Текст книги "Федор Волков"
Автор книги: Борис Горин-Горяйнов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
Таланты и поклонники
Выполнили обещанное. Всей компанией, прихватив Ивана Волкова и Григория Серова, собрались в гости к Ивану Степановичу.
Рабочие Волкова заартачились было, ссылаясь на простецкое свое одеяние, на что Федор сказал:
– Мы все простые. Или всем идти, или никому.
– Айда, айда, ребята! – сгонял гостей Иван Степанович. – Кто там еще? Все? Никого не забыли? Тронулись! Эх, музыки нет, упустили! С музыкой бы по городу…
Пошли пешком, в сопровождении огромной толпы ребятишек и мещан. Ребятишки орали:
– Кумедиянцев в сибирку поволокли! Клопов кормить! За то, что не пущали нас в киятру!
Проводили до самого дома Майковых. Остались ждать у сада. Полезли по заборам. Горланили:
– Дяденька-барин! И нам гостинцев давай!
Иван Степанович распорядился приготовить лукошко сушеных дуль. Вышел сам на крыльцо с работником. Разбрасывал дули горстями, кричал:
– Ну, мала-куча! Сие вам от комедиантов! Поднялась невообразимая возня. На дороге в клубах пыли копошились клубки орущих тел. Майков хохотал.
Длинный стол, застланный камчатными скатертями, был накрыт в саду, под парусиновым навесом, – в комнатах душно.
Гостей встретила мадам Любесталь. Она изящно расправила пальчиками свои пышные фижмы и сделала прибывшим общий глубокий реверанс. Такая необычная вежливость привела многих в немалое расстройство. Некоторые соображали, ответить ли француженке подобным же приседанием, или воздержаться. Федор Волков спокойно и с улыбкой раскланялся с француженкой. Остальные последовали его примеру. Первый выход в свет охочих комедиантов состоялся.
Мадам Любесталь было уже, вероятно, под шестьдесят, но она еще казалась гибкой и стройной особой. Она обильно пудрила волосы, румянилась и густо подводила глаза, носила на лице несколько кокетливо посаженных мушек. По-русски говорила уморительно, мешая два языка вместе.
Француженка сейчас же оценила Федора Волкова, завладела им, усадила около себя, называла уже «mon cher ami»[19]19
Мой дорогой друг.
[Закрыть] и отчаянно кокетничала. Впрочем, она делала глазки и расточала очаровательные улыбки решительно всем. Исключение составлял лишь Иван Степанович, с которым она обходилась достаточно холодно, а подчас и сурово до неприличия.
За хозяйку распоряжалась Татьяна Михайловна. За столом прислуживали расторопные слуги в синих казакинах. Нашим комедиантам еще ни разу никто не прислуживал, и это их очень стесняло и отбивало аппетит.
Угощение было и обильно, и довольно изысканно для невзыскательных комедиантских желудков. В достаточном количестве стояли бутыли с сладким вином и графины со знаменитой «майковской» брагой, славившейся на всю округу.
Перед каждым прибором красовался целый ряд разнокалиберных, разноцветных стаканчиков, с которыми ребята положительно не знали, что делать. Если бы не вездесущие слуги, прямо хоть пропадай.
Иван Степанович открыл «славную ассамблею», как он выразился, предложив по началу выпить «по покалу заморского вина за новорожденную российскую Мельпомену».
Далеко не все поняли, за что они пьют, но выпили аккуратно.
Таня поспешно вставала, любезно подливала гостям вина, накладывала на тарелки кушанья, мило журила за церемонность. Мадам одобрительно кивала головой и очаровательно улыбалась всем и каждому.
Иван Степанович постучал ножом по тарелке, приказал слугам вновь наполнить «покалы дорогих гостей до краев» и поднялся, собираясь держать речь к «милостивым государям».
