Текст книги "Федор Волков"
Автор книги: Борис Горин-Горяйнов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)
Федор терялся, все путал, пытался собраться с мыслями, раздражался, выходил из себя, наконец, прекращал работу.
Эта странная девочка, быть может, безотчетно и бессознательно, но крепко и властно сковывала его по рукам и ногам.
При каждом удобном случае он переносил занятия куда-нибудь в комнаты и, если Таня приходила, нарочно сажал ее где-нибудь совсем близко от себя. При этих условиях своего странного ощущения тревоги он ни разу не испытывал.
Больше всего он боялся подпасть под такое мертвящее самочувствие во время представления.
Бесконечно увлеченный любимым делом, Федор особенно ценил ощущение внутреннего подъема во время игры и ждал каждого выступления, как большого личного праздника. Боязнь, что эти незабываемые мгновения могут быть отравлены, заставляла болезненно сжиматься сердце.
Во время первого представления «Синава», в сцене объяснения с Ильменой, Федор, почувствовав знакомое ему ощущение, решил, что этот жуткий момент наступает. Он попробовал сбросить с себя наседающий груз, но убедился, что не в состоянии этого сделать. Холодные мурашки поползли по телу. Собрав всю свою волю, Федор глухо и тяжело прочитал:
«Коль горестно тебе сие воспоминанье.
Так, знать, не кончилось еще твое желанье
О получении отъемлемых утех:
Оно – погибель мне, тебе – и стыд и грех».
Ваня Дмитревский, игравший Ильмену, горячо проговорил свою реплику:
«Прискорбная душа не о забавах мыслит
И только лишь одни свои напасти числит…».
Вступать Синаву. Федор почувствовал, что не в состоянии этого сделать. Он беспомощно обвел мутнеющим взглядом ряды безмолвных смотрителей. Совсем близко от подмостков, слева сидит Таня, по привычке прижав свои кулачки к пылающим щекам. Глаза ее неестественно широко раскрыты, из них текут незамечаемые ею слезы.
Поймав растерянный взгляд Федора, Таня улыбнулась ему сквозь слезы виноватой, беспомощно-детской улыбкой. Радостно и восторженно закивала ему головкой.
Что-то теплое и приятное с силой ударило Федора по сердцу. Будучи не в силах оторваться от заплаканных глаз Тани, Федор с бесконечной нежностью, в величайшем волнении прочитал:
«Благополучен быть в сей день тобой хощу!
Жду радостей своих: в надежде сей грущу!
Тьмы будущих препятств в уме изображаю
И, представляя то, болезни умножаю.
Синавова любовь зовет тебя на трон!..
Скончай, дражайшая, скончай тоску и стон!»
Раздались неистовые крики и рукоплескания всего театра. Смотрители в безотчетном восторге повскакали со своих мест. Какая-то женщина в задних рядах пронзительно вскрикнула и зарыдала. Следующие слова Ильмены, в наступившем шуме, пропали совсем. Федор порывисто Поднял голос. Горячо и властно начал читать свой последний монолог. Шум стих. Только женщина в задних рядах глухо всхлипывала, подавляя рыдания.
Акт кончился. Смотрители кинулись вперед, сгрудились около сцены, кричали, хлопали, безумствовали.
Федор стоял позади кулис, прислонившись к стене. Он не велел открывать занавеса. Стоял с закрытыми глазами, ожидал, когда пройдет охватившая его расслабляющая дрожь. Мысли кружились в голове все вокруг одного и того же: вокруг надвигающегося на него чего-то властно желанного и страшного, неизведанного и неизвестного.
Появился Иван Степанович, таща за руку упирающуюся Таню.
– А, вот он где, чудодей! – закричал Майков еще из нижней пристройки, заметив Волкова. – Друг ты мой бесценный, Федор Григорьевич! Дай я тебя облобызаю от полноты сердца! Ведь талант ты, гений! Тебе и самому сие неведомо, друже! Осчастливил ты меня – сильнее быть не можно. Но где счастье, там и несчастье. Я зачем к тебе пожаловал? Как ты мыслишь?
– Дядя! – умоляюще крикнула Татьяна Михайловна.
