Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 1"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
Феогност будто с того света вернулся, не узнать. Борода у него и так-то невидная из себя была, короткая и редкая, а стала вдобавок клочкастой и совсем седой, без единой чёрной нити. Нос ещё больше навис, а бурые усы под ним опали концами и сделали лицо владыки печальным, даже скорбным.
– Пока по степи ехал, не чуял, жив ли, мёртв ли, всё мнилось, гонятся за мной, схватят и опять в темницу заточат. Как через Волгу переправились, сосновые боры пошли – всё, отпустил страх. Но всё равно оба ярлыка при себе держал, дьяку не доверил.
– Как два ярлыка? Почему два? – удивился Семён Иванович.
– Истинно так. Один Джанибеков, второй супруги его, Тайдулы. Царица тебе много поклонов шлёт.
Досада изобразилась на лице великого князя.
– Дальше! – прервал он.
– В большом расстройстве я. Пришлось потратиться много. В темнице-то нам с архимандритом Фёдором не понравилось. Сидели, сидели, послал я его: скажи, мол, митрополит раскаивается и извиняется, что в волнении позабыл дары, загодя привезённые, хану предоставить. Шестьсот рублей пришлось отдать.
– Эх ты! – вырвалось у Семёна.
– А всё зря, – сокрушался Феогност. – И так бы нас отпустили.
– Без ярлыка-то? И что толку?
– Да то-то и оно. И я так рассудил. Но они, думаешь, чего так долго в летнюю ставку не откочёвывали? Чума, слышь, где-то в Азии, они в страхе большом сидели, дорогу огненную готовили. Зажгли костры, меж огней к горе Богдо побежали. Считается, через пламя чума не проскочит.
– Как бы на нас не прыгнула? – забеспокоился Семён Иванович.
– Сейчас почнём молебны служить об избавлении от всего, – заверил Феогност. – Еле жив вырвался владыка ваш. Устал я сильно, сынок.
Надменная усмешка скользнула в усах великого князя: сыно-ок!
– Засеки по всему порубежью со степью, на всех южных дорогах укрепить заставы, – распорядился он, обращаясь к Фёдору Бяконтову, – чтобы ни одна мыша не проскользнула, не токмо человек!
Пока не было Феогноста, много шло в Кремле пересудов о нём. Ругали Джанибека, призывали на него кары небесные, жалели владыку, который и немолод уже, и нездоров. С нетерпением ждали, а приезд его взволновал не только церковный клир и монастырскую братию но всех в великокняжеском дворце – от Семёна Ивановича до Чижа со Щеглом. Само возвращение владыки из ордынского ада было почти что чудом, а ярлык ханской супруги – и вовсе нечто сверхъестественное, во что поверить невозможно.
Пергаментный длинный свиток переходил из рук в руки, всем хотелось собственными глазами удостовериться. Да, так прямо и написано, сначала арабскими буквами, потом нашей кириллицей: «По Джанибекову слову, Тайдулино слово. Татарским улусным князьям и волостным, и городным, и таможенникам, и побережникам, и мимоезжим послам, аки кто на каково дело пойдёт...» И всем этим людям, кои могут встретиться на пути владыки Феогноста, предписано ни пошлины не взимать, ни даров и воздавания почестей не требовать, ни земель его, ни вод, ни городов, ни мельниц не трогать, «а кто беспутну силу учинит какову или пошлину замыслит, и умрёт, и поблюдется».
– И с этакой грамотой ты боялся в степи? – спросил Семён Иванович, а сам о чём-то другом думал. – И отчего это Тайдула тебе такое пожалование дала, а мне нет?
– Добрая да мудрая она царица, пожалела меня за страдания, кои перенёс я по вине чиновников сарайских... И ещё вон, видишь, что пишет: «А за нас молитву к Богу воздавай».
И Настасья большое любопытство проявила:
– Нешто у них жёнки...
– Хатуни, – поправил Семён.
– Всё одно. Неужто жёнки в мужние дела встревают? Вон, глянь-ка, как!
– Не всё так. Только Тайдула, она царица особенная.
Настасья ревниво помолчала, утешилась:
– Ну и что? А я вон монастырский Спасов храм расписываю.
– Сама нешто? – буркнул Семён.