Многие приняли это за знак выходить из-за стола и неохотно начали подниматься. Федор незаметно моргал им глазами, чтобы сидели смирно. Любезный хозяин, разумеется, не заметил легкого замешательства среди гостей и, прокашлявшись, начал:
– Милостивые государи мои!.. И милостивые государыни! – спохватился он, кивнул головой каждой из особ женского пола. – Несказанное дело свершилось, государыни и государи мои милостивые. – Он медленно обвел глазами присутствующих и высоко поднял бокал, видимо, подыскивал слова. – В темных дебрях российских, в бурлачьей волжской стороне, вдали от просвещенных чертогов столичных дивное диво свершилось: родилась она, Муза, дева сиречь, Мельпомена российская, родилась в вонючем кожевенном сарае. Честь и слава ей, не погнушавшейся вертепа сего, как выразился наш добрый воевода. Честь и слава вам, добрым молодцам, принявшим деву оную от купели словесности… Да, от купели… – перевел дух Иван Степанович.
В это время мадам Любесталь по-французски тихонько спросила Таню:
– Я плохо поняла, кого твой дядюшка собирается крестить. Объясни, дитя мое…
– Мадам! Какая ужасная неосведомленность! Язычники совсем не имеют привычки крестить своих новорожденных, – по-французски же ответила Таня, еле удерживаясь от хохота.
Тем временем Иван Степанович поймал ускользнувшую было мысль и продолжал:
– Что бы ни воспоследовало из сего, да не кичится высокомерная столица просвещенностью своею и да не оспаривает у кожевенного сарая пальмы первенства. Мы ей завсегда уста сомкнуть сумеем непреложностью события совершившегося. Российской деве Мельпомене – виват, друзья!
– Виват, виват! – завизжали девицы Майковы. Vivat messieurs![20]20
Виват, господа!
[Закрыть] – весело закричала мадам Любесталь. – Я не понимай карашо, кто кого родиль, но я умей карашо кричаль: Vivat!
Кое-кто жидко похлопал. Остальные выпили молча, немало смущенные торжественной непонятностью речи. Федор Волков произнес ответную речь:
– Добрый и радушный хозяин наш Иван Степанович по горячности сердца своего зело переоценивает скромное начинание наше. Мы люди простые, мало искушенные от наук и художеств. Но мы имеем приверженность и любовь к величию слова родного, к преуспеянию словесности отечественной. В оном вся наша заслуга. Мы ничего не ищем, ни на что не надеемся. Действуем токмо повинуясь велению сердца своего, наипаче страшася погрязнуть в тине житейской, во мраке и закоснелости невежества. Ни академий, ни коллегиумов судьбою нам не уготовано. Но некие проблески добрые, запавшие в сердца наши неведомо откуда, препятствуют нам мириться с темнотою нашей. Сами мы поставили себе в сердцах заповедь – побороться с судьбою своей незадачливой, елико силы хватит. Сами поставили себе цель – создать некую академию самочинную через изучение словесности российской. Стремления наши невысоки. Требования еще скромнее оных. Ежели нам не будет поставлено препоны к развитию нашему собственными силами и средствами, – мы и тем уже будем премного довольны. А коли найдутся души добрые и просвещенные, подобные гостеприимному хозяину нашему Ивану Степановичу, кои помогут делу нашему советом добрым и участием сердечным, – великое им за то наше компанейское спасибо. Выпьемте, товарищи, за просвещение и людей просвещенных.
Федору много аплодировали, в особенности дамы. Чокались с ним и с его товарищами.
Мадам Любесталь подчеркнуто серьезно сказала:
– Когда говорят по-русски, я все могит понималь. Ваше здоровь, господа!
Татьяна Михайловна сияла, как будто все хорошие слова относились непосредственно к ней, а не к кому-либо другому.
Иван Степанович был непринужденно весел, много шутил и смеялся, держался с гостями просто.
Сестрицы вспомнили пору своего детства: мило вскрикивали от каждого пустяка, хлопали в ладоши, живо вертели своими головками, с которых обильно сыпалась пудра.
Мадам Любесталь хохотала и кокетничала напропалую, ухаживала за рыжим Иконниковым, тянулась через стол, подливала ему вина и подкладывала на тарелку вкусные куски.
– Мосье такой несмели, он рисковаль умереть от голод.
