355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горин-Горяйнов » Федор Волков » Текст книги (страница 10)
Федор Волков
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 11:16

Текст книги "Федор Волков"


Автор книги: Борис Горин-Горяйнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)

Первый день творенья

Обедали поздно. В Ярославле в это время уже готовятся к ужину. Не успели выйти из-за стола, как за окнами послышался скрип полозьев и чей-то высокий и картавый раскатистый голос. Минуту спустя, в столовую влетел небольшого роста господинчик в темнозеленом бархатном кафтане, белых чулках и белом напудренном парике, одетом заметно набок.

– Кто здесь Федор Волков? – картаво закричал господин еще с порога, зачем-то стремительно обегая вокруг стола и низко нагибаясь к лицу каждого обедающего.

– Я Федор Волков, – сказал начальник комедиантов, поднимаясь с места.

– А! Здравствуй, друг! – крикнул посетитель и сунул Федору руку. – А ну, покажись!..

Он вытащил Федора за руку на середину комнаты, без церемонии стал крутить его статную фигуру, осматривая спереди и сзади, даже поднимался на цыпочки, прищуривался, усиленно моргая слегка воспаленными веками.

Федор невольно рассмеялся. Рассмеялся и странный посетитель… Хлопнул Волкова по спине, в восторге крикнул:

– Хорош молодец! Сядем…

Уронил Федора на диванчик у окна, и сам с разбега плюхнулся около.

– Ну, так вот, друг ты мой единственный… Ах, да! Чортова память!.. – Он стремительно вскочил, метнулся к столу. – Надо ж познакомиться! Здорово, ребятишки! Я – Сумароков. Бригадир Сумароков, Александр Петрович. Прошу любить и жаловать, а я вас уже люблю. Будем вместях театр уготовлять, свой, российский. Так – Сумароков! Сочинитель по части театральной и, как бы это сказать… instructor actorum…[51]51
  Руководитель актеров.


[Закрыть]
По-российски такого чина еще нет, ну и чорт с ним, я потом придумаю. Значит, Сумароков, бригадир без бригады… Вы бригадой оной моей отныне будете. Не забывайте – Сумароков!

– Забыть сие невозможно, – сказал за всех смелый Алеша Попов. – Мы вас, господин бригадир, давно знаем и весьма почитаем.

Сумароков, успевший было уже сесть, снова вскочил:

– Как? Что? Знаете? Почитаете? За что? Почему? Откуда?

– Трагедии ваши превосходные все на зубок, как «отче наш», вытвердили, господин бригадир, – сказал Попов.

– Что? Трагедии мои вытвердили? Когда? Зачем? Сие не обманка? Не льстя? – повернулся Сумароков к Федору Волкову.

– Истинная правда, господин бригадир, – начал Федор.

– Не надо бригадира. Александр Петрович. Ребята, Александр Петрович я. К чорту бригадира!

– Истинная правда, Александр Петрович. Извольте убедиться, прослушавши хоть что, – докончил Федор.

Сумароков, сдвинув пышный парик совсем на сторону, почесывал под ним свои собственные рыжие, реденькие волосики. Жмурился и быстро моргал ресницами. Начал, заметно запинаясь:

– Про оное… я не уведомлен… Про трагедии мои сиречь. О «Покаянии» каком-то балакали… О «Милосердии Титуса» были байки… А про тра…а… гедии мои… впервой слышу.

Он с размаху бросился на диванчик, так что тот затрещал под ним. Извлек из-за борта кафтана золотую табакерку с бриллиантами и портретом Елизаветы. В задумчивости дал портрету с десяток щелчков, потом раскрыл и сунул табакерку Волкову под нос:

– Угощайтесь!

– Не привычен, Александр Петрович.

– Напрасно. Наилучшая чистка мозгов.

Обильно набивая себе нос табаком, щедро рассыпал его на кружевное жабо, на камзол, на манжеты. Шумно отдувался, закатывал от удовольствия глаза, отправляя в нос новые понюшки.

Волков, как ни крепился, с непривычки несколько раз чихнул.

– На здоровье… на здоровье, – приговаривал Сумароков. – Чих – вещь божественная! Да я вас живо приучу. И табакерку подарю. Без понюшки табаку – мозги на боку. Слышали? Так, говорите, трагедии мои готовили? Где? Когда? Какие? Расскажи, друг.

– Не токмо готовили, но и играли. Почитай все до единой.

