Текст книги "Федор Волков"
Автор книги: Борис Горин-Горяйнов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Рождение русской оперы
Екатерина носилась с мыслью упорядочить все театральное дело. Предполагала часть спектаклей сделать общедоступными, имеющими воспитательное значение для народа.
Она не любила и не понимала музыки. Итальянскую оперу находила дорогостоющей и вредной затеей. Мечтала если не распустить ее совсем, то хотя бы заменить добрую часть итальянских певцов русскими.
Неоднократно спрашивала на этот счет мнение Волкова. Он высказывался по своему обыкновению откровенно и в том смысле, что для общедоступных спектаклей требуется особый театр и особо подготовленная труппа. Здесь зрители должны чувствовать себя свободно, не будучи стеснены присутствием знати. Создание такого театра – дело долгое, главным образом из-за подготовки артистов. Однако стремиться к этому разумно и желательно. Что касается итальянской оперы, то было бы полезно заменить ее исподволь оперой русской, так как имеется уже целый ряд русских певцов, не уступающих иностранцам. Здесь самым трудным будет – создание русских опер, и без иностранцев в этом деле пока все равно не обойтись.
Екатерина такие же мысли часто внушала императрице.
Она установила постоянные совещания о нуждах театра под своим председательством. Сначала это касалось только русского театра. В состав совещания входили Сумароков, Волков, художник Перезинотти и капельмейстер Арайя, писавший, когда требовалось, музыку также и на русские мотивы.
Следует отметить, что все касающееся театра и музыки в течение ряда лет усиленно итальянизировалось. Даже такая косная область русского искусства, как церковное пение, не избегла общей участи. Итальянская вокализация считалась как бы обязательной. Декоративная сторона русских спектаклей также носила печать итальянщины.
Против такого объитальянивания всеми силами восставали Сумароков и Волков.
Главный художник Валериани не понимал и не признавал никакого иного искусства. Зато его помощник Перезинотти очень увлекался древнерусской живописью, идеей восстановления «древле-русского быта и чина». Декоративные мотивы для этого щедрою рукой были разбросаны в московских монастырях, церквах и уцелевших боярских палатах. Поэтому Перезинотти и привлекался главным образом к русским постановкам.
Вскоре русские спектакли пошли с успехом и слаженностью, невиданными в Петербурге. Русские артисты росли, тщательность постановок повышалась.
Успеху спектаклей способствовал также и неизменно переполненный зрительный зал. Впрочем, не только на русских спектаклях.
Несмотря на весеннюю распутицу и неудобство сообщения с «Кукуй-городом», недостатка в зрителях не было. Москва, имевшая много больше полумиллиона населения, могла бы ежедневно наполнить и несколько таких театров.
В дни открытых представлений зрители являлись за получением билетов с утра и едва ли не половина всех желающих уходила ни с чем.
Сумарокова сильно раздражал нелепый обычай вводить в антрактовые перерывы всех, в том числе и русских спектаклей, итальянские интермедии, большой любительницей которых являлась императрица. Потеряв надежду на избавление от «иноплеменных» волею свыше и заручившись разрешением Екатерины, Сумароков, наконец, изгнал интермедии из русских спектаклей собственной властью, заменив их отечественными хорами и плясками, не имеющими отношения к основному действию, так как зрители привыкли и в антрактах не давать отдыха своему вниманию.
Царица как-то не обратила внимания на сумароковскую «реформу». Только однажды, с удовольствием прослушав трагедию «Семира» с вводными хорами слепых гусляров, она спросила Екатерину:
– Позвольте, а Компасси сегодня разве не участвует?
– Компасси слишком бросался бы в глаза среди этих слепцов, государыня, – отшутилась Екатерина. – Да и вообще его галантность пришлась бы как-то не ко двору при дворе Вещего Олега.
– Да. Но, я помню, он при Синеусе и Труворе[72]72
В трагедии Сумарокова «Синав и Трувор».
[Закрыть] что-то такое рассказывал. И это было очень смешно.