– Что – дядя? Нет, ты послушай! Ведь эта вот, кукла-то моя, что выдумала! В актерки захотела! Ну, видано ли подобное дело? А? Что бы ты ответил ей, будучи на месте моем? Присоветуй, друже.
Федор с трудом подавил в себе вспыхнувшее вдруг отвращение к этому тупому и недалекому барину. Начал подчеркнуто любезно и не сдержался к концу:
– Прощенья прошу вашего, почтеннейший… Я сейчас в таком состоянии пребываю, что едва ли способен на советы разумные. Сие отверженное дело, коим я занимаюсь по подлости рождения своего, знаемо, не для звания благородного…
Проговорил – и сейчас же раскаялся в своей несдержанности. Татьяна Михайловна побледнела, затем сейчас же вспыхнула до корня волос. В глазах сверкнул знакомый Федору огонь негодования, ноздри дрожали и широко раздувались, вокруг рта легла неприятная гневная складка. Она с нескрываемой гадливостью покосилась на дядю и сказала по-французски:
– Фи! Как вы бестактны, дядя. Ваше поведение унизительно по отношению ко мне и непростительно по отношению к этому человеку…
Затем резко повернулась и быстро начала спускаться по ступеням вниз.
– Вот всегда так! Совсем взбалмошная девочка… Ну, что я сказал унизительного или оскорбительного, – растерянно бормотал Майков.
Федор не сказал ни слова и продолжал стоять у стены с полузакрытыми глазами.
Смотрители все еще бушевали в театре, желая видеть Федора Волкова.
Татьяна Михайловна после представления «Синава» больше в театре не показывалась. Была нездорова или просто отговаривалась нездоровьем.
Иван Степанович с Аглаей и Агнией являлись попрежнему аккуратно.
– Нездоровится актерке нашей, нездоровится, – отвечал Майков на расспросы о Татьяне Михайловне. – Лекаря предлагал – не жалает. Все с мадам Луизой сидит, запершись. И о театре вашем ни слова. Разлюбила, должно. Пускай простынет, оно и к лучшему.
Федор первое время был доволен такой переменой. Она давала ему возможность с головой уйти в работу. Кроме того, он рассчитывал, что эта своеобразная разлука, быть может, несколько сгладит слишком резкие неровности характера Татьяны Михайловны.
Однако, когда прошел месяц, а Татьяна Михайловна все не показывалась, Федором начало овладевать беспокойство еще мучительнее прежнего. Он положительно не находил себе места. В глубине души чувствовал себя кругом виноватым, упрекал себя в грубости, в черствости и бессердечии. Он сознавал, что действительной причиной гнева Тани был несдержанный, недопустимый ответ его, Федора, грубо отчеркнувший резкую грань между ним и ею.
Угрызения совести и мучительное беспокойство за девушку постепенно дошли до того, что Федор решил добиться объяснения с Таней.
Он спросил как-то Ивана Степановича о Татьяне Михайловне.
– Нездорова… все нездорова, – отвечал тот своими всегдашними словами. – Похудела и побледнела. Никого не жалает видеть и все молчит.
Федор попросил разрешения навестить больную. Майков как-то сразу растрогался, даже обнял Федора за талию.
На другой день Федор отправился к Майковым. Просидел часа два с Агнией и Аглаей. Почтенные девицы были очень рады визиту, играли Федору на клавикордах, пели чувствительные французские романсы. Ни Таня, ни мадам Любесталь не показывались.
За Таней бегали бесконечное число раз. Она не вышла. Когда уже Федор собрался уходить, появилась мадам. Извинилась за Таню.
– Ах, mon cher ami[21]21
Мой дорогой друг.
[Закрыть], наш птичка совсем крилишки опустиль, – вздыхала она, закатывая глаза под лоб.
Федор попросил передать Татьяне Михайловне свое искреннее соболезнование по поводу ее нездоровья. Сказал, что вся комедиантская компания с нетерпением ожидает ее появления в театре, что все грустят, лишившись чего-то очень близкого и родного им.
Прощаясь с Федором последней, мадам очень ловко сунула ему в руку мелко сложенную бумажку.