Первоначальная неловкость и принужденность гостей растаяла. Много говорили, мало слушали друг друга. Рабочие Волкова, занявшие все вместе один угол стола, распоряжались там, как дома.
Началось нечто вроде «забавы». Ваня Нарыков читал монологи из «Гамлета», Алеша Попов и Гриша Волков – стихи господина Кантемира и славного пииты Михаилы Ломоносова. Чулкова, обладавшего прекрасным голосом, попросили спеть что-нибудь. Он с большим чувством спел несколько грустных русских песен. Ему слегка аккомпанировала Таня, сбегавшая в дом за гитарой. Пение привело всех в восторг. Гитару ребята рассматривали как диковинный инструмент.
Иван Степанович придрался к случаю, провозгласил тост «за простой, талантливый русский народ, славные представители которого почтили днесь его честью присутствия за его скромным столом». Славные представители снова смутились и неловко безмолвствовали.
Хозяин пригласил гостей осмотреть его покои. Побежал вперед, предупредительно распахивая двери. Федор с Танечкой и мадам замыкали шествие.
Танечка, оживленная сверх меры, раскрасневшаяся и сияющая, все время мило и довольно бессвязно щебетала, целовала мадам и не спускала глаз с гостя.
– Зимой не пожелаете ли перебраться в сие помещение? – говорил Иван Степанович, показывая большую залу. – Театр возможно оборудовать изрядный, по-домашнему.
– Смотрителей не наберется достаточно, – заметил Федор. – Наши постесняются в барские покои ходить.
– И таких, кои не постесняются, найдется достаточно, – неопределенно выразился Майков.
Федор промолчал.
Татьяна Михайловна замедлила шаги, дала всем пройти вперед. Последней вышла из залы мадам Любесталь. Она оглянулась на пороге, с улыбкой кивнула головой и скрылась.
Таня сказала очень тихо и нерешительно:
– Мне непременно надо поговорить с вами ноне, Федор Григорьевич…
Федор с удивлением взглянул на нее. Она покраснела до ушей. Растерянно, с дрожью в голосе, проговорила:
– У, какой вы… Я боюсь вашего взгляда. Взглянете – и язык отнимается…
Федор неловко извинился:
– Сие заблуждение ваше, Татьяна Михайловна. Показалось вам, чего нет. Взгляд мой, вас напугавший, от сомнения мимолетного: чем мог я вызвать любезную доверенность вашу.
– Правда? – заглянула ему в глаза девушка. – А ну – не правда? Без отзывчивости сердечной говорить оного нельзя. По глазам – надо быть, правда… Пойдемте куда, чтобы с глазу на глаз. Войдет кто – я умереть могу…
Потащила его за руку через две комнаты. Заглянула в библиотеку.
– Никого… Они здесь были… Зайдемте…
Пропустила Федора. Осторожно прикрыла дверь.
Федор, неприятно обеспокоенный порывистостью девушки, ждал, что последует далее.
– Давайте присядем… У меня сердце так бьется… Нет, нет, не к свету…
Присели в полутемном уголке. Таня, потупив глаза, молчала. Молчал и Федор, избегая пристально смотреть на девушку.
Прошло довольно продолжительное время; молчание все не нарушалось.
Федор начал смотреть на дело с шутливой стороны, как на каприз избалованной барышни.
– Зело красноречивая беседа, – сказал он с улыбкой.
– Помолчите: – прервала его девушка и еще ниже наклонила голову. – Я же не виновата, что такая глупая. Ищу, ищу слова нужного, а его нет. Или оно есть, да выговорить трудно… Потребно обдумать…
– Я подожду, – просто сказал Федор.
Через минуту девушка подняла на него глаза. В них блестели крупные слезы.
– Не могу я сего выговорить… Я лучше другое… А первое – когда нибудь в иной раз… А?.. Так можно?..
– Как хотите, Татьяна Михайловна, я все готов выслушать с одинаковым удовольствием.
– Это – другое, Федор Григорьевич. Первого не скажу… Я хочу в актрисы… Вот. Или в актерки, как по-вашему? – сказала Таня совсем другим тоном. – Возможно сие?
Федор в недоумении медлил с ответом. Такие пустые слова можно было сказать и без слез.