– Вероятно, во времена Рюрика итальянские остроты были в большой моде, – рассмеялась Екатерина.
После упорядочения русской драмы вновь встал вопрос о создании и русской оперы.
Итальянская опера стоила огромных средств и не служила полезным, практическим целям. Итальянский язык понимали очень немногие. Красоты музыки были доступны еще меньшему числу зрителей. Таким образом, весь этот дорогой и громоздкий аппарат работал впустую.
Чтобы хоть несколько разъяснить смысл действия, приходилось прибегать к пантомимам и балетам. Их содержание набрасывала сама Екатерина, остальное разрабатывал Арайя, согласно ее воле. Здесь не стеснялись неумеренным каждением фимиама во славу «Российской Астреи», сиречь императрицы.
Обрушивая всю эту хвалебную благодать на голову Елизаветы, довольствовавшейся самой грубой лестью, Екатерина подготовляла почву к восприятию этой благодати своею особой, но уже в более утонченном виде.
С успехом проводить желаемые идеи можно было только на русском, всем понятном, языке. Следовательно, опера постепенно должна была стать русской. К этому уже намечались богатые возможности.
Среди многочисленного украинского хора графа Разумовского имелись великолепные певцы. По голосовому материалу, воздействию на слушателей, а часто и по сценической одаренности они не только не уступали прославленным итальянским артистам, но нередко и превосходили их. Все, что для них требовалось – это выучка.
Этих певцов исподволь начали вводить в итальянские оперы, сначала на второстепенные партии, переписывая для них итальянские слова русскими буквами и в таком виде заставляя заучивать. Среди них находились и такие, которые быстро овладевали итальянским языком и с успехом справлялись с ответственными партиями. Одним из первых был украинец Марк Полторацкий, часто выступавший с итальянцами в самых ответственных партиях под именем г. Марко.
За свои сценические успехи Полторацкий получил личное дворянство и был «пожалован в полковники».
Не в пример русским комедиантам, коих держали в черном теле, для певчих на награды и поощрения не скупились. Разумовский умел и любил отмечать «своих».
Таких «певчих-полковников» среди хора Разумовского было достаточно: уставщик-регент Петр Чижевский, бас Федор Калиновский, тенор Сергей Рубановский, подполковники – Яков Алексеев, Иван Повесов и другие. Сумароков, обиженный за своих нечиновных комедиантов, часто изощрял свое остроумие, называя певчих Разумовского «генералами от обедни» или «генералами-аллилуйя».
В Москву ожидали прибытия «двора» гетмана Украины Кириллы Разумовского. В его знаменитом хоре гремел молодой певец Гаврила Марцинкевич, всех приводивший в восхищение. Этого Марцинкевича решено было также завербовать для русской оперы, чего бы это ни стоило.
С певицами дело обстояло несколько хуже. Однако отдельные русские исполнительницы имелись отличные, среди них Елизавета Белоградская и Шарлотта Шлаковская. Они же были и достаточно подготовленными балеринами.
Несколько ранее в Москве шла опера «Беллерофонт», написанная по-итальянски придворным поэтом Бонекки, где прославлялись доблести Елизаветы. Эту оперу перевели на русский язык и поставили с русскими певцами. Недостающие партии пели итальянцы, которым русский текст для заучивания был переписан латинскими буквами. Как аукнется, так и откликнется…
Такая мера вызвала целую революцию среди итальянцев. Последовал ряд отказов подчиниться варварскому распоряжению. Строптивым мягко было поставлено на вид, что русский язык по благозвучию нисколько не уступает итальянскому. Что же касается тех, кто с этим не согласен, то дорога в прекрасную Италию открыта, а время как раз весеннее. Разумные доводы подействовали. Никто из итальянцев не уехал.
Следующей оперой в русском исполнении была «Евдокия венчанная и Феодосии II» того же Бонекки, переведенная на русский язык надворным советником Адамом Олсуфьевым.
Императрице эти «русские» оперы понравились.