Выйдя за ворота, Федор прочел единственную строчку: «Я не в силах больше бывать в театре Вашем». Дальше что-то тщательно зачеркнуто. С трудом разобрал: «Сердце мое разбито».
Федору стало грустно и больно.
Сыграли несколько раз «Синава». Возобновили выправленное, переделанное Федором и заново слаженное «Покаяние грешного человека». О. Иринарху не понравилась новая постановка: мало ужасов назидательных. Вновь приступили к разучиванию «Гамлета». Спешно изготовляли для него костюмы. Рабочие красильной фабрики Онучина, постоянные посетители театра, доставили целый ворох разноцветной, отлично сделанной крашенины, выглядевшей издали совсем как атлас. Федора этот «подарок» несказанно растрогал.
Таня в театре не показывалась.
Федор временами невыносимо тяжело чувствовал ее отсутствие. Играя на сцене, не увлекался. Думал про себя: «Для чего все это?»
Иногда, как бы вскользь, спрашивал Майкова о Татьяне Михайловне, почему она не заглянет на новые постановки.
Иван Степанович только разводил руками:
– Не желает. Что поделаешь? Разлюбила…
Была два раза в театре мадам Любесталь, однажды на «Покаянии». Веселая старая француженка откровенно хохотала во время представления, сидя в первом ряду. Умилялась при виде ужимок чертей, громко восклицала:
– Каки они душки! Каки забавни! Я желяй посиляйт им один маленьки безе…
Посылала нечистым воздушные поцелуи.
При встречах с Федором закатывала глаза, грустно покачивала головой, укоряюще вздыхала. Однажды, проходя мимо, сказала ему вполголоса:
– Вы никакой дамски кавалер… Ви – шудовишш…
Играли до глубокой осени, обязательно каждый праздник, всегда при переполненном доотказа сарае.
Несколько раз сами зрители группами являлись к Федору во флигель, где происходило одевание комедиантов, предлагая организовать сбор за смотрение, – добровольный, кто сколько пожертвует. Федор ни за что не соглашался. Он не желал никакой платы от неимущих людей. Собранную «попечительством» небольшую сумму, принял заимообразно.
«Гамлета» сыграли еще в сарае. Подходил Покров. Шли дожди. Улицы и двор около театра превратились в сплошную, непролазную грязь. В сарае было слякотно и темновато. Однако смотрители всегда, набивались до отказа, и холода в театре, не чувствовалось.
Многие приносили с собою тесины, горбыли, выстилали ими двор дорожками к театру.
С наступлением холодов представления перенесли, в дом к Серову.
Потребовалось совсем новое оборудование. Две смежных залы, разделенные деревянными колонками, превратили ту, что побольше – в места для смотрителей, которая поменьше – в сцену. Помоста не делали: потолки были слишком низки. Зала могла вместить, не больше тридцати человек; отлично увидят все и без помоста.
Из-за недостатка места и во избежание тесноты Волков вынужден был придумать особого устройства театральные ширмы, чтобы огораживать ими сцену.
Пришлось также удовольствоваться легким раздвижным занавесом.
Киевские площади и княжеские терема, так восхищавшие смотрителей в сарае, уступили место ширмам, расписанным древнерусским орнаментом.
Для «Гамлета», с обратной стороны этих ширм нарисовали темные готические панели. Широко использовали для украшения стен настоящие ковры, парчевые и камчатные ткани.
Декоративная сторона поневоле приняла условный характер.
В доме Серова были показаны трагедия Сумарокова «Артистона» и французская комедия «Бедный Юрген». Позднее поставили еще две комедии, сочиненные самим Федором Волковым: «Суд Шемякин» и «Всякий Еремей про себя разумей».
«Суд Шемякин» вызвал сильное недовольство воеводы, так как касался очень щекотливого вопроса о криводушии судей и злоупотреблениях властей. В комедии были усмотрены нежелательные намеки на ярославские дела. Пьесу показали только один раз и навсегда забыли о ней. Ваня Нарыков и Алеша Попов давно уже начали посещать семинарию. Им все труднее становилось участвовать в представлениях. Наконец им это и совсем запретили, со строгим внушением со стороны о. Иринарха.