– Нельзя? Нельзя? – спрашивала девушка. – Что же вы молчите? Для меня и то, первое, что не сказано, и это – одно. Они перепутались, и я не могу разобраться… Коли нельзя мне в актерки, вы скажите прямо. Тогда я… тогда я…
Девушка заплакала и закрыла лицо руками.
– Тогда я утоплюсь… – договорила она сквозь слезы.
– Татьяна Михайловна, к чему же слезы? Сие совсем по-детски, – даже рассердился Федор на явный такой каприз. – Кто же говорит, будто нельзя? Не ответил я без замедления токмо по необычности желания вашего.
– Что ж в оном необычного? – спросила девушка, слегка всхлипывая и вытирая платком слезы.
– Необычно на наш взгляд, на российский. Немецких, французских актерок в столицах зело достаточно. Что же касаемо русских, то вы – первая, поелику еще и театра нет российского.
– Так ведь у вас же есть? – сказала девушка.
– В нашем «театре», – улыбнулся Федор, – коли вам угодно оный милостиво так называть, мы отведем вам место наипервейшее. На руках будем носить от ворот до сарая, – до театра иначе. Мы, я и товарищи мои, не можем не восторгаться предложением вашим, наилестнейшим для нас. Но что скажут на то дядюшка ваш, сестрицы ваши, знакомые ваши, особливо из духовенства почтенного? Да и воевода тож? Ведь оное на открытый бунт похоже.
– А мне нравится бунтовать, – сказала просто Татьяна Михайловна и задумалась. – Дядя согласится, – продолжала она после минутного размышления. – Он меня любит, любит и театр, его уговорить возможно. Сестрицы меня не любят, они злословить будут. Потерплю. Что касаемо до остальных – пусть! К ним я без внимания.
– Мечта это моя заветная, Татьяна Михайловна, иметь актрису на роли, любовницами именуемые. У мальчиков все же сие нескладно и не натурально выходит. Только я и помыслить не смел о такой образованной особе, как вы, Татьяна Михайловна.
– Какая я образованная! Какая особа! Пустое говорить изволите!..
Федор перебил ее:
– Мечта моя не поднималась выше девушки простой, нашего круга, не связанной с предрассудливыми знакомствами…
– Я тоже вашего круга, – вставила Таня, – сиротка и нищенка…
– Мечтания мои ограничивались… ну, допустим, тезкой вашей, Таней Поповой, сестрой известного вам товарища нашего. Но из Тани актерки не выйдет, малограмотна зело, а наипаче в душе огонька должного не чувствует. А тут… Да чего бы лучше!.. Препятствия, опасаюсь, непреодолимы окажутся, голубушка Татьяна Михайловна.
Таня вздохнула.
– Я и к препятствиям без внимания. И к злословию также. Много я плакала в дни последние и все передумала. Чую, не жить мне без того: сердце просится. Как бы захватила меня сила большущая, неведомо чья, и за собою тащит. Домашность наша опостылела мне. Заняться ничем принудить себя не могу. А дядя сердится, ленивицей называет. Когда одна я бываю, или ночью, все Оснельдою несчастною себя представляю. Слова Оснельдины, как есть все, на память накрепко запомнила. Хотите скажу?
Прежде чем Федор успел что-либо ответить, девушка с большим чувством и искренностью продекламировала:
«Стеню беспомощно, крушуся безнадежно;
Лиется в жилах кровь, тревожа дух мятежно.
Терплю и мучуся без всяких оборон;
Ни людям, ни богам не жалостен мой стон».
И с тем же чувством горячности продолжала, не останавливаясь:
– Когда я смотрю на Хорева и Оснельду, в жилах моих как бы огонь переливается. Ино сладко сие, а ино тяжело, наибольше сладко. Но и самая тяжесть оная бывает мне сладка и приятна. Так – в театре, у вас. А дома во все часы тяжко. Только и полегчает немного, когда одна бываю да Оснельдою себя думаю. Не хорошо так? Скажите, не хорошо?