Екатерина решила не останавливаться на полдороге и ковать железо, пока оно горячо.
Елизавете, готовой примириться и с переводами итальянских опер, была внушена настоятельная необходимость создания оперы оригинальной, написанной по-русски, с музыкой, по возможности, русского композитора, понимающего дух и строй русских напевов, предпочтительнее – на русский же сюжет.
На последнем особенно настаивал Сумароков, мечтавший переделать в оперу одну из своих русских трагедий.
Остановка была за пустяком: на горизонте не было видно ни одного русского композитора.
Совещание по «оперной политике» состоялось, наконец, с участием императрицы. Приглашены были Нарышкин, Разумовский, Арайя, Сумароков, Волков, Полторацкий и многие русские певцы и музыканты.
Екатерина начала с того, что заранее закрепила за Елизаветой звание «русской музы Эвтерпы», покровительницы музыки.
– К допрежь бывшим Мельпомене и Талии, – пояснил Разумовский.
– Говорите уже сразу о всех девяти сестрах, не стоит стесняться, – засмеялась императрица.
– В России – только одна Муза, и она совмещает в себе всех, – сказал Нарышкин.
– Боже, сколько хлопот у вашей Музы! – промолвила удовлетворенно Елизавета. – Это какая-то одна прислужница за всех.
От шуток постепенно перешли к делу.
Стали обсуждать вопрос о национальной опере и национальной музыке. Как понимать то и другое? Какие требования должны быть к ним предъявлены? Екатерина спросила императрицу, какую оперу та предпочитала бы видеть.
– Хорошую, – простодушно созналась царица.
– Это и наше общее желание, государыня, – сказала Екатерина. – Но хорошая может быть по-разному хороша. Итальянские оперы превосходны. И все же поднимаем вопрос об опере русской. Так должна ли оная быть из родной или чужеземной жизни?
Все молчали.
– Александр Петрович, что вы скажете? – спросила великая княгиня.
– Немногое. Будучи взята из чужеземной жизни или из мифологии эллинов, столь почитаемой на театре нашем, чем оная опера будет отличаться от любой переводной, смею спросить ваше величество и ваше высочество?
Ее величество и ее высочество должны были сознаться, что ничем.
– Значит, сам собою выдвигается русский сюжет, – продолжал Сумароков. – Теперь о музыке. Мы не имеем пока русских композиторов. Но оное препятствие легко обойти. У нас есть синьор Арайя с его всеобъемлющим талантом. По чистой совести полагаю, что он отлично справится и с русским сюжетом, как справляется с любыми прочими.
Федор Волков слегка улыбнулся. Арайя не боялся за себя, но он был честным музыкантом, а потому с сомнением покачал головой.
– Дорогой синьор Сумароков, – сказал он, – дело немного не просто. Мне трудненько говорить по-русски, но попытаюсь. Есть две музыки: музыка поверх и музыка глубоко. Большая борода, длинный кафтан, пляска с лаптями, просто народни мотивчик, балалайка – это поверх. Русски дух, русски печаль, ну, русски отсюда, – он постучал себя в грудь, – это глубоко… Ну, я в затруднительности, как сие выразить…
– Мы вас понимаем, синьор Арайя, – улыбнулась Екатерина. – Ведь, понимаем, государыня, не правда ли?
– Разумеется, понимаем. Что же здесь непонятного? Глубокое сердце Арайи не лежит к русским лаптям и балалайкам.
– О, ваше величество! Можно ли так думать о бедни музыкант? – искренно огорчился итальянец. – Я хотел сказать: музыку поверх, легки музыку – Арайя сочинит в три дня. Музыку из сердца, глубоки и серьезни музыку на русски лад – увы, не сочинит никогда. Арайя недостаточно русский для того… Арайя музыкант вообще, но не национальный.
– Ее величество именно это и имеет в виду, синьор Арайя, – успокоила итальянца Екатерина. – Я сама мало понимаю в музыке, но знаю людей, которые в этом понимают. К примеру, граф Алексей Григорьевич.