– А Тайдула, что ли, ярлык сама писала? – нашлась Настасья. – А ну-ка, поглядим... – Она скосила глаза на грамоту, которую держал перед собой Семён, прочитала вслух: – «Акхозя, Мухтар, Учагуй, Каранчий писали». Вона – четыре дьяка писали! – победно заключила она. Рассмеялась: – А за меня три изографа в Спасе на Бору пишут.
Феогност рассказывал, как ордынцы выкручивали из него деньги, на какие коварства пускались, и всё это было понятно и известно слушателям, удивительным казалось лишь то, что это коснулось самого святителя, словно простого смертного человека.
– Но сильнее всего я страдал от лебеды, – пожаловался он голосом очень болезненным.
– От... лебеды? Это кою у нас в голодные годы в квашне замешивают? – не поверил Семён Иванович и покосился на братьев, которые от изумления онемели.
– От неё, от неё...
Братья снова опасливо переглянулись: уж не повредился ли головой владыка от непосильных страданий?
– Нешто ты её ел заместо хлеба?
– Не то, сын мой духовный. Лебеда та необычайно буйно цветёт, не то что в Москве. Тьма-тьмущая пыльцы её В воздухе носится. Абы тучи в грозу, только незримые. Залетает пыльца эта мне в нутро, и у меня дых спирает, в грудях давление, носа будто и нет, ртом воздух хватаю, как рыба на песке, а облегчения всё равно нет.
– От пыльцы невидимой? Она же столь ничтожна, даже и не пыль дорожная! – никак не мог понять и поверить Семён. Да и никто из слушателей не знал, как в такое чудо верить, но возражать или сомневаться никто не смел.
– Да, дети мои духовные, много на свете есть вещей незримых, но как невидимость души не отрицает бытие её, так и цветень лебеды, сокрытая от людских очей, есть не что иное, как Божие творение. – Феогност видел в глазах слушателей сомнение и неумело скрываемое недоверие, однако прощал их великодушно, только добавил: – Храни вас Господь от эдакой напасти!
Несмотря на физическую умученность, Феогност не выглядел сломленным и подавленным. В больших карих глазах его можно было заметить победительное мерцание, говорил он негромко, но с величавым достоинством, двигался степенно, без суетности. Феогност не мог предвидеть, что через несколько столетий христиане причислят его к лику святых как пострадавшего за православную веру мученика, он только знал, что ценой перенесённых страданий не просто спас Русскую Церковь от поборов и полётной разорительной дани, но защитил от иноверцев и язычников высокую правоту учения Христа.
Причастившись и получив благословение владыки Феогноста, братья великого князя со своими боярами и челядью отправились в свои уделы: Ивану по Смоленской дороге до Звенигорода предстояло проехать пятьдесят вёрст, Андрею по Переславскому пути до Радонежа – сорок шесть.
Глава двадцатаяУмели же наши далёкие предки выбирать столь безошибочно и с таким вкусом место своего обитания! Взглянешь на вбегающие от реки Москвы вверх по Сторожевой горе слободы, да только и подумаешь: именно для человеческого жилья уготовил эти дивные места Создатель! А облюбовавший их человек выстроил на гребне детинец, огородил его, встал на ветру и выдохнул:
– Звени! Город!
Довелось Ивану побывать в краях чужедальних, загадочных, привлекающих уж тем одним, что там всё не так, как у нас. Притягательны и Солхат, и Сарай, и Дикое Поле, но только чувствуешь себя всегда там беспокойно, неприютно. Иное дело – родные места. Они могут показаться скучными из-за своей повседневности, привычности, но стоит вернуться сердцем в них, воссоединиться с родной красотой, так уж и не захочешь больше ехать за тридевять земель. Прислушиваясь к шелесту листвы, к приглушённому клёкоту пробивающегося через вековые коренья деревьев родника, к вкрадчивому посвисту затаившейся иволги, к визгу зайца в чаще, ощущаешь, сколь таинствен знаемый с детства лес, сколь богат он своей внутренней жизнью – вряд ли меньшей, нежели пёстрый и разноязыкий восточный город.
