Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 1"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)
Как только начались сборы в дорогу, время полетело перёной стрелой.
Калита собрался было пойти походом на Торжок, чтобы принудить новгородцев поторопиться с чёрным бором[55]55
...поторопиться с чёрным бором. — Чёрным бором называли чрезвычайный налог в Новгороде на землю и промыслы. Он назначался великим князем московским для уплаты дани Орде во второй половине XIV – в XV веке.
[Закрыть], а те то ли прознали о его намерении, то ли так просто счастливо совпало: явились в Кремль посадник Фёдор Авраамов и боярин Сильвестр Волошевич с выходом – привезли две тысячи гривен серебра.
– Кстати, ах как кстати! – радовался Иван Данилович. – И в Орду поедете не с пустыми руками, и каменную звонницу я смогу поставить.
Не только новый дубовый Кремль задумал Калита. Как только удалось ему получить право одному собирать для Орды дань с других княжеств, Москва из удельного города перешла в ряд столичных, а в руках её государя оказались власть и – пусть небольшие – деньги. Но скоро понял он, что ни силой, ни богатством Москва всё же не сможет удержать первенство среди таких знаменитых городов, как Владимир, Киев, Тверь, Псков, Смоленск, Великий Новгород. Даже Переславль, Ростов, Ярославль, Рязань, Коломна, Углич, Кострома были крупнее, богаче и знатнее Москвы. Да и сейчас ещё они величаются, князья их только и глядят, как бы вывернуться. Покуда удаётся силой их удерживать, но известно, что сила – уму могила... Чтобы навеки упрочить первенство Москвы, ей нужны духовные святыни, которые бы объединили всех русских людей.
Теперь, когда случается поставление в епископы, то все высшие иерархи Руси съезжаются в Кремль – любо это видеть Калите! И если какой важный вопрос церковной жизни решается, то делает это Москва одна, непосредственно в Константинополе, а Новгород, Тверь да Владимир должны просто принять это решение к исполнению, не то митрополит может заставить их под страхом отлучения признать зависимость от Москвы. Случись на Руси какие высокие гости из других европейских митрополий, то в Москве, и нигде больше, будут проходить пышные церковные торжества на зависть всем.
Недавно заимела Москва и первого своего русского святого: к лику избранников Божиих причислен был покойный митрополит Пётр. «Почти и ублажи угодника Божия песнопениями и священными славословиями и предай сие на будущие времена в хвалу и славу Богу, прославляющему прославляющих его», – написал в своём благословении патриарх Иоанн Калекас митрополиту Феогносту. Теперь пусть кичатся своими храмами Новгород и Псков, а свой небесный покровитель есть только у Москвы!
Но и храмы торопился ставить Калита. Вслед за Успенским встали через три года в Кремле освящённые Феогностом каменная церковь Иоанна Лествичника, церковь Поклонения честных Вериг. В год, как женил Семёна, заложил каменную церковь Архангела Михаила, которую задумал как усыпальницу для великих князей Руси: положил в неё первым брата Юрия, рядом поставил загодя для себя каменную раку.
Приезжали князья из других городов, косились на новые постройки, понимающе прятали ухмылки в бороды: мол, знаем, откуда денежки берутся... Иные не просто ухмылялись – доносы хану посылали: мол, утаивает Калита дань для себя. Случалось, по лезвию кривой татарской сабли проходил Иван Данилович, но миловал Бог, да и собственная смекалка выручала. С жалобщиками, буди уличёнными они, круто, даже жестоко обходился, оттого новые клеветы злоречные распускались про него, но он-то про себя знал: хороший человек худым всегда облыгается.
Вот и днесь – зять Василий Ярославский с обносной грамотой побег к Узбеку. Не удалось перехватить его в пути, ну да ладно, есть у Калиты в Сарае свои люди, оповещены загодя. А уж Александру Тверскому хоть бы голову свою унести из Орды...
Надеялся Иван Данилович, что сыновьям его в Сарае ничто не грозит, однако сердце отцовское всё равно ныло, Узбеку не доверишься как самому себе. Самые надёжные бояре снаряжены будут в дорогу: Феофан Бяконтов, Сорокоум, Василий Кочев, Мина, Босоволоков, Василий Вельяминов-младший.