– Я? – удивился Разумовский. – Я люблю слушать музыку, но не думать о ней. Да и зачем? Когда о музыке думаешь, она перестает быть музыкой.
– А я знаю людей, которые и думали об оной много, а все же для них она не перестала быть музыкой. Эти люди, как и граф Алексей, очень близки к русскому народу. Как ваше мнение на сей счет, Федор Григорьевич? – обратилась Екатерина к Волкову.
Волков несколько секунд молчал, чтобы собраться с мыслями. Он уже давно обдумал этот вопрос. Слова сами просились на язык, требовалось только сделать их убедительными. Он начал:
– Мне приходится говорить о деле, коему у нас еще не было примеров. И говорить перед столь высокими слушателями. Музыка не моя область, но я ее чувствую и занимался ею. Почитаю, что музыка – это есть выражение в звуках музыкальных души народной, ее страданий и радостей. Всякий напев – голос сердца нашего. Дабы голос был верен, необходимо самому испытать состояние, кое он выражает. Каждый народ, каждая нация, каждое сословие понимает жизнь по-своему и по-своему ее переживает. Передадим мы правильно эти переживания – и мы будем иметь основу музыки национальной. Возможно подойти к делу и инако: подражать виденному и слышанному поверхностно, не переживая, не углубляясь в причины, его породившие. Это тоже будет музыка, но музыка фальшивая, поддельная. И подобная музыка многим способна нравиться больше. Она легка, как ветерок скользит по поверхности, не задевая глубоких струн сердца. А те, будучи задеты глубоко подлинным чувством, часто отзываются весьма болезненно во всем существе человека. Вызвать сию по-своему приятную боль, боль возвышающую и очищающую душу, может только подлинная правда жизни, перенесенная в искусство музыки – как, впрочем, и во всякое иное искусство, наипаче же в искусство драматическое, во многом родственное музыке и из нее рожденное. От каждого человека-артиста мы можем требовать только того, что он приобрел и накопил в течение своей жизни, что может передать на основании воспоминаний о пережитом, перечувствованном, добытом из опыта. Жизнь каждого народа слагается по-разному. По-разному же слагаются и характеры людей разных состояний. Рожденному под лазурным небом Италии трудно проникнуться красотами неба северного, скучного и хмурого, редко радостного. Но мы, рожденные под этим унылым небом, находим в нем такие красоты и очарования, лишение которых подчас бывает для нас равносильным отчаянию и смерти. Итальянец тщетно будет искать в наших радостях причин, их вызывающих. Он их не найдет. Его собственные радости вызываются причинами иного рода. Тако ж и касательно страданий, – глубоких, потаенных, подавленных, избегающих вылезать наружу. Они вызываются общим укладом нашей жизни и глубокого прячутся от посторонних глаз. Кто их не пережил, не сделал своими, тот не сможет ни постичь их, ни почувствовать, ни тем более передать средствами искусства. Мне кажется, я понял правильно сомнения синьора Арайи, когда он, говоря о глубине национальной музыки, указывал на свое сердце.