– Не хорошо, Татьяна Михайловна, – серьезно сказал Федор. – Болезненность вы в себе развиваете мыслью постоянной. Чувства театральные – преходящи, они в театре должны быть оставляемы. На воле все должно идти своим чередом. Не может вся жизнь в едином театре вместиться.
– Моя вмешается, – просто сказала Таня. – Мне кажется, будто жить я начала, как на театр оный попала. Будто, как открылась занавеска у вас – открылась она и в жизни моей. И все стало ясно и видно. А до того темнота была. Опустится занавеска у вас – у меня на сердце заналеска опускается. Живешь токмо вспоминаючи то, что виделось. Коли не видеть часто сызнова – смерти для меня подобно. А умирать навсегда не хочется…. Еще быть возможно…
Федор взглянул украдкой на Татьяну Михайловну. У нее на ресницах блестели еще слезы, но широко раскрытые глаза лучились. Как будто что-то действительно проходившее перед ними отражалось на миг в светлом зеркале и исчезало. В них мелькали то мольба, то надежда, то покорность неизбежному, то какие-то тревожащие горячие и упрямые огоньки. Этих, пожалуй, было больше всех, и они настойчиво повторялись через короткие промежутки времени. Несомненно было одно – девушка глубоко страдала и не была уверена в том, удастся ли ей перебороть свои страдания.
Федору захотелось утешить ее, как утешают маленьких детей, обнадежить, не отговаривать ни от чего, а поддержать в ней веру в законность и правоту ее чувства, указать на временность испытываемых ею страданий.
Девушка медленно, как бы боязливо, перевела на него свой взгляд, не то прося защиты, не то пытаясь проникнуть к нему в самую душу. Она долго и пристально смотрела, не отрывая глаз; на них постепенно набегала дрожащая влажная пленка. Кажется, еще секунда – и слезы потекут по щекам… Но Таня с силой зажмурила глаза, вздохнула и затем резко тряхнула головкой. Отвернулась.
Одна внезапная мысль как каленым железом обожгла сердце Федора. Вся кровь мгновенно всколыхнулась в нем. Почувствовал, как мучительно и жарко краснеет. Напряг всю силу воли, чтобы отогнать назойливую мысль. Это не удавалось. Как-то сразу стала ясна и эта неуравновешенная порывистость девушки и ее, ни в ком им ранее не наблюдаемая, горячность, – вся эта масса противоречивых, взбудораженных чувств, подавляемых с полною неопытностью и очевидной безнадежностью. Эта спутанность чувств девушки, их пугающая неразбериха вытекала из смутного, еще не осознанного тяготения к нему, к Федору Волкову лично.
Что-то больно укололо Федора в сердце. Он пристально, но ласково посмотрел на девушку.
– Вы успокоились, Татьяна Михайловна? – спросил он, стараясь придать оттенок шутливости своему голосу.
– Я не могу быть спокойною, – твердо ответила Таня. – Спокойствие для меня то же, что и смерть. Мне успокоиться – значит проститься со всем…
– Я прекращу беседу нашу, Татьяна Михайловна, поколику вы не оставляете мыслей ваших мрачных. Будем рассуждать без детскости и без капризностей, девицам избалованным свойственных. Вы не из оных, полагаю. Поговорим о влечении вашем. Приверженность вашу к театру я одобряю. Восторженность вашу сверх границ – порицаю. Мрачность мыслей ваших по вопросу оному – неуместна, понеже причин к сему никаких не имеется.
– Как нет причин? Как нет причин? – почти закричала Таня. – Али вы не видите, как усмотрением вашим судьба моя решиться должна?
– Моим усмотрением ничто решиться не может. Поступайте по подсказке сердца вашего. Куда влечет оное, туда и идите. Но испытайте наперво зрелость решения вашего, крепость привязанности оной… Наипаче же – крепость сил ваших на борьбу с предрассуждениями близких вам лиц. Все решится не мною и не вами, а произволением особ оных. Без помощи и поддержки их вы пока существовать не сможете. В мере упорства вашего к достижению цели, вами поставленной, разрешение узла сего предвижу. Наилучшее и кратчайшее разрешение его мыслю так. Матушка ваша, ведомо мне, в Москве проживает? Не так ли?