Федор начал рассказывать о своем ярославском театре.

– Ну? Ну? Ну? – подгонял Сумароков. – Молодцы, ребята! Исполать![52]52
  Желаю здравствовать (старославянск.).


[Закрыть]
А ведь мне оное дело представляли как баловство семинарское. Ну? Ну?..

Пока Федор рассказывал все обстоятельства постановки трагедий, сочинитель усердно заряжался табаком. Вскакивал, шмыгал между сгрудившимися комедиантами. Садился на все попадавшиеся стулья. Снова вскакивал. Посидел также на всех подоконниках. Затем снова подсел к рассказчику, стащил с головы парик, помахал им себе в лицо, затем аккуратно пригладил его и бережно водрузил на прежнее место. Только еще более косо. Федор кончил и замолчал. Сумароков подумал.

– Вот не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Выходит, зачинатели-то театра российского – вы, а совсем не кадеты. Славно! Когда, говоришь, сие было? Представление «Хорева» первое?

Федор сказал.

– Знамо, вы! И разговор короток. Вот те и ярославцы! Не даром говорят, будто ярославский офеня[53]53
  Торговец книжками в разнос (старин.).


[Закрыть]
уже Адаму букварь купить предлагал. Только у прародителя денег не оказалось, посему он так и остался неграмотным.

Федор улыбнулся.

– И все же, букварь-то пошел от кадетов, Александр Петрович, – скромно пояснил Волков. – Увидя пробу их, я и возымел мысль завести театр в Ярославле.

– И все-таки завел? А мы так и не завели. И за вас же хватаемся. Да проба и не взачет, – мотал головой сочинитель. – Пробовать можно до второго пришествия. А на театре до сих пор Арлекины да Гансвурсты бычачьими пузырями по мордам орудуют. Это у нас, в столице просвещенной. А там, где-то в Ярославле, а может быть и в Камчатской земле, дела, повидимому, иначе разворачиваются. А ну, ребята, покажитесь, каковы вы есть Микулы-Селяниновичи!.

Сумароков снова вскочил и начал тормошить комедиантов, оглядывая и ощупывая каждого в отдельности.

– Парни, как парни, ничего особенного, – говорил Сумароков, вертя ребят. – Ты, Рыжик, наверно, злодеем учиняешься? – промолвил он, разглядывая Иконникова. – Обличье самое тиранское. А ты? Как звать-то? Шумской? Головой ручаюсь, по части комической… Настоящий комик! Ей-пра!

– Он у нас на чертях собаку съел, – похвалил друга Иконников.

– На чертях? Вот здорово! Что ж, чорт на театре персона знатная. А кто Оснельдою был? А Ильменою? А Офелией? Он? Он? Он? Не верю! Пусть покажут!

Ваня Нарыков, Алеша Попов и Гриша Волков поочередно стали читать монологи из сумароковских трагедий.

Сочинитель десятки раз вскакивал, садился, даже почти ложился на диван. Израсходовал весь табак. Начал снюхивать просыпанное с жабо и манжет. Часто стаскивая, совсем растрепал свой парик. Под конец надел его набок, выставив на виске целую прядь своих рыжих волос. Вскрикивал:

– Ребятушки! Да вы мастера! Куда кадетам! Порадовал Ярославль! Совсем готовый театр. Русее русского! Пузырем теперь всех немцев!

Особенно понравился Сумарокову Ваня Нарыков.

– А он не девушка переодетая? – десять раз обращался он ко всем с вопросом, вгоняя Ваню в густую краску. – Ой, предупреждаю: за тебя тут свататься будут. Вы уж, ребята, не давайте свою девушку в обиду.

– У нас и девушки были, Александр Петрович. Добро порядочные комедиантки! – похвастался Федор Волков.

– Российские девушки?

– Российские.

– Актерки?

– Выходит, и актерки, коли комедиантством занимались.

– Почему оных не видно среди вас?

– По неопределенности положения нашего дома оставлены.

– Жаль… Жаль… Посмотреть хотя бы издали на актрису российскую. И толковые девушки?

– Весьма отменно представляли. Особливо одна. Мусина-Пушкина по имени.

– Мусина-Пушкина? Сие как бы графиня выходит? Светская дама?

– О, совсем нет! Никакая ни графиня. Просто бедная девушка-сиротка. А отменно способная. И образованная по-дворянски.