– Так, так, так! – кивал головою итальянец. Волков продолжал:
– Я преклоняюсь перед изумительным дарованием синьора Арайи. Но я не могу требовать от голубого неба, чтобы оно стало свинцово-хмурым. Синьор Арайя весь соткан из звуков чарующих и нежных, порою страстных и возвышенных, порою веселых и беззаботных, но всегда выражающих душу синьора Арайи и его народа. Синьор Арайя не найдет достаточный для творчества запас красот музыкальных в веками придушенных страданиях народа русского, которому и самому причины, вызывающие его страдания, не всегда бывают ясны. Талант синьора Арайи справится с оперой на любую тему, из любого века, из любого быта. В этом не может быть сомнений. Но это будет всего лишь синьор Арайя – торжественный, светлый и радостный, как небо. Наше небо не таково, не небо синьора Арайи. Под ним необходимо вырасти, поднять на плечах всю его свинцовую тяжесть, приспособиться обращаться с ним так, чтобы оно не задавило. Допустим, синьор Арайя сочинит музыку на национальный русский сюжет. Мы не сомневаемся, что это будет, как всегда, великолепная, чарующая, изумительная музыка, достойная таланта артиста. Но она будет лишь музыкой условной, выражающей общепринятыми звуками предполагаемые чувства и переживания. Выстраданных переживаний, подлинных живых людей в ней не будет, а значит – и не будет ничего национального. Перемените слова, перенесите действие в другой век и страну – музыка все же будет годной, потому что она – музыка вообще, музыка, обходящая сторонкой живых людей с их горестями и радостями и заменяющая их людьми, созданными фантазией, искусством гения, людьми никогда не бывшими, с чувствами надуманными и только воображаемыми. Говоря о национальной музыке, об искусстве национальном вообще, мы тем самым говорим о жизни человека и о подлинных его чувствах. Такой музыки, такого искусства мы пока не имеем. Не имеем не только людей, способных справиться с этой высокой и почетной задачей, но не имеем еще и зрителей, способных понять подобное искусство. Это – область будущего. Поэтому вопрос о сюжете я почитаю безразличным. Все едино, любой сюжет будет выражен средствами существующими, общепонятными, и выражен с одинаковым блеском, свойственным синьору Арайе в его области, а господину Сумарокову – в его. Это все, что я почитаю должным сказать с милостивого разрешения вашего величества и вашего высочества.
Волков замолчал. Во время речи он оживился, загорелся. Голос звучал сильно и убедительно.
Императрица, немного близорукая, сидела полуоткрыв рот, не двигаясь и не сводя лорнета с лица Волкова. Едва ли она многое поняла из сказанного, но убежденность тона Волкова заметно подействовала на нее. Екатерина ласково улыбалась; она была весьма довольна произнесенной речью. Елизавета опустила лорнет, нагнулась к великой княгине и сказала вполголоса по-французски:
– Оказывается, есть же у нас умные люди. Он совсем профессор, это ваше дитя природы.
– Да если поискать, их найдется достаточно, государыня, – также по-французски ответила Екатерина.
– Вы сами не сочиняете русской музыки? – спросил Волкова Разумовский.
– У меня для сего недостаточно знаний и нет таланта, ваше сиятельство, – отвечал Волков.
– Пустяки! Я полагаю, и то и другое найдется, коли покопаться, – сказал, зевая, Разумовский.
– Государыня также желает знать и ваше мнение, господа, – обратилась Екатерина к присутствующим.
– Мое мнение таково: если мне не скучно, значит, все хорошо, – улыбнулся Разумовский.
Нарышкин покивал головой на слова графа. Арайя высказался коротко:
– Синьор Волков говорил правильно. Всему свое время.
Сумароков, приготовившийся было отстаивать свое первоначальное мнение, нашел взгляды Волкова разумными и полезными для себя. Он сказал:
– Нахожу мнения моего юного друга Федора Григорьевича отменно превосходными во всем. И сознаюсь, для меня они приоткрывают часть завесы, за которой скрыта истина искусства.
В результате совещания выбор сюжета для первой оригинальной русской оперы был предоставлен на усмотрение Сумарокова и Арайи. Они сговорились на мифологическом сюжете из «Превращений» Овидия. Сумароков вскоре написал лирическую драму «Цефал и Прокрис», а Арайя – музыку к ней, предварительно попросив русский текст перевести ему по-итальянски.
Волков был прав. Из своей шкуры не вылезешь.
Домик в Замоскворечьи
Как это ни странно, но пребывание двора в Москве явилось причиною многих беспорядков.
По окраинам участились грабежи и поджоги. Дезертирство из воинских частей принимало угрожающие размеры. В окрестностях Москвы бродили шайки вооруженных людей. Однажды на охоте вблизи Петровского-Разумовского великий князь заблудился в лесу и отбился от других охотников. Неожиданно его окружила толпа вооруженных солдат под начальством неизвестного офицера. Солдаты схватили под уздцы коня Петра и предложили ему сделать его царем, если он выдаст им денег и оружия.