Миновали последнюю заставу ещё затемно. Окольничий Онаний ехал во главе поезда, за ним держался след в след на высокой спокойной лошади князь Иван. Раскачиваясь в седле, он всматривался в темень окружающего леса, прислушивался к новым звукам. Разбушевавшаяся ли Волга, беспокойные ли степные ветра, летняя гроза или зимняя вьюга – всякая стихия настраивает на затемнённый, сокровенный лад, но таинственнее, неизведаннее и очаровывающее всего – многоструйный шум леса. Это впервые почувствовал Иван на реке Сестре, когда возвращались из Новгорода в Москву. Затем ещё не раз оказывался он в ночном лесу, стал, кажется, привыкать к нему, но вот сейчас снова то же: трепет, жуть, смутная опасность. Захохотала сова. В кронах еле просматриваемых на тёмном небе деревьев мечется какая-то нежить. Мелькнул под ногами мышачий огонёк. Всего-то светящаяся гнилушка, а в темноте – ярче полымя. Случись тот пожар в Москве ночью, куда бы больше несчастья принёс. Да и так – двадцать восемь церквей, страшно подумать... Но всё равно, нет оправдания Семёну за его грубость. Зараз сумел обидеть Ивана, Настасью, Чижа и всех ни за что. А ведь, может быть, он сам в том пожаре больше других виноват: говорил ему Алёша Хвост, что надо дружину по тушению пожаров укрепить, а он – потом, потом, как съезжу в Орду... Вот и съездил...
Никогда ещё не роптал на старшего брата Иван, первый раз радовался, что уезжает от него. Чем дальше отдалялась Москва, тем радостнее он ощущал себя идущим налегке путником, когда все заботы только о самом себе, а впереди радость, сбыточность надежд и желаний.
В Звенигороде княжеский наместник Жердяй, прозванный так за свою нескладность и длину, вёл хозяйские дела умело и рачительно. Иван посетил его недавно, а потому сейчас решил проехать мимо до села Рузы, что стояло на речке с таким же названием, впадавшей в Москву-реку. К тому же Звенигород лежал на великом торговом пути в Москву – от Новгорода через Волок Ламский и от Смоленска через Можайск, а Руза прямо в лесу, возле двух длинных озёр, столь богатых рыбой, что называли их Садками. Конечно, когда понадобится, гонцы Семёна и там отыщут, но всё же охота была забиться куда-нибудь поглуше.
Княжеский дом в рузской усадьбе резко выделялся среди холопьих изб. С изузоренными и раскрашенными башенками, с высоко взнятыми горницами, с вислыми площадками и лестничными переходами, он в своём великолепии уступал только стоявшей бок о бок с ним церкви во имя Рождества Богородицы.
Управляющий усадьбой – волостель Кузьма Данилович Хмель – был немолод. Встретить князя вышел, Опираясь на крепкий ореховый батог, выцветшие голубые глаза его слезились на солнце, но был он, как всегда, бодр и памятлив. Справившись о здоровье великого князя и всех его родственников, порадовался, а узнав о пожаре, перекрестился на деревянный крест церкви и попросил Пречистую отвести эдакую беду от Рузы. Кинул на Ивана взгляд вроде бы виноватый:
– Вот ведь грехи наши тяжкие. Вчерась и третевдни молился, чтобы Заступница дожжи от нас отвела, а днесь, вишь, от огня уберечься желаю... Вот и угоди на нас;
– То-то мы удивились, что после Звенигорода Дороги пошли расхлябанные.
– И не говори, княже! Разверзлись хляби: небесные, целую седмицу льёт и льёт. Сена ещё не накосили, а тут уж овёс поспел. – Кузьма Данилович собрался, видно, полный отчёт о хозяйских делах представить, но его заглушил разноголосый звон и звяк – возвращались с пастьбы коровы, у которых подвешены были на шеях ботала. Выждав, когда стихнет трезвон, волостель пожелал: – Сто тебе быков, княже, сто коров, на пастьбу бы шли да помыкивали, с пастьбы бы шли – побрыкивали... Они, вишь, и побрыкивают. Без пастуха ходили в лес. Хорошо выпасаются. Одну, правда, волки задрали, да она сама виновата, убрела в топь, завязла по титьки.
– Ладно, Данилыч, завтра Дорасскажешь, – остановил его Иван, а про себя порадовался: необременительные заботы – овёс да сено, коровы да волки, ни тебе баскаков, литовцев, чёрного бора новгородского – ни-че-го! Это совсем другая жизнь!
Заботы, верно, были не державные, однако набралось их столь много, что несколько дней кряду Иван принимал челобитные от крестьян и холопов из Рузы и окрестных деревень и починков.