Все князья, вестимо, приволокут хану, его вельможам, его жёнам богатые подношения – это уж так. Но Москва и в этом должна быть первой: кроме обычных даров – мехов, жемчуга северного, рыбьего зуба, сукон, серебряных поделок с многоценными каменьями – доставят сыновья Калиты хану такой дар, которому и цены нет.
– Повезёте от меня Узбеку пардуса.
– Шкуру барса? – удивился Семён. – На кой она ему?
– Не-ет, не шкуру... Видишь, кузнецы клетку железную куют? В ней живого пардуса повезёте. Любит Узбек травить зверей в степи, а пардус этот притравлен натаской. Феофан Бяконтов в Чернигов за ним ездил.
– А почему мы сами не охотимся? Все Рюриковичи, покуда в Москве не осели, знатными были охотниками, били рогатинами и кабанов, и оленей, и медведей. Вон и посол свейский удивляется: ехал, говорит, к вам, думал, царь московский меня на потеху позовёт в бор или в поле, а он ровно не князь, а староста.
Калита не обиделся, простовато потёр всё растущую лысину:
– Да, считалось искони, что дела княжеские – это войны, пиры да охоты, и прочь иные заботы. Да, не было и нет в Москве ни одного князя-охотника. Но много ли будет проку, если я, например, убил бы рогатиной трёх кабанов и вы бы взяли сейчас с собой на путь их туши? Иль у вас другой еды нет, почище? Иль бы ими кесаря Узбека удивили? Хану Нужны наши соколы, а не кабаны. Собери стадо кабанов, оно не будет стоить одного пардуса. Чтобы деньги водились, надо не с рогатиной гоняться, а оберегать наши сокольничьи и ловчие пути. А послу свейскому можем мы потеху устроить с гончими псами – пусть лис да зайцев потравит.
– Он на рысь хочет.
– Ну, раз в Швеции нет рысей, можно и в лес его запустить, – подобрел Иван Данилович. – Вот вернётесь из Орды, повелю сокольничему и выжлятнику подготовить знатную княжескую потеху.
Над Кремлем вздымалось облако пыли: возвращались с пастбищ стада коров и овец, из курных бань валил дым – хозяйки готовили к приходу мужиков-работников горячее отдохновение. А площадка за церковью Иоанна Лествичника, на которой обрабатывается привезённый из Мячкова камень, допоздна в белой пурге, и камнесечцы похожи на мукомолов: белой пылью покрыты кожаные передники, холщовые до колен рубахи, лапти с онучами и портянками, и лица все седобородые. Как смеркнется, они – будто привидения.
С утра и до полуденного сна, которому обязательно предаётся вся Москва, дети княжеские – с мамками да дядьками либо в школе монастырской Псалтырь и счёт учат. Боярские отроки и отроковицы наособицу держатся. И уж совсем неведомо, где пропадает ребятня дворянская и холопская – на речках, в лугах, в лесах развлекается. Но вечером всё младое население кремлёвское перемешивается, находя общие забавы: в бабки играют, в лапту, у каждого терема – свой хоровод, красные, синие, жёлтые рубахи, но вечер съедает цвета, долго различима остаётся только одна Шура Вельяминова, пряменькая, будто ёлочка, в зелёной епанче, изо всех заметная.
Давно уже княжич Иван не водился со сверстниками, с самой маменькиной смерти. После пожара крепко сдружились они с Андреем, оба обиду таили на старшего брата, в ученье были успешливы – их отдельно дьяки учили, – читали много: и «Пчелу», и «Физиолога»[56]56
... и «Пчелу», и «Физиолога»... — «Физиолог» – памятник древнерусской литературы XIII века, в котором собраны сказания о зверях и птицах. Книги «Пчёлы» были составлены в виде диалогов мудрецов всех времён и народов. Там можно было найти слова и мысли из Евангелий, поучения святых отцов церкви и святых апостолов, а также знания светских философов – беседы Плутарха, Сократа, Аристотеля, Менандра, Пифагора и других.
[Закрыть], хотя понимали ещё плохо. Но, раз заставляют, они слушались. С особым вниманием наблюдали, как отстраивались заново их терема – и вот наконец они засияли золотистым тёсом, который светится даже в сумерках.