– Нам все одно, кто бы ни сидел, абы лучше было! – кричали солдаты. – А разумихина помета не желаем. Где это видано, чтобы свой брат над своими же мытарил? Разумовского и царицу со всеми генералами перережем в одну ночь, а ты слухай, что надо народу…
Петр еле вырвался от бунтовщиков и, потеряв при бегстве шляпу и пистолеты, ни жив ни мертв кое-как добрался до Петровского.
Он никому не рассказывал о приключении, но от дальнейших охот наотрез отказался. Про себя решил разведать через преданных людей, действительно ли он так желанен народу.
В самой Москве не прекращались бунты рабочих, то и дело бросавших работу в чаянии «добиться правды». В особенности было неспокойно на главной московской суконной мануфактуре Василия Суровщикова, где рабочим не выдавали заработка месяцами, били, наказывали и подвергали несуразным вычетам за то, что они из негодной шерсти не умели делать хороших сукон. Выборные от рабочих тщетно ловили царицу, чтобы подать ей «прошение о своих нуждишках». Царица побаивалась таких челобитчиков и всячески пряталась от них. Разгон «бунтовщиков» становился главной обязанностью главнокомандующего города Москвы.
Художник Перезинотти сильно увлекался древнерусской живописью. Как только выдавался свободный день, он немедленно тащил Федора Волкова куда-нибудь в монастырь, в подворье, в старинные окраинные церковушки, в палаты кремлевских дворцов.
Федор Григорьевич охотно и с удовольствием сопутствовал итальянцу.
В теплый, солнечный день, бродя по Замоскворечью с его покривившимися лачугами и повалившимися заборами, приятели натолкнулись как-то на прелестную картинку.
За одним из окон старенького домика виднелась женщина средних лет с удивительно правильным и строгим лицом. Она казалась сошедшей с одной из тех темных икон, которые они только что рассматривали в крохотной церковке монастыря Зачатия в самом захолустье Замоскворечья. Женщина держала на коленях голенького младенца месяцев десяти – круглого, упитанного, с веселыми черными глазками, и кормила его с большой деревянной ложки кулагой.
Личико младенца было все перепачкано коричневой жижей. Он слегка морщился от ее кисловатого вкуса, но жадно и с нетерпением облизывал большую ложку каждый раз, как только мать подносила ее к его ротику.
– Мадонна! – в полном восторге воскликнул Перезинотти, останавливаясь под окном и всплескивая руками. Mia santa Madonna! Tortorella dcl mio cor! O, bei visino! O, fiore in mezzo al prato! Ah non trovo un parallelo![73]73
Святая Мадонна! Горлица моего сердца. О, прекрасное лицо! О, цветок посреди поля! Ах, я не могу найти сравнения!..
[Закрыть]
Женщина испуганно взглянула на незнакомых господ. Младенец воспользовался замешательством матери, отнял у нее ложку и облизал ее, перепачкавшись кулагой до самых глаз. Он весело подпрыгивал на коленях матери, хохоча и размахивая ложкой, как будто угрожая незванным гостям.
Художник в полном умилении крикнул в окно:
– Синьора, умоляю вас! Покормите еще немного вашего cherubino[74]74
Херувима.
[Закрыть]. Такого божественного зрелища не видал и сам Рафаэль! Все мое состояние за одну эту картину!
Волков скользнул глазами по фасаду домика.
Возле слухового оконца сердечком висела боком, на одном гвозде, выцветшая жестянка с обозначением принадлежности дома.
Волков не без труда разобрал стершиеся строки:
Сей дом Пренадлежит
Секретарю Mo. Синодал. Канторы
Михаилу Пушкину, Он же Мусин.