Театральных любовниц стали изображать Гриша и Гаврюша Волковы. Убедительность представлений заметно понизилась. Да и смотрители, видевшие все пьесы по нескольку раз, стали строже и требовательнее.
Настоятельно вставал вопрос о приобретении хотя бы одной актрисы. Уговорили принять участие сестру Алеши Попова, Таню, – в виде опыта и тайком от матери. Девочка была очень застенчива, недостаточно грамотна, роли ей приходилось Федору начитывать с голоса. Все же Федор искренно радовался, – ведь это была первая известная ему российская актриса!
Таню это занятие нисколько не увлекало. Она все находила странным и смешным, похожим на кукольные представления, только в больших размерах. И все указания она выполняла точно большая хорошенькая кукла, – бездушно и неосмысленно. Стихи читала по-детски, одним духом, часто и помногу набирала в себя воздуха. При этом почти беспрерывно моргала своими длинными ресницами.
В Оснельде не всегда понимала смысл произносимых ею слов, боялась горячности комедиантов, в особенности Федора Волкова. Федор, которому она своей милой беспомощностью мешала играть, порою приходил в полное отчаяние. Утешался тем, что со временем будет лучше. В Офелии Таня чувствовала себя свободнее, читала даже трогательно, именно в силу своей бесконечной наивности.
Все, что бы ни делала эта хорошенькая куколка, было лишено всякого чувства и подкупало только трогательной детской беспомощностью.
Однажды Иван Степанович явился к Волкову во флигель довольно рано утром, с необычайно таинственным видом, и очень просил Федора Григорьевича посетить сегодня вечером его скромный дом.
– Премного обяжете… И многое, особо важное для семейства моего, должно разрешиться от посещения оного, – с какой-то смешной торжественностью закончил Майков.
Федор обещал зайти.
– Униженно прошу часиков в шесть, не позднее. Дочери так наказывали… Обяжете…
«Федра»
Федор перед представлением «Гамлета» сбрил свою бороду. Однако, по укоренившейся привычке, попрежнему носил поддевку. Кафтан надевал редко и неохотно.
У него были русые, волнистые волосы, довольно длинные, почти до плеч; их концы сами собою завивались в кольца.
Поддевка и высокие русские сапоги очень шли к его статной и стройной фигуре, несмотря на некоторое несоответствие костюма с бритым лицом и нерусской прической.
В таком костюме он и отправился к Майковым, накинув только медвежью шубу. Был седьмой час вечера. Изрядно пощипывал морозец.
Одна половина верхнего жилья обширного барского дома была ярко освещена. Федор поморщился. «Гости, полагаю, собрались», – подумал с неудовольствием. Захотелось вернуться домой. Потом показалось невежливым не сдержать данного слова. Неохотно поднялся на крыльцо, хотел постучать. Дверь отворилась сама, – за ней стоял казачок. Без сомнения, Федора ждали.
– Гость бесценный, пожалуйте, милости прошу, – раздался сверху лестницы голос Ивана Степановича.
Федор поднялся по лестнице. Поздоровались.
– У вас гости, почитаю? А я по-домашнему; прошу снисхождения, – сказал он, снимая шубу при любезной помощи Ивана Степановича.
– Гости? Из чего вы заключаете сие? Токмо вы на сей день наш гость бесценный…
Большая зала разделена надвое. Горит свечная люстра. В противоположном конце – во всю ширину – темно-синяя бархатная завеса в красивых складках. Вперед выступает большое полукружие помоста, задрапированного такою же материей. Вверху, на синем бархате, отчетливо выделяются три белые гипсовые античные маски.
Федор невольно улыбнулся. Так вот она, тайна! Иван Степанович оборудовал собственный театр!. – Одобряете? – потирая руки, спросил хозяин.
– Весьма, – сознался Федор.
Ему очень понравился строгий и уютный вид сцены.
Вошел казачок с длинной палкой, подцепил ею короткую занавесочку вокруг люстры, затенил свечи. Стало темнее.
Иван Степанович похлопал громко в ладоши. Синий занавес слегка заколыхался, помост задрожал под чьими-то ногами, – по ту сторону были люди.
Все стихло. Послышались слабые звуки. Похоже на арфу.