Красное крыльцо княжеского дома сходило на берег тихоструйной речки. Близ воды подручные Кузьмы Даниловича расстилали каждое утро шкуру большого бурого медведя, которого когда-то убил на охоте великий князь Юрий Данилович. Воспоминания о дяде, ставшем виновником смерти Михаила Тверского и павшем затем в Орде от рук мстительного Дмитрия Грозные Очи, остались для Ивана непроходяще болезненными. В один из приездов сюда он велел волостелю убрать эту шкуру с глаз долой, но Кузьма то ли очень дорожил ей, то ли не понял, снова выносил её с большим бережением, а на неё водружал деревянное кресло без спинки, но с удобными подлокотниками.
После молений и завтрака Иван сходил с крыльца и садился в кресло, чтобы встретить и рассудить всех, кто имел к нему какую-либо надобность. Рядом с его креслом становились по сторонам и сзади духовник поп Акинф, дьяк Нестерко, управитель, тиун, ближние бояре во главе с Иваном Михайловичем. Поодаль, справа и слева, выстраивалось с десяток вооружённых детей боярских – на всякий случай.
Дни установились погожие, жаркие. Иван поменял свою княжескую островерхую шапку с соболями на лёгкую тафью. Он слушал дела и принимал челобитья сидя и не обнажая головы, тогда как все к нему обращавшиеся непременно ломали шапки. Кто жаловался, благодарил или подносил некий дар от себя (двухметрового, только что пойманного сома, например, или бочонок пива из ячменя нового урожая), тот склонялся перед князем в пояс – ударял челом. Кто же приходил виниться в каком-то прегрешении или с просьбой, что было чаще всего, тот кланялся большим обычаем – бил челом: касался лбом земли, а если вина была слишком велика или просьба нескромна, то не просто касался, но ещё и пристукивал челом по твёрдой земле.
В самый первый день самый первый челобитчик, бедный крестьянин в заплатанном озяме и стоптанных тупоносых лаптях, столь усердно тюкал лбом, что Иван встревожился, спросил стоявшего рядом с ним Хмеля:
– У него всё с мозговицей в порядке?
– Притворщик, исполошить тебя желает, – отвечал управляющий вполголоса, но крестьянин расслышал, поднял взгляд на князя и, не вставая с колен, запричитал:
– Как притворство, отец родной! И с мозговицей у меня не враскид, одначе же лоб, верно, свербит, столь много уж поклонов я им отбил твоему тиуну, всё впустую, на тебя, отец родной, вся надёжа!
– На чужого коня взлез, а пеню не плотит, – уже полным голосом пояснял Хмель.
Иван знал в лицо почти всех страдников и холопов, которые обрабатывали в его Рузской волости дворцовую и боярскую земли. Но оброчные крестьяне с чёрных земель были людьми вольными, бравшими у князя участки пашни и лугов в съём, они постоянно менялись, и князь мог видеть их только по нечаянному какому-нибудь происшествию, вот как в этот раз.
– На чьего же чужого коня взлез? – начал расспрос князь.
– Такого же, как он, черносошного христианина конь был. Стреножил его хозяин и пустил в дол пастись, а этот снял путы с передних ног коня, взнуздал его и запряг в соху. Всю ночь на огнище новину орал, пенья-коренья вывёртывал, вконец умучил животину и после того не отпустил, а на свой двор загнал.
– Украл, стало быть? «Аще кто всядет на чужь конь, не прошав, оно ему три гривны». Так по нашей «Русской правде».
Челобитчик терпеливо стоял на коленях, повесив повинную голову, а при упоминании трёх гривен снова начал колотиться о землю, страдальчески выдавливая из себя:
– Нету, государь, трёх гривен, откуль взять мне?.. А конь-от не запалился, не охромел.
Иван раздумывал, не зная, как поступить.
– Прозвание какое?
– Назарий я Хухляка.
– Эко угораздило тебя, что это за Хухляка такая?
Крестьянин промолчал – не хотел сказать или не знал, что отвечать. За него отозвался волостель Хмель:
– Говорил я тебе, княже, что притворщик он, харя, рожа, одно слово – Хухляка. Он и оброк ещё за летошный год задолжал.
Князь построжал:
– Как же это, Хухляка? Оброк ты мне обязан давать, раз моей землёй пользуешься!