– Отцом к оной сиротке объявляюсь. Незамедлительно вытащить надлежит оное чудо из Ярославля несчастного.

– К прискорбию, ее уже нет в Ярославле. В Москву к мамаше отбыла, и следы нами потеряны, – промолвил Федор, сам будучи не рад, что поднял этот больной для него вопрос.

– Разыщем! Невдолге разыщем! Я государыне доложу. Всю Москву на ноги поставим. А другие каковы?

– Еще две сестры Ананьины, кружевницы бедные. Эти в Ярославле остались и в случае надобности противу приезда сюда ничего иметь не могут. Также добро славные девицы. К театру пригоды зело, хотя и не шибко образованные. Любовниц и невинностей представляют.

– Образованность – это чепуха! – заявил Сумароков. – Меня вот сколько образовывали, а актер из меня – как из мухомора бламанже. Кружева плесть я тоже вряд ли сумею. Разве что из слов. Кружевницы, ты говоришь? А знаешь, друг Федя, что мне пришло в голову? – вскричал Сумароков, переходя совсем на дружескую ногу. – Кто способен плесть кружева из ниток, тот сумеет сплесть их и из слов. Наладим дело – вплетем в него и кружевниц. Будет у нас театр российский, или не будет вовсе на свете бригадира Сумарокова!

Сумароков совсем умилился. Ласково подмигивал улыбающимся ребятам, хлопал Федора по спине и по коленке. Искал табаку, но табаку больше не было. Болтал добродушно:

– Мне все кажется, я на россыпи золотые напал. Ведь любят ребята театр? Ну еще бы, как театр не любить! Ты вот что, дружище Федя: списочек загодя заготовь всех ваших представлений, кои на мази. Я самой список оный представлю на милостивое благоусмотрение. И еще…

Он резко оборвал и бросился в сторону окна, откуда послышался скрип полозьев по снегу. Потыкался в замерзшие стекла, застучал кулаком в раму, закричал во всю мочь.

– Нет меня! Нет меня здесь ни для единой персоны! Бредихин! Бредихин! Какого лешего еще нелегкая принесла? Чей сей гнусный возок? Не Кирилыча ль, назольника?[54]54
  Назольник – человек докучливый, раздражающий (старин.).


[Закрыть]
Ворочай оглобли вспять! Ни души нет! Все в баню ушедши. Да и ему рыльце помыть не мешает хоть единожды в жизни. Слышь, Бредихин? Сказано – гнать непрошенных друзей в шею!

Грозное предупреждение запоздало. В дверях стоял, улыбаясь во всю ширь кругло-красного лица, громоздкий господин в скромном черном кафтане, в гладеньком пудреном паричке, явно маловатом для его большой и круглой, как шар, головы. Вся его фигура представляла олицетворенное добродушие. Красненький носик пуговкой затерялся где-то между вспухших щек. Узенькие глазки светились умом и насмешкой, корешки желтых и редких зубов казались чем-то посторонним, случайно застрявшим между десен. До смешного плоское, как бы сплюснутое лицо даже вблизи было похоже на хорошо подрумяненный и щедро смазанный блин.

– Пошто шумишь, аки в питейном, российский господин Расин? – отдувался вошедший, загородив собою всю дверь. – Коли друзей по шеям, тогда врагов по какому ж месту?

Круглолицый господин говорил негромко, нежно и ласково, сильно упирая на «о».

– А у нас и враги и друзья по их мерке идут в одной цене, господин придворный российский пиита[55]55
  Поэт (старославянск.).


[Закрыть]
,– не скрывая неприязни, отрезал Сумароков.

– А! Значит, для меня, скроенного по иной мерке, все же будет сделано различие, – добродушно отшутился гость, покидая свою позицию в дверях и разлапо пробираясь к ближайшему стулу.

– По какому важному случаю лицезреть вас удостоены, господин Тредьяковский, первый наш «притворный», российский пиита? – ехидно съязвил Сумароков, делая подчеркнутую «опечатку» в слове придворный.

– По должности только что упомянутого вами чина, второй наш непритворный российский пиита, – осклабился во все лицо Тредьяковский. – Потребно есть познакомиться с господами комедиантами доморощенными. Авось событие сие окажется достойным отметы речью мерною в назидание потомству грядущему, – полушутя, полусерьезно сказал пиита. – Будучи, как вам небезызвестно, господин Расин российский, профессором элоквенции…[56]56
  Красноречия (латинск.).