Занавес раздвинулся. Вся сцена затянута тем же темносиним. Справа сбоку – ослепительно белая стройная колонна коринфского ордена, под самый потолок, – вероятно, деревянная. В глубине посредине – большая гипсовая статуя летящего Гермеса. Один иксоподобный стул. Больше ничего.
На сцене довольно светло. На светлых предметах – розоватый отсвет. Вероятно, невидимые фонари замаскированы чем-то красным. Приятная, стройная музыка, разрастается. На сцене – никого.
Иван Степанович наклонился к Волкову, таинственно шепчет:
– Сие – аглаина музыка; она добре изрядная музыкантка. Предстоит нам испытание – из расиновой «Федры» сцену-другую прослушать. Девицы мои приуготовили на суждение милостивое ваше… К наивящшему огорчению на диалекте французском, понеже российского переложения не имеется… Ежели паче чаяния непонятно для вас что учинится, то толкните меня, пояснение дать смогу…
Тревожная музыка достигла наибольшей силы. Струны только что не рвутся. Мятущиеся звуки говорят о большом душевном волнении. Оборвались сразу, умерли. Момент гнетущей тишины.
Слева появилась Федра – Таня. Она в античном костюме. Колеблющейся походкой, с невыразимою мукой во взоре, прошла через всю сцену. В изнеможении прислонилась к колонне. За Федрой, в некотором отдалении, – Энона, наперсница ее. Федор не сразу, в ней узнал мадам Любесталь, – такой молодой и грациозной она казалась.
– Французы в роброндах[22]22
Роброн, или робронда – очень широкое женское платье с округленным шлейфом, носившееся дамами хорошего общества в XVIII веке.
[Закрыть] современных представляют… Таня не пожелала оного, – тихо пояснил Иван Степанович.
Но Федор его уже не слушал. Все его внимание было приковано к безмолвной выразительной фигуре, там, у колонны. Бледное, напряженно-сосредоточенное лицо, с лихорадочно сверкающими глазами, изредка содрогается, как бы от внутренней боли.
Вот снова музыка – тихая, но тревожная.
Плотно сжатые до того губы Федры с мучительным усилием раскрылись. Послышались первые слова на певучем незнакомом языке:
Федору показалось, будто он услышал журчанье внезапно прорвавшегося ручейка. Ручеек споткнулся о преграду и вновь прорывается:
Снова преграда. Молчание. Федра дрожит, у нее подкашиваются ноги. Бессильно, в полном изнеможении, падает в кресло.
Говорит несколько слов Энона.
Федра вскакивает с внезапным порывом. Сбрасывает на пол плащ. С криком отчаяния и боли встряхивает головой, отягченной высокой прической.
Узел волос распадается. Локоны, извиваясь, рассыпаются по обнаженным плечам. Страдальчески заломив руки над головой, Федра пытается быстро перейти сцену, – силы изменяют, ноги подкашиваются… В изнеможении падает она на колена – жалкая, убитая, подавленная собственным бессилием. В широко раскрытых глазах – пустота и мрак.
Наперсница в чем-то убеждает ее, что-то напоминает.
Федра под влиянием внезапного могучего порыва вскакивает, вырастает. Глаза уже не пусты и не темны – они мечут молнии гнева и возмущения. Голос звучит раскованной силой страсти. Он то поднимается до предельных высот, звучит певучей флейтой, то падает куда-то вниз, становится спотыкающимся, еле слышным, переходит в дрожащий, пугающий шопот. Снова взлет – и снова падение.
Вот – искренние, сердечные, вполне жизненные жалобы девочки-подростка на свою несчастную судьбу. Звуки, западающие прямо в душу. От них подкатывается к горлу душащий клубок. Хочется самому плакать, хочется утешать, ласкать это страдающее юное создание, взять его на руки и нежно убаюкивать, как ребенка. Момент – и страдающего ребенка как не бывало; он исчез так же непонятно, как и появился. По сцене мечется разъяренная, грозная мстительница:
Откуда в этом маленьком, хрупком, полудетском существе такая сила чувств, чувств едва ли испытанных им и только угадываемых каким-то внутренним, первородным инстинктом? Откуда эта восприимчивость и чуткость к несуществующим, в крайнем случае – к чужим, страданиям?
По спине и всему телу Федора Волкова пробегали мурашки. Сам артист и человек обостренного чувства, он был до глубины души взволнован – не правдоподобием, нет, а искренностью, неподдельностью страданий несчастной Федры. Именно – Федры, не Тани… Тани в данную минуту для него не существовало. Он видел только сценический образ воскрешенной героини древности.
Таня – слабое, неоперившееся существо, трогательное и беспомощное, а это – женщина, в груди которой заключены вулканы.
Не понимая языка, Федор понимал страдания Федры, сострадал ей и мучился вместе с нею.
«Полно! Только ли это сценическая Федра? Точно ли это лишь правдоподобие страданий?..»
Целый вихрь беспорядочных мыслей закрутился в голове Федора, целый поток плохо осознанных чувств теснился в груди.
Он не слыхал, что ему шептал, нагнувшись, сам взволнованный и расстроенный, Иван Степанович. Он лихорадочно отыскивал в уме ключ к этой сценической загадке. Неужели нашел? У Федора даже потемнело в глазах. Ну, конечно, нашел! Никакая это не Федра, это Татьяна Михайловна, Таня… Все эти страдания – не вымышленные, а действительные – доводятся до его сведения. Вся сила чувства и мощность певучих слов обращены к нему, только к нему, им порождаются, ему предназначаются, его умоляют и его проклинают. Если бы не было его вот здесь, в этом кресле, не было бы и чуда перевоплощения, совершающегося перед его глазами.
Федор не заметил, как ушла со сцены наперсница, как вышел Ипполит – Агния в греческом хитоне, не слушал, что тускло и бесцветно говорила эта неловкая фигурка, – он видел только одну Федру – Таню, или Таню – Федру, понимал только одни ее то молящие, то требующие, то угрожающие речи.
Все было ясно и без знания языка.
Федор видел себя в этой жалкой, беспомощно лепечущей фигурке Ипполита, и чувство буйного протеста нарастало в его груди. Он готов был броситься туда, на сцену, и сказать этой одержимой женщине, сказать по-своему, что она ошибается, забрасывая его грязью и презрением; что он не таков, каким она его себе представляет, что он сумеет постоять за себя, сумеет разбить в прах все ее недостойные предположения. Но…
…Ah, cruel! tu m'as trop entendue!
Je t'an ai dit assez pour te tirer d'erreur
Eh mi'en! connais donc Phèdre et toute sa furaur.
J'aime![26]26
…Жестокий! Ах! ты понял слишком много!Все сказано, чтоб ты не мог в ошибку впасть.Узнай же: вот она, безумной Федры страсть!Люблю я!(Действ. II, явл. 5.)
[Закрыть]
Эти слова, произнесенные с силой, совершенно немыслимой в полуребенке Тане, спутали всю цепь его рассуждений.
Федор почти позорно испугался, когда Федра – нет, когда эта рассвирепевшая девочка Таня – распахнула свою грудь и схватилась за меч Ипполита. Он весь задрожал от реального, жизненного ужаса и предвкушения чего-то непоправимого.
Через, минуту, когда задернулся занавес, Федору стало мучительно стыдно чего-то, он почувствовал, как краска заливает его лицо.
За занавесом послышались громкие рыдания.
Иван Степанович в тревоге бросился туда. Федор тоже, не отдавая себе отчета, одним прыжком вскочил на помост, и отдернул занавес.
Татьяна Михайловна, стоя на коленях, с беспорядочно перепутавшимися волосами, уткнув лицо в сиденье стула, громко рыдала.
– Таня, Таня! Милая! Что с тобой? – кричали сбежавшиеся, сами уже плачущие женщины. – Ты ушиблась?
Таня подняла лицо, все мокрое от слез. Она плакала и вместе смеялась; кротко, по-детски, успокаивающе говорила:
– Да нет же! С чего вы взяли? Ведь это же все по-нарочному. Вот какие глупые! Ведь это же игра. Ну, немножко не сдержалась… вот и все…
Повернулась к Федору, утерла слезы тыльной стороной рук, рассмеялась, повторила еще раз ему одному:
– Уверяю вас, все это по-нарочному. Ведь и с вами, знаю же я, бывает тоже такое…
Между тем новые слезы набегали на смеющееся лицо.