Погладывая с высокого крыльца, как летают круто сваленные из коровьих очёсок мячи, Иван чувствовал себя взрослым, отдалившимся, хотя побегать вместе со всеми хотелось. Он стоял, тихий и грустный, невидимый в тонкой летней сутеми. В кустах акации возились холопские мальцы Чиж и Щегол, что-то ладили там, чиркали кресалом, пахло тлеющим трутом.
– Вы чего? – перегнулся к ним Иван. – Запалить меня хотите?
Они оробели:
– Не, княжич, девок попугаем, в тыквы огарки свечные повставляем, привиды получатся. Сейчас тебе покажем.
Подняли на палках тыквы с горящими глазами и носами, с долблёными зубами, понесли за угол.
– «Молодушки во платочках, красны девушки во ходочках», – тоненько пели девочки, держась за руки, ходя кругом.
Думали, они закричат при виде чудовищ и кинутся врассыпную, а они с жалким стоном сбились в кучу, как овечки, иные в оторопи наземь сели. Только Шура Вельяминова завизжала высоким голосом, режущим ухо:
– Ива-ан! Княжич!
Слабо озарились окна во дворце Семёна, заметались там тени. Наверное, услышали Вельяминову. Чиж и Щегол, хрюкая, качали тыквами, порыкивали и полаивали.
Иван прыгнул через перила, позабыв о высоте крыльца. Не ушибся, но приземлился на четвереньки. Шура кошкой метнулась к нему. Пугальщики сами испугались, побежали, роняя свои страшилища, заметили, наверное, какая суматоха поднялась у князя Семёна. Но напрасно они приняли это на свой счёт. Никто оттуда не появился.
Шуша, ухватившись за рубаху Иванчика, топала ногами им вслед:
– Поганцы! Высекут вас завтрева! Скажу батюшке-то!
Тут и хороводницы оклемались, запосмеивались, домой засобирались. Но Шура-заводила крикнула:
– В горелки! Княжич горит!
Всё поспешно встали парами.
– Горю, горю! – неловко подтвердил Иван.
– Чего горишь? – дружно отозвался хор.
– Девки хочу.
– Какой?
– Молодой.
– А любишь?
– Люблю.
– Пряник купишь?
– Куплю.
– Прощай! В руки не попадай!
Помчались во все стороны. Ну, конечно, Иван поймал Вельяминову.
– А помнишь, княжич, ты жениться на мне обещал? – тихо и быстро спросила Шура, когда он встал в круг за её спиной.
– Ну, обещал, – побагровел Иванчик.
– Не забудешь? Я твоя жена-разбойница, да-а?
Оба засмеялись, испытывая лёгкий сладкий стыд. И тут кто-то дёрнул Ивана за рукав.
– Идём, брат, скорее, – с задышкой прошептал Андрей. – Несчастье.
– Что приключилось-то, что? – воскликнула Шура.
Но братья уже бежали к терему Семёна.
Васятка лежал на обеденном столе под образами, мокрые волосики его прилипли ко лбу, а сложенные на груди пухлые ручки едва высовывались из неподшитых рукавов новой рубахи.
Иванчик встал у порога, не в силах приблизиться к новопреставленному.
– Подойди, поклонись ему. – Рука батюшки нажала на плечо.
– Я боюсь, – прошептал Иванчик, но подошёл, заложив грязные ладони за спину, приложился к ледяному лобику племянника. Выпуклые веки его в коротких редких ресничках были неподвижны, ротик скорбно сжат. Будто Васятка знал что-то, никому здесь не известное, оттого ничто больше не могло его потревожить. Но был он навеки печален, голубые губки сомкнуты, и морщинки потянулись к ним от крыльев носа.
В этом внезапно столь изменившемся лице, в трепете тонких восковых свечек, в тяжёлом молчании стоявших вокруг людей была такая огромная непостижимая тайна, которая придавила Ивана. Он повернулся и на цыпочках вышел в сени, куда уже поднимались певчие и священник. Он ослабел от жалости, от внезапности случившегося. Он впервые в жизни видел отошедшего. Но почему, почему это пухлое дитя с весёлыми глазками, цепкими пальчиками в один миг стало мудрым молчащим старичком? Й эти прозрачные лепестки крошечных ногтей... В глазах у Ивана потемнело, он начал опускаться у притолоки на пол...