Федор широко раскрыл глаза. В воздухе поплыли какие-то темные пятна. Голова слегка закружилась. Сердце забилось болезненно-учащенно. Немного справившись с волнением, перечитал дощечку еще раз. Ничего нового.
«Что это – случайность или насмешка судьбы? – невольно пронеслось в голове. – Ведь я не искал… Не старался искать. А оно само нашло меня…»
Внимательно оглядел разрушающийся домик. Все носило следы бесхозяйственности и безысходной нужды. Ставни частью сорваны, частью еле держатся на половинках ржавых петель. Полуоткрытая калитка покривилась, вросла в землю. Как видно, она уже давно не открывалась. Забор частью разобран, его заменила живая изгородь из разросшегося крыжовника. Когда-то здесь был садик. Сейчас все запущено, поломано, опустошено.
– Давно вы владеете этим домиком? – обратился Волков к женщине.
– Домиком-то? А года еще нет. Десять лет копили деньги, вот и приобрели. Все ползет и рушится. На дешевку позарились, а он глянько-си…
– А прежний хозяин где?
– Эва! Сам-то секлетарь почитай годов пятнадцать померши. А Мусиха, барыня евонная то есть, что нахлебников держала, в прошлу осень преставилась.
– Значит, у наследников купили? – спросил Федор.
– У наследницы, у дочки ихней, Татьяны Михайловны, – отвечала женщина. – Эта взрослая. Другая-то, Грунятка-то, еще подросточек малый. Надо думать, году по пятнадцатому.
– Куда же переселились эти бедные девушки?
– А старшая-то уже не девушка. Замуж вышедши. Тоже как будто за секлетаря какого. Ничего, видный такой мужчина, молодой. Бездомовый только. Вроде нас – голь перекатная, только что кафтан господский одет.
Федор должен был прекратить расспросы из-за охватившего его невероятного волнения. За минуту до этого он и представить себе не мог, что какое бы то ни было событие способно до такой степени лишить его самообладания. Ему казалось, будто на него опустилось что-то невыносимо гнетущее, мешающее свободно вздохнуть. Он с усилием сделал несколько шагов и опустился на покосившуюся скамейку, врытую у полуразрушенного забора.
– Что с вами, дорогой друг? Вы бледны, как полотно! – вскричал, подбегая к нему, перепуганный Перезинотти.
Федор не в состоянии был произнести ни слова. Он только сделал слабое движение рукой, показывая, чтобы его оставили в покое.
– Воды, воды! – крикнул художник. – Стакан холодной воды!
Федор брезгливо поморщился. Ему стало стыдно за свою непозволительную слабость, за свою барскую изнеженность. Он собрал всю свою волю, сжал кулаки, стиснул челюсти, несколько раз вздохнул всеми легкими. Сказал, чтобы успокоить художника:
– Прошу вас, не делайте суматохи по пустякам. Легкое головокружение… Это со мною случается… Минуту покоя – и все проходит.
Прошла, однако, не минута, а много больше, пока Федор почувствовал себя в силах продолжать путь к дому.
Сделав несколько шагов, Волков в раздумьи остановился.
– Минуточку, синьор…
Он вернулся к женщине:
– Скажите, этот молодой секретарь купил новый домик для своей жены?
– Куда ему? – махнула та рукой. – На фатере живут.
– На этой же улице?
– Не у нас. В городу. Где-то подле Красных ворот.
– А как его фамилия? Прозванье, то есть?..
– Прозванье-то? Вроде как бы Польской… а не Польской… Похоже только. Нет, запамятовала вчистую…
Федор повернулся и пошел догонять Перезинотти.
Итальянец всю обратную дорогу до квартиры Рамбура, где они должны были обедать, болтал без умолку. Это Волкову было кстати. Он не произнес почти ни слова.
Одна неотвязная мысль, с назойливостью осенней капели, сверлила мозг, и, казалось, не было возможности избавиться от нее никогда: «Таня вышла замуж… Тани больше нет…»
Он отказался зайти к Рамбуру, сославшись на недомоганье.