– Сие, сие недопустимо!.. – волновался Иван Степанович. – В первый и последний раз… Больше не позволю. Сегодня же прикажу сломать оное позорище.
Он топал ногами по помосту.
– Дядя, дядя! – укоряюще качала головой Таня. – Какой вы жестокий человек! Ведь оные слезы сладки и приятны наипаче меда. Они же неизбежны при служении вашей любимой деве Мельпомене. Ай-ай-ай! Какой вы нехороший, дядя…
– Покорнейше благодарствуйте, ежели оное всякий раз повторяться будет, – слезливо бормотал Иван Степанович.
– Ну и что же? Ну и что же? – смеялась Таня, обнимая дядю. – Убудет меня от понарочных слез? Умылась и – все в надлежащем изрядном порядке учинится. А засим – ужинать, ужинать! Я замечаю по постным лицам гостей наших, сколь жестоко они проголодались. Девицы, девицы! Бежимте скорей, сбросим с себя эти непристойные для приличных особ одеяния.
Ужинали шумно и весело.
Татьяна Михайловна шалила, хохотала.
Федор ощущал какую-то легкую неловкость, осадок ему самому непонятной стыдливости за слишком сильную взволнованность во время представления. Таня, уловив женским чутьем стесненность гостя, пыталась его расшевелить. Вполне серьезно уверяла, что она играла совсем не «Федру» Расинову, а «Покаяние грешного человека», из пиитики о. Иринарха, только переведенное на французский язык.
– Разве вы не узнали шедевра оного, Федор Григорьевич? – говорила она. – Все, все было налицо! Мадам Любесталь изображала юного ангела, сестрица Агнеса – врага рода человеческого. Грехов я на себя не нацепляла, понеже выглядят зело не кокетливо. Весь эффект испортил злой дядя. Он не разрешил прорезать в полу дыры для адской бездны и пожалел расходов на сонмище нечистых духов. Что касается меня, я выполнила роль свою дословно, только что не хватило сил подняться на облака, чудотворца по оной части, отца Иринарха, не оказалось под рукой.
Иван Степанович смеялся от души. Старые девицы фыркали в ухо одна другой. Мадам Любесталь всплескивала руками и по очереди восклицала:
– Quel horreur! Mais c'est indescriptible èa! Quel horreur![28]28
Какой ужас! Не нахожу слов! Какой ужас!
[Закрыть]
Только Федору Григорьевичу почему-то не было весело.
Иван Степанович рассказал, как он, будучи в Париже еще молодым человеком, видел в роли Федры «знаменитую и преславную Адриенну Лекуврёр».
Мадам Любесталь воскликнула:
– О! Лекуврёр!.. Эти божественни! А мосье Барон? О! Барон! Эти… Эти настолько више слёв, – она показывала руками с аршин расстояния.
– Да, почтенные государыни и государи мои! – развеселился Иван Степанович. – Да учинится ведомо вам, что вот сия высокодобродетельная особа, по-русски именуемая мадам Луиза Любесталь, в ранней молодости питала отнюдь не добродетельные нежные чувства к славному французскому актиору, господину Барону. И не токмо сама питала, но и получала взаимное питание.
– О!.. – возмутилась француженка. – Мосье! Я не имею ешшо тища лет. Когда я биль совсем юни дитя, мосье Барон биль такой же негодни, стари гриб, как ви сейчас, мосье!
Всех искренно развеселило негодование мадам.
Федор Волков впервые весело и от души расхохотался. Настроение его менялось к лучшему. Через несколько минут он уже старался уверить себя в том, что совсем не имеет смысла так долго и мучительно копаться в своей душе, что все обстоит гораздо проще и все образуется само собой.
С восторженной улыбкой, в первый раз вполне искренно и без всякой задней мысли, он посмотрел на Таню и сказал:
– Как чудно вы играли! Мизинца вашего все мы не стоим. Не понимая слов, я понимал все ваши чувствования.
– Правда? – просто спросила Таня.