[Закрыть]

– К чертям элоквенцию! К чертям и профессора оного! – крикнул Сумароков на верхних нотах. – Мне попечение вверено, и неча нюхалку свою совать, куда не показано. Без виршей пашквилянтских[57]57
  Пасквильных стихов (старин.).


[Закрыть]
дело обернется. А потому и элоквенция ваша здесь без надобности!..

– Экой язык у те несуразный, Петрович, – не повышая голоса, добродушно протянул Тредьяковский, доставая простенькую берестяную табакерку. – По вся дни шумишь бестолку. Что человека ошельмовать, что комаря раздавить – тебе все одино. Не дело, друже, наипаче при персонах посторонних. Они же не знают ни отношений наших теснодружественных, ни манеры словопрения твоего пиитического, ни ндрава твоего ангельского, доброго и кроткого превыше меры, ко всем благожелательного и попечительного отечески. Увидя тебя в раже[58]58
  Гневе (франц.).


[Закрыть]
подобном, персоны оные, красноречием великосветским не умудренные, могут счесть тебя нивесть за зверя какого апокалиптического. А ты – всего-навсего только ангел доброты и невинности. Ребята! – обратился Тредьяковский к комедиантам. – Добрый и кроткий наш Александр Петрович сие шумит по-нарочному. Потребно бо ему сие ежедень порцион желчи израсходовать изрядный, ее же у него в излишке. По естеству оный наш Расин рассийский – ангел во плоти и первейший муж ума в отечестве нашем. Без лести говорю, по подсказке сердца брательного. Благоприятели мы с ним вельми закадычные, воды потоками не разольешь. А столкнемся инде вместях – Петрович мне боки обламывать должностью своею почитает. Мне же сие токмо приятно, аки елей на раны. Ибо от мужа ума необъятного и брань поносную надо почитать за славословие. Угощайся, Петрович…

Тредьяковский протянул Сумарокову свою тавлинку[59]59
  Табакерку (старин.).


[Закрыть]
.

Тот пробежался еще раз-другой по комнате и молча, не глядя в лицо приятелю, полез пальцами в табакерку.

Наступило долгое молчание, прерываемое только аппетитными втягиваниями умиротворяющего зелья двумя пиитическими носами.

– От Пульони… с корнем «мандрагор» и малость с хреном прошлогодним… дюже мозги набекренивает… Прочисти-ка свои Авгиевы конюшни… – ронял Тредьяковский, держа табакерку далеко на отлете. – Чуешь, Петрович мой золотой, аромату сию неземную, сверхъестественную, так сказать?.. Этот от девяти специй таинственных.

Сумароков сосредоточенно морщил лоб, шмыгал носом, всячески смаковал «неземную аромату». Наконец, сказал кротко:

– В крепости как бы изъян… Щекотанье весьма дамское…

– Мандрагор мягчит, но и сие поправимо, – сказал Тредьяковский, доставая вторую, серебряную табакерку. – Ну-ка, а сие как, херувим мой кроткий? Две вещи живут на свете для счастья человека: по плечу халат, да по носу табак. И обе трудно подгоняемы. Ну как, херувимчик?

Сумароков вдумчиво попробовал из другой табакерки. Подергал носом, покрутил головой. Не сдержался, зачихал громогласно, как в трубу. Тредьяковский не отставал, вторил ему тоненько, с легкой икотой. Похоже было, как будто приятели исполняли какую-то сложную музыкальную симфонию на замысловатых, невиданных инструментах. Симфония длилась немалое время, пока оба музыканта не прослезились вконец.

Сумароков заговорил первый, прерывающимся голосом, утирая манжетами слезы:

– Боже… божественно, Кирилыч!.. Умо… умопомрачительно…

Принялся чихать без счета, уже соло. Отчихавшись, спросил:

– Також от Пульони?

– Э, нет! Сие – «сам-трэ». Собственной лаборатории. «Для друзей» прозывается. А друзей у меня токмо двое и есть – ты, херувим, да Миша Ломоносов, ангел.

– Тьфу, тьфу! – заплевался Сумароков, начиная снова метаться по комнате. – Ну, к чему ты сие приплел? Всю благодать испакостил. Не хочу табаку твоего и прах его отрясаю! – Александр Петрович тщательно вычистил свой нос платком. – Не желаю с оным илотