ворохнулось впервые в сердце неведомое прежде умиление: а ведь это чада мои отныне, какие уж есть. Оттого так тепло и суетливо выкладывают они заботы свои – что горят, мол, часто, и тайности – что серебрецо от татарской дани помаленьку отщипывают и на храмы копят.
– Серебра на это у нас предовольно уже накоплено. Хан Узбек мне одному доверил сбор дани для него по всей Руси, – немножко самодовольничая, признавался великий князь.
– Как же не благословить, коли скоплено, – снова с долей шутки молвил Феогност.
Кремль ему поглянулся: и княжеский деревянный терем с замысловатыми кровлями – шатрами, бочками, скирдами, епанчами, и старое митрополичье поселение на Боровицкой круче при впадении Неглинной в Москву-реку.
– Новый митрополичий двор святитель Пётр возле Успенского собора начал ставить. Вот здесь. Как считаешь, хорошее место? – спросил Иван Данилович как бы простодушно, но большие, только что лучившиеся карие глаза его холодно отвердели – многого, знать, ждал он от ответа.
Наблюдательный Феогност уловил потайную изнанку вопроса:
– Коли Пётр перевёл кафедру из Владимира в Москву, так тому и быть. Куда как хорошее место.
Иван Данилович продолжал деланно хмуриться, но ликования не смог всё же скрыть, глаза опять заблестели, стал многоречив и воодушевлён:
– Как же! Кафедра митрополита – это ведь для всей Руси хранилище ума, книжной образованности, дальновидности и мудрости во всех делах государственных.
Феогност раздумчиво, согласно кивал высоким белым клобуком.
Иван Данилович делал всё споро и торопливо. Торопливо, без вельможного степенства, двигался, торопливо ел, мало спал, словно постоянно готов был услышать трубный глас архангела.
– Живее, живее! – понукал возниц, что доставляли на санях по льду Москвы-реки белый камень с Пахры.
– Да ведь, кабыть, довольно известняка нам, государь, – размышлял озабоченный тысяцкий Протасий Вельяминов, – с лихвой на собор достанет.
– На один – да, достанет.
– А ты рази два надумал ставить?
– А хоть бы и три. Покуда держит лёд, надо возить, возить.
Не хвастал Иван Данилович, когда говорил новому митрополиту о своих планах каменного здательства на Москве, хотя и не был полностью откровенен. Не в том лишь дело, что деревянные церкви пожары не щадят и надо возводить их снова и снова. Постигал Иван Данилович, что если удалось заполучить великое княжение силой да серебром, то утвердить навеки Москву столицей можно, только сделав её духовным центром Руси. Потому и спешил.