– Истинно говорю вам. Коли вы не охладеете к оному мучительному и сладкому занятию, вы будете первой российской актрисой.
– Мне хоть бы второй! Я и тем довольна буду безмерно, – с благодарностью сказала Таня и подавила глубокий вздох.
Иван Степанович, не совсем тактично, начал рассказывать историю возникновения их домашнего театра.
Заслышав об этом, Таня подхватила кузин под руки и потащила вон из комнаты, обещая сообщить «один страшный, страшный секрет». За ними устремилась и мадам Любесталь.
Мужчины остались одни.
Иван Степанович с тысячью мелких подробностей рассказал, как девица сия, не по летам чувствительная и не по возрасту упрямая, твердо и непреклонно заявила ему, что желает учиться на актрису, хотя бы весь свет восстал против этого. Перешел на то, как племянница умоляла его позволить ей стать охочей комедианткой и выступать вместе с доброй компанией охотников в кожевенном сарае. Подробно разъяснил, почему он, почтенный в городе человек, не мог согласиться на безумие оное. Оправдывался предрассудками людей старого склада, своих знакомых, уверял, будто сам он рад бы был душой, но что тогда ему жизни не будет в городе, – хоть в Волгу кидайся.
Далее выяснилось, как они на общем семейном совете, по предложению мадам Любесталь, приняли решение учредить домашний театр; как Таня уговаривала дядю просить Федора Григорьевича представить некоторые его спектакли на их домашней сцене с ее, Тани, участием, «а ежели пригодно окажется, то и с помощью Аглаи и Агнии, которые також охочи объявились».
– Ежели потребно[29]29
Пристойно (старославянск.).
[Закрыть] сие учинится, то и противу театра серовского, сиречь в комнатах, я предлога к отклонению иметь не могу, поелику оные представления обличив сугубо семейственное имеют, – закончил Иван Степанович.
– Как вы предложение мое оное – одобрить, али отвергнуть пожелаете? – спросил он после короткого молчания, видя, что Федор Григорьевич как бы затрудняется с ответом.
Федор тряхнул волосами. Сказал:
– Я весьма рад. Даже осчастливлен сим предложением. И на вашем театре наша компания, полагаю, участвовать не откажется, и за разрешение ваше милостивое, касаемо театра серовского, благодарю вас от лица всех.
– Слава богу! А то я уже в отчаянность вдаваться починал от своеволия девицы сей упрямой.
И, нагнувшись близко к лицу Федора, тихим шопотом добавил:
– Вы подумайте, ведь сумасбродица руки на себя наложить угрожать изволила.
Федора снова что-то неприятно укололо в сердце.
– Вы уж ей шепните пару слов одобрительных при случае, дабы мне спокойствие утраченное обрести вновь. Сегодня же шепните. Не покиньте нас в положении нашем разлаженном. Слышно, они там музыкою занялись. Пройдите к ним и шепните как бы ненароком…
Федор без особого желания, только чтобы успокоить старика, поднялся и вышел из комнаты. Направился на звуки музыки.
В зале у клавикордов горели два канделябра. Агния играла что-то трудное. Аглая переворачивала ей ноты. Мадам Любесталь, стоя возле, ногой отбивала такт.
Федор в первую минуту не заметил Тани. Она стояла в полутьме зала, прижавшись лбом к оконному стеклу. Услышав шаги Федора, обернулась. Вздрогнула, как показалось ему.
Поспешно подбежала мадам Любесталь.
– О, ви ешшо не видель наш уютни сэн, мосье Теодор. Я желяй вам показивать. Но там темно есть.
Энергично схватила тяжелый канделябр. Федор перехватил его.
– Позвольте, мадам, сие сделаю я. Вам непосильна тяжесть сия.
– Немножко.
Высоко подняв светильник, все трое, под предводительством француженки, стали пробираться по темным коридорам к сцене.
Бегло осмотрели ее. Спустились вниз, в прилегающую к сцене небольшую уютную комнатку.
– Здесь должно отдихать, – сказала мадам, опускаясь в кресла. – Правда, здесь отшинь миль? Полёжить канделябр на консоль. Приглашай вас отдихать. Prenez place.[30]30
Присядьте.
[Закрыть] Садить пожальст.