– Сомлел, Ванечка, милый? – Брат держал его на коленях и дул в лицо. – Вишь, что испуг с нами делает. Ты прости меня за тогдашнее-то, после пожара. Ты же Васятку от огня оборонил, а мы... Ванечка, милый. А мы не уберегли. – Семён зарыдал, прижимаясь лицом к виску Ивана, так странно зарыдал, будто смеялся, только щёки и шея сделались мокрыми. – Он тебя звал, братик, «ва-ва-ва» говорил, а мы всё ему пить совали. Он тебя любил, прости меня, Ванечка. Ох, тяжко как, братик! Ты мне расскажи, ты потом всё расскажешь, да? Как на Неглинку с ним убегали и как он кусался и кулачки сосал. Расскажешь ведь, Ивче, весь тот день? Я хочу всё знать. Ладно? Ты ведь помнишь?
Иван, зажмурившись, крепко обнял Семёна.
Горница, где скончался Васятка, была в беспорядке, всюду разбросаны глиняные козлята и коровки, которыми он играл, умирая, стояли, покосившись набок, его сапожки, а рядом с ними валялся обкусанный пряничек со следами маленьких Васяткиных зубов. Лампада у божницы освещала слабым светом лики.
Впервые за долгое время Иван посмотрел в лицо старшему брату: оно почернело и вытянулось, и глаза на нём стали непривычно большими, пустыми, словно незрячими.
– Ведь первенец, Ванюша, первенец, – шептал он. – Надежда моя на продолжение.
– Ещё родите, – пообещал Иванчик.
Брат утёр лицо подолом рубахи, бессмысленно закачался, уткнув руки меж колен.
– Предчувствие мрачное у меня, Ваньча, изведётся род мой.
– Да ты что, Сёма!
– Скорее бы в Орду уехать, – с мукой сказал Семён.
Глава шестая
Отец торопил с отъездом – успеть пробиться по Москве-реке до Оки, затем до Волги, пока не наступила летняя межень с отмелями и перекатами, пока остатки полой воды не скатились ещё в Хвалынское море.
Караван состоял из дюжины лодий и насад, оснащённых парусами, на каждом судне кормчий, осначий и четыре пары вёсельников. Два насада – лодии с навесами и нарощенными бортами – для княжичей и их слуг, ещё два – для бояр, один, оборудованный под походную церковь, – для духовенства. Остальные лодии – под разнообразную кладь: провизию и поминки, что раздаривать придётся не только в Сарае, но и в пути алчным ордынским стражникам и таможникам.
– Запоминай, где что лежит, что кому предназначено, не перепутай, – поучал отец. – В той лодии, где клетка с барсом, всё для Узбека и его жён. Считай: двадцать кусков золотой парчи, шитый золотом и драгоценными каменьями пояс для сабли, алмазная жуковина на золотом блюде, четыре конских оголовья, непростые оголовья – для царских выездов. В этом коробе сорок сороков отборных соболей, по двадцать пар в каждом сороке, – это от меня кесарю. А в этом коробе – мотри, не перепутай! – сорока подкладочных соболей для ханских вельмож. Для жён Узбека всё отдельно укладено. Старшей хатуни поднесёшь вот эту большую жемчужину на блюде, покрытом алой тафтой. Тут вот для хатуней перстни и посуда, оправленная в золото и серебро.
В особых сундуках грузили на другие лодии поминки для стражников, таможников, толмачей – лисьи и беличьи шкурки, разнообразную утварь, сукна, бочки и бочата с медами и пивом.
За казну с царским выходом – очередной данью хану – ответствен дьяк Кострома.
– Глаз не спускай, за каждую гривну головой отвечаешь! – ещё и ещё раз грозил ему великий князь.
Семён приглядчиво следил за действиями отца, внимал его словам, но про себя иной раз думал: «Шибко скопидомен да скряжлив батя. Не зря Калитой окличили». Когда дело дошло до припасов дорожной снеди, отец уж не скупился, но, напротив, уговаривал Семёна побольше грузить всякого брашна.