– Да, – сказала девушка.
– Наперво, переселиться вам на жительство к матушке надлежит. Там, в условиях нравов не столь жестоких и темных, стремления ваши обретут свободу и завершиться смогут ко благу вашему. Как вы смотрите на предложение мое, Татьяна Михайловна?
Девушка заметно побледнела, подняла глаза на Федора. В них мелькала тревога и снова набегали слезы.
– Но я… я с вами быть полагала, – сказала она с усилием.
– Вы считаете сие выполнимым?
– А вы?
Федор вместо ответа поднялся со стула.
– Коли так, несказанную честь окажете компании нашей присутствием своим. Однако дядюшка ваш, полагаю, заблудшими нас почитает в его доме обширном.
Он отворил дверь. Таня, помедлив и не поднимая головы, прошла мимо Федора в коридор. Он последовал за нею. В ближайшей комнате к ним присоединилась мадам Любесталь, как бы не покидавшая их.
Иван Степанович в угловой комнате объяснял своим гостям устройство аквариума. Отсутствия Федора и Тани, повидимому, не заметили.
Только Аглая с Агнией подозрительно покосились при их приближении.
Когда комедиантская компания вышла на улицу, до ее слуха донеслась далекая хоровая песня.
– А ведь сие «забава» канатчиковская орудует, – сказал Алеша Попов.
– Заглянуть необходимо, – раздались голоса.
Значит, «забава», несмотря на отколовшуюся часть лучших забавников, все же продолжала действовать.
Солнце зашло. Смеркалось.
Разлад
Федор пережил немало мучительных раздумий по поводу недавнего объяснения с Татьяной Михайловной. Для него больше не оставалось сомнений в истинном значении охватившего ее чувства. Чувство это, конечно, детское, непродуманное, мимолетное… А бывают ли чувства продуманные? Тогда это не чувство, а сценическое представление… Почему не допустить искреннего увлечения театром? Если влечение к театру истинно – оно останется, а то, другое, улетучится вскоре без остатка. А, быть может, и все улетучится, совсем и навсегда. Это вероятнее всего. Да полно, стоит ли вообще над этим много раздумывать?
И все же Федор не мог не думать о Татьяне Михайловне. Ему нравилась эта чистая, такая правдивая и открытая душа, эта детская непосредственность, желание сразу забрать жизнь в свои руки. Возбуждала жалость ее, беспомощность, полное незнание своих сил. Чуточку пугала чрезмерная восторженность. Не совсем понятен был ход ее мыслей и переживаний.
Жизнь учит: кто быстро загорается, тот быстро и потухает. А что затем? Два несчастных существа с неуспевшими расцвесть и уже искалеченными сердцами. Да полно, так ли это? Не с вымыслами ли пустыми приходится дело иметь? А вдруг все это много проще?..
Федор, никого еще не любивший, чувствовал себя способным ответить на порыв девушки таким же горячим и откровенным порывом. Но…
До поры до времени необходимо это чувство сдерживать и глушить, пока не окрепнет начатое им дело. Не в этом ли деле вся жизнь его? При первой же попытке пойти навстречу чувству девушки его обвинят в безнравственности, в совратительстве, во всех смертных грехах. Тогда весь город, все темные силы ополчатся на него.
А он мог бы полюбить ее всей душой и сердцем, не полюбить как неотторжимую часть мечты всей своей жизни. А пока? А пока – приглушить в себе всякие резкие порывы. Приглядеться, причувствоваться, раскрыть и изучить юную душу. Исподволь. Не тушить в ней надежды, но и не давать поводов малой искорке разгореться в большое пламя. Пусть все останется пока в том же положении… на некоторое время.
Придя к такому решению, Федор немного успокоился.
Волков не ошибся относительно истинного отношения к себе темных сил. Безобидная, детски-семейная трапеза у Ивана Степановича на основании каких-то гнусных слухов, была расписана о. Иринархом архиерею, как греховная оргия, где принимали участие воспитанники духовной академии.
О. Иринарх поставил вопрос сразу круто, требуя исключения виновных питомцев из стен семинарии.