– Да откуль мне взять-то? – опять запричитал челобитчик. – Семь ртов у меня, а земли мне Хмель дал самые огнищанские, как их без коня обиходишь?
– Правда ли, что семь ртов?
– Вона, считай сам, – Хухляка обернулся к входным воротам.
Возле толстой вереи жались, не решаясь переступить границу усадьбы, чумазые ребятишки. Иван сосчитал их, прикинул: пятеро, старшему не больше семи, погодки, значит, а девки или мальцы – не разобрать. У всех одинаковые спутанные жёлто-соломенные волосы, все босоноги, на всех одинаковые серые посконины до колен.
– А что, Кузьма Данилыч, кобыла пегая не пала ли? – спросил Иван.
– Како пала, сужерёбая ходит, – отвечал торопливо Хмель, угадывая намерение князя и явно не одобряя его.
– А мерин караковый?
– Охромел, сразу на две ноги припадает.
Хухляка тоже понял, что молодой князь добр к нему, готов, может, и долг отсрочить, и коня внаём дать и что всё зависит теперь от Хмеля, ухватился за его красный сафьяновый сапог, взмолился:
– Отец родной, помилосердствуй! Выпользую я хворого мерина и пеню отдам.
Хмель отдёрнул ногу, встал за спину хозяина, князя своего, не желая ни перечить, ни советы давать.
– Бери каракового! – принял решение князь и увидел, как запрыгали у вереи, взбивая пятками пыль, Хухлякины рты.
Иван был горд своим первым самостоятельно принятым решением, радовался, что помог в беде черносошному холопу. Однако боярское его окружение настроено оказалось иначе.
– Эдак, батенька, ты всю свою отчину рассоришь, – упрекнул Иван Михайлович мягко, но наставительно.
А Хмель словно бы личную обиду претерпел:
– Я его нарочно нужил, чтобы заставить лядины обустроить, а ты коня ему!
– А без коня как же он выкорчует новину?
– Надобно ему прежде дожечь порубки, Зачистить пустошь, потом только орывать.
– Он так и сделает.
– Нет, княже, говорил я тебе, что он притворщик. Он теперь погонит лошадь к брату своему, а тот извозом занимается. Повезут в Волок Ламский дранье да воск.
– Вот, значит, прокормит свои рты и пеню заплатит.
– Ага, а оброка за землю уж и не жди!
Иван упрёки своего управляющего с полной верой не принял, однако стал вершить свой княжеский суд, правый и милостивый, осмотрительнее, советуясь и обдумывая окончательное решение заранее.
Приходили крестьяне, спорившие о меже, рыбаки, жаловавшиеся на похитников их неводов погорельцы, просившие помочи, а больше всего было крестьян, потерпевших неудачу на поле из-за засухи или морозов и просивших на этом основании сбавить или отсрочить оброк.
После приёма челобитчиков отправлялся Иван проверять самоличное, что и сколько привезено из оброков и даней, как бережётся в амбарах и закромах его добро. И угодья свои, по примеру отца, объезжал верхом в сопровождении бояр. Наблюдал, как шла косьба сена на пойменном лугу, как крючили горох, теребили лён, жали и молотили рожь.
В дождливую осень и в зиму хозяйских дел убавилось, Иван коротал длинные вечера за чтением Псалтыри либо слушал своих потешников Чижа со Щеглом.
Девятого марта, на Сорок мучеников, кончилась зима, на проталинах появились жаворонки, а через два дня примчался от брата гонец: одиннадцатого марта в Москве преставилась княгиня Анастасия-Айгуста.
Её положили в Спасе на Бору, в церкви, обустройству которой она отдала столь много забот. Торопилась с фресковыми росписями, чтобы угодить мужу, а получилось – себе самой приготовила усыпальницу. Всё внутреннее убранство было сделано под её приглядом и оплачено из её личной казны, и хорошо у неё всё получилось. Знать, жёнки от естества своего наделены большей чуткостью, силой воображения, стремлением к лепоте. Она просила Гоитана не писать в простенках между окнами барабана праотцов жестокими и неподкупно суровыми, как тот собирался по своим подлинникам. Изограф внял её просьбе, написал все лики светлые, добрые.
Храм во имя Спаса. И его образ в куполе не суров, взор его не гневен – Спаситель взирает с поднебесья огромными, широко открытыми голубыми глазами задумчиво и вопрошающе. И во всей своей земной жизни окружён он на фресках Гоитана нежной любовью и поклонением людей, во искупление грехов которых отдал Он свою жизнь.