– Хватит нам на день четверть коровы, – считал Семён, но отец решительно возражал:
– Нет, в дороге много харчей уходит. Считай, полкоровы ежедневно. А опричь того по две овцы, по шесть кур, по два гуся, по одному зайцу, четыре фунта масла, столько же соли, ведро уксуса, на каждого по куриному яйцу в день. Хлебов сорок или сорок пять... Как запас кончится, будете прикупать.
Продукты укладывали в лодии-ледники, накрывали и сверху льдом, затем соломой и досками. Бочки с пивами и медами привязывали на осмолённых днищах намертво, чтобы они не перекатывались, если случится на реке волнение.
Меды были на особом попечении Семёна. Бочки с обарным – крепким и вишнёвым – разместили на княжеском насаде. На других – ковшечный, паточный, цежоный мёда. А мёд добрый был везде и предназначался для угощения слуг, встречных татарских стражников и таможников.
Общий пригляд за провизией поручил Семён боярину Алексею Босоволокову, который неотлучно ходил за своим князем, из-за чего, видно, прозвали его ревнивые сотоварищи Хвостом.
Младшие княжичи тоже готовились к дальнему плаванию. Андрей запасся рыболовными и охотничьими снастями, рассчитывая попромышлять во время стоянок. Набил два колчана стрел, натянул запасной разрывчатый лук. А Иван другой лучок натягивал: смыкнул два конца гибкого прута лещины конским волосом – смычок для гуделки, с которой он не расставался, как и с дудкой из бузинной трости. Узнав, что холопьи дети Чиж и Щегол любят не только на гуделке пилить и в дудку дудеть, но и на волынке играть горазды, попросил отца определить их ему в отроки. Отец сначала воспротивился – и без них хватает слуг, но, узнав, что они заядлые ещё и голубятники, переменил решение:
– Возьмёте с нашей голубиной вежи самых матерых птиц, будете выпускать по одному, поглядим, сумеют ли они найти дорогу в Москву, – говорил Иван Данилович так, словно бы ему просто забавно было узнать о способностях птиц. – Самого сильного голубя киньте в небо уж в Сарае. Это весть от вас будет.
И гуделки, и волынки, и отроки-голубятники – это, конечно, хорошо, только чудился в отцовской суете какой-то ещё иной смысл, за попечениями его – недосказанность, будто все заранее согласились не говорить о главном и неведомом, что должно произойти в Сарае. Ивана жаром знобким окидывало, когда он думал об этом.
Чижу и Щеглу справили обельные грамоты, и перешли они отныне в постоянную собственность княжича Ивана.
В день отъезда митрополит Феогност провёл молебен с крестным ходом, на который созвал всё духовенство Москвы. После молебствия княжичи исповедовались митрополиту, приняли причастие и, получив благословение, отправились рассаживаться по лодиям.
Не говорилось больше ни слова об опасностях и трудностях предстоящего путешествия, всё прощание проходило в сдержанном и напряжённом молчании. Иван Данилович сгрёб сыновей, постояли, головы сблизили до касания, потом отец разомкнул объятья:
– С Богом, дети!
Иван окинул глазами провожающих на берегу, увидел в толпе княгиню Ульяну, чёрную, как головешка, Настасью, повисшую с посинелым носом на руках боярынь, улыбающуюся, с поднятыми бровками Шуру Вельяминову и с краю ото всех – сердце торкнулось! – расплывшуюся, постаревшую Доброгневу. Тоже пришла посмотреть на своих выкормышей. Иван помахал ей шапкой. Мамка поняла, что он видит её, колыхнулась большим телом, переступила пудовыми ногами, но спуститься к воде не смогла, только также махала пухлой загорелой пятерней.
Владыка знаком подозвал Ивана, положил ему руку на лоб, запрокинул голову, посмотрел набрякшими, в красных прожилках глазами.
– Расстаёмся без взаимных обидностей? – Голос глухой, шепотливый, глубоко в горле сидящий.
Иван вывернулся из-под руки, сказал, глядя в сторону:
– А правда ли, владыка, ты год назад Александра Тверского благословил в Орду за ярлыком ехать?
– Правда сие, отрок, – почужел голосом владыка.
– Так ты не за нас, выходит?
– Я за всех предстоятель пред Богом. Давно замечаю, что ты на меня сердце держишь. (Иван потупился.) Уж и забыл, поди, за что, а чувство недоброе холишь и укрепляешь. Изо всех сил потщись, чадо моё, остаться таким, каким тебя соделал Всевышний. Может быть, лучшее, что для многих Им предназначалось, тебе одному досталось. Не расточи же, смотри, сокровищ своих даром! Вернёшься, мы с тобой поговорим обо всём из души в душу. Хочешь?
Иван кивнул и поднял на него глаза с прежней, столь легко возвратившейся любовью. Владыка с улыбкой коснулся его лба сухими устами.
Влажно захлопали на ветру вздымаемые для проверки паруса, говор, плач, смех на берегу стали живее, торопливее, подбежали братья к владыке, дёрнули Ивана вместе с собой на колени.
– Прощай, святый отче!
– Помните, дети, смерть внезапна, суд близок, и горе неготовому! – С суровым лицом Феогност осенил их широким владычным благословением.
Когда гружёные, низко осевшие лодии и насады отчалили от пристанища, повлажнели глаза и у отъезжающих, и у остающихся: доведёт ли Бог свидеться?
Гребцы, ещё не растратившие сил, приняв, как водится, при отбытии по корчажке стоялого доброго мёда, работали споро.
Первые сто восемьдесят вёрст до Коломны караван одолел за два дня. А как вышли в Оку да поймали в паруса попутный ветер, помчались мимо лесистых и диких, безлюдных берегов так скоро, что сопровождавшие караван чайки-витахи уж еле поспевали следом.
После Коломны закончились московские угодья, дальше пошли хоть и русские, знакомые места, но не свои – Переславль, Рязань, Городец Мещёрский, Муром. На одиннадцатый день пути были в Нижнем Новгороде, где Ока слилась с Волгой и берега так широко разошлись, что солнце, казалось, вставало прямо из воды. Смутно, как во сне, припоминал Иванчик реки и переправы, виденные во время поездки в Солхат. Но какая река сравнится с Волгой? Её мощь пугала, на её ветру грудь ширилась, от её гладей тёмно-зелёных прибрежных душа росла, от синего переплеска струистого на стрежне сердце трепетало. Река была живым, независимым, одушевлённым существом, то грозным и своенравным, а то столь ласковым и покойным, что хотелось довериться и раствориться в нём полностью.
Как только вышел караван на широкий волжский плёс, братья целые дни проводили, стоя у высоких, выше пояса, набоев лодии, всматривались в дымно-голубые знойные дали, вдыхали тёплый тугой луговик, густым настоем текущий с левобережья. Ветер толкал, обхватывал, рвал волосы с головы, вздувал рубахи за спиной пузырями. Как было весело отдаваться ему и в то же время чувствовать себя сильным, здоровым, готовым и поспорить с ним. С молодецким гиканьем помогали братья лодейщикам управляться с парусиной, пахнущей влажной речной свежестью.
Те похваливали их, посмеиваясь:
– Ишь, княжичи, не плывут леженцами, плывут тягунами.
Ивану казалось теперь, что всё меж ними решено навсегда, прошлые невзгоды и несогласия остались позади, а предстоящие испытания они перенесут, укреплённые дружбой братской и заединством, отчим благословением. Теперь только добро меж ними, открытость и забота друг о друге.
Иван всё ждал: старший брат заговорит с ним, как обещал, о Васятке, они втроём вспомнят о нём, что смогут, но Семён как-то ни о чём не спрашивал, забыл, что ли? Был он деятелен, распоряжался как главный, лицо его обветрело, обрезалось, приобрело смелые очертания. Иванчик любовался им и желал, когда вырастет, стать похожим на брата. Только почему он о сынке-то не спрашивает? Иван начал поминать Васятку в молитвах перед сном вместе с покойной маменькой, два милых образа начали сливаться, блекнуть, таять, уже становились безбольны и бесслёзны прошения о них. Иван не знал, что так наступает забвение.