Архиерей добродушно отмахнулся:
– Погоди кипеть, архимандрит. Мера дюже сурова есть. Нельзя, не изведав броду…
Все же архиерей нажаловался на Ивана Степановича воеводе.
Воевода вызвал к себе Майкова.
– От архиерея того… жалоба, – начал он без предисловия. – Оргии ты там устраиваешь с комедиантами, что ли…
Иван Степанович даже остолбенел:
– Оргии? Это обед-то с моими дочерьми – оргия? Ну, ведаешь, Михайло Андреич, сие гнусностью изрядной припахивает…
– Не я выдумал. Иринарх так доложил архиерею.
– Так я и почуял. Иринашка, пакостник! Обозлился за неприглашение на обед оный.
– Разочтись ты с ним того… как ни на есть… В рожу, что ль, наплевать Иринашке?
– Экой ты пых, Иван Степаныч! Политичности в тебе ни того… ни на волос. Не в рожу, а, примерно, вклад им какой того… посильно сделай. Ну, на приклад, на академию ихнюю, что ль… плевок какой ни на есть сунь. У тебя не убудет, а так того… сподручнее. Беспокойства менее и тебе и мне.
Толковали еще долго. Воевода внушал помещику политичность, покладистость и осторожность в отношениях с духовенством:
– С долгогривыми того… ухо востро надоть! Клобуки-то их повыше наших шапок будут! – сказал он на прощанье.
Архиерей опять маялся со своими «козликами». Иван Степанович воспользовался случаем и отправился к владыке с выражением соболезнования.
Покалякали, повздыхали. Иван Степанович обещал доставить архиерею чудотворный крестик от гроба господня, помогающий от болей внутри. Пока что пожертвовал на процветание семинарской комедии пятьдесят рублей. Деньги вручил непосредственно о. Иринарху, присутствовавшему при разговоре.
Об оргии речь не поднималась.
Компания охочих комедиантов исподволь входила в новый обиход жизни. В течение июля «Хорев» был повторен четыре раза. Посетители, допускавшиеся в театр беспрепятственно, начинали смотреть на него, как на часть общего для всех дела. Сами взяли на себя труд надзора за порядком и распределением мест. Образовалось нечто вроде попечительства о нуждах театра. Федор Волков поощрял деятельность этой группы и старался ввести в нее наиболее толковых и живых ребят из знакомых рабочих. Начинали появляться смотрители из дальних концов города, из слободок и посадов. Слава волковского театра росла.
Тем временем начатая было разучиванием трагедия «Гамлет», переработанная Федором Григорьевичем, была временно отложена. Очень остро стоял вопрос с костюмированием действующих лиц. Вместо «Гамлета» начали разучивать «Синава и Трувора».
Федор вынужден был обратиться к о. Иринарху за ключами от оружейной палаты для отобрания одеяний на новую трагедию. Архимандрит потребовал взамен постановку душеспасительной комедии, и Волков должен был обещать вслед за «Синавом» приступить к возобновлению на своем театре «Покаяния грешного человека». Необходимость постановки этой комедии раздражала Федора.
Помимо мелких неприятностей подобного рода в нем царил разлад, вызванный, с одной стороны, неопределенностью положения с Татьяной Михайловной, продолжавшей попрежнему бывать на всех представлениях, а с другой, – отсутствием ясно сознаваемых и надежно усвоенных руководящих правил в работе над трагедиями.
Разучивание пьес и обучение неопытных комедиантов проходили вслепую. Все было туманно, неясно, спутанно и полно противоречий. Часто, увлекаясь какой-нибудь случайно осенившей его мыслью, Федор вдруг чувствовал, что делает совсем не то, что он зашел в тупик. Подобные тупики были не редки. Тогда Федор бросал уже начатое и сделанное и терпеливо начинал строить все по-новому, с самого начала.
Комедиантам такая система не нравилась, они терялись и не знали, как следует действовать.