Стенопись начинается с изображения новорождённого Иисуса в яслях – начало жизни, начало мира. На последней фреске – распятие, на кресте Иисус страдающий и одинокий – конец земной жизни, конец мира. Начало и конец – как совместить, соединить это в слабом человеческом сердце? Неужто вея жизнь человеческая заключена между тем, чего ещё нет, и тем, чего уже нет? И значит, жизнь – это одно лишь мгновение? Да, но сколь бесценно дорого это мгновение! Бывает, что маленькая птичка влетит в одну дверь и вылетит в другую: мгновение этого перелёта так приятно ей! Но оно кратко, и птичка снова погружается в бурю, и снова бьёт её ненастье: такова и жизнь наша, если сравнить её с временем, которое ей предшествует и последует, – это время беспокоит и страшит нас своей неизвестностью.
Иван в последний раз встал на колени перед распятием, помолился за упокой души Настасьиной, тихой безвинной птичкой пропорхнувшей сквозь жизненную юдоль.
Повернулся к выходу – над коваными дверями картина Страшного Суда. Не забыла Настасья и про конец света, и краски тут уж иные – зловещие: солнце багровое, как запёкшаяся кровь, дождь из огня и серы, град из раскалённых каменьев. Никто, даже и птица горазда, Суда Божия не минует!
Настасья?.. Феодосья?.. Маменька родная?.. Где вы, призваны ли на сторону десную Христа[82]82
...призваны ли на сторону десную Христа'? – По библейскому преданию, на Страшном Суде праведники должны будут отойти по правую, десную руку Христа, а грешники окажутся по левую, шуйную его руку.
[Закрыть]? Встречусь где с вами в судный час? Да пусть хоть и на шуйной стороне Страшного Суда, лишь бы с вами, а здесь я, как и вы при жизни, совсем-совсем одинок.
На поминках в девятый день кончины Настасьи пришли в церковь Спаса всей родней. Семён был молчалив и мрачен. Иван, желая как-то развеять угрюмость брата, сказал:
– Вот как постаралась Настасья для себя, сколь лепо расписала храм.
– Чего-о? – словно даже с угрозой отозвался Семён. – Эх и малахольный ты, Ванька... Для се-е-ебя-я... Как бы не так! Всё это я один по батюшкиному наказу соделал. Только тогда Москва станет стольным городом всей Руси, когда будет духовным центром русского народа, – не помнишь разве эти батюшкины слова? Надо, чтобы не только кафедра митрополичья была здесь, но и все святыни церковные, понимаешь ли, голова – два уха?
– Однако же Гоитану, Ивану, Семёну и другим изографам из Настасьина серебра всё оплачено, – робко вставил Иван, да только ещё пуще разгневил брата:
– Не велику потраву понесла покойница. Ты погляди да посчитай, что Феогностовы гречины в каменной церкви Успения Богородицы порасписали, тоже по сырой штукатурке, и что мои, русские иконники Захарий, Иосиф, Николай и прочая дружина в соборе Святого Михаила. И всё из моей казны оплачено.
Всё правильно, наверное, говорил брат, но холодом дохнуло от его слов. Сразу после девятин Иван велел окольничему готовиться в обратный путь до Рузы.
Дороги совсем развезло, сани то раскатывались по льду, то, подобно речной лодие, рассекали на два уса снеговую скопившуюся воду, то вдруг вставали как вкопанные, оказавшись на голом вязком взлобке. Иван, укрывшись медвежьей полстью, дремал в крытом возке, сваливался то на одну, то на другую сторону, временами залетала к нему мокрая снежная ископыть, обеспокоенно покрикивали верхоконные бояре, но всё шло мимо его внимания, он оставался мысленно в Кремле. Семёна можно понять, он страстно желал иметь наследника, два сына родилось у него, Васенька да Костя, но оба померли. Две дочери остались сиротками, их вспухшие и покрасневшие от непрерывных слёз глаза Иван никак не мог забыть. И причитания плакальщиц продолжали виться и звучать в ушах Ивана, он невольно повторял про себя их заплачку:
Расступися, мать – сыра земля,
Ты раскройся, гробова доска,
Встань, проснися, родна матушка.