Занятия или читки происходили ежедневно, под вечер. Свободные от работы ребята занимались также и днем. Много времени и усилий отдавалось вопросам декламации и движениям на сцене. Каждый действовал по личному усмотрению и личным склонностям. В движениях решительно все были скованы, не исключая и самого Волкова. Действовали так, как подсказывало минутное настроение. В остальные моменты едва ли не все беспомощно стушевывались и либо стояли истуканами, либо прятались друг за друга. Это никого не удовлетворяло. Требовалось выработать какие-то правила, обязательные для всех.
С читкой стихов было и того хуже. В то время, как Шумский, например, всегда читал стихи своим «будничным», разговорным тоном – он не мог иначе, – Алеша Попов положительно увлекался пением. Сам Федор Волков был в этом также весьма повинен, особенно в моменты душевного подъема.
Ваня Дмитревский не знал, к какому берегу выгоднее пристать: он или опрощался еще более Шумского, или старался перещеголять даже Алешу Попова. Все это не могло не раздражать уже заметно развивающееся артистическое чутье Федора Волкова и доставляло ему немало огорчений.
Татьяна Михайловна постоянно бывала на пробах. Иногда с дядей или кузинами, чаще с мадам Любесталь. Случалось, приходила и одна.
С Федором у них установились какие-то странные отношения. Таня явно избегала оставаться с Федором наедине, даже на минуту. Федор внутренно был рад этому.
И в то же время он чувствовал над собою как бы какое-то тяготеющее проклятие. В какой бы момент, где бы он ни находился, он не мог отделаться от неловкого ощущения, что его все время пронизывает упорный, молчаливый, порабощающий невидимый взгляд. Этот взгляд становился его постоянным кошмаром. Иногда он чувствовал его даже во сне и просыпался с мыслью о нем, его влиянии.
Особо неприятного в этом ощущении ничего не было, но оно было длительным и докучным в своей длительности. Внимание невольно и незаметно с ощущения этого взгляда переходило на того, кому он принадлежит. И тогда не было возможности отделаться от захлестывающего потока мыслей.
Федор еще со времени своего московского ученья увлекался резьбой по дереву и скульптурным делом, лепкой, различных фигур из глины, – как он увлекался всем, связанным с работой мысли.
И теперь часто по вечерам, при свете сальных свечей, он вылепливал у себя в комнате различные фигурки. Недавно ему пришла в голову мысль вылепить бюст Музы трагедии. Федор с увлечением принялся за работу. Работа спорилась, он был доволен ею и в несколько вечеров вылепил головку довольно больших размеров. С улыбкой любуясь как-то утром при ярком солнечном свете своей работой, Федор неожиданно сделался серьезен и широко раскрыл глаза. Зашел справа, зашел слева, посмотрел на расстоянии – Татьяна Михайловна! Ее поворот головы, ее страдальческое выражение лица, – губы, рот, нос, скорбная складка вокруг рта, широко раскрытые глаза – все ее!
Если бы он лепил голову с натуры, он никогда и помыслить не смел бы добиться такого полного сходства.
Федор в порыве какой-то злобной досады смял голову в бесформенный комок и опустился бессильно на стул. Весь этот день он был сильно не в духе.
Дальше продолжалось все так же. Таня приходила в театр, внешне спокойно здороваясь со всеми, в том числе и с Федором, если он был близко, или издали раскланивалась с ним и забивалась куда-нибудь в темный угол сарая. Через некоторое время Федором начинало овладевать знакомое ему будоражащее ощущение. Он напрягал волю я старался весь уйти в работу.
Иногда, обыкновенно в самый разгар работы, Федор, вдруг начинал чувствовать повышенную странную неловкость, безотчетное стеснение во всем своем существе, стеснение, связанное с невыносимым, глухим и мучительным беспокойством.
Осмотревшись по сторонам, он безошибочно находил – скорее угадывал, чем видел – точку, откуда вливалось в него странное беспокойство. Он знал, что из этой точки направлен на него лихорадочно пылающий взгляд Тани. Сначала чувство глубокой досады, даже злости, охватывало его всего. Затем это чувство сменялось сознанием своей бесконечной виновности. И постепенно жгучая жалость и сострадание к молчаливо страдающему существу пронизывали его целиком, до самых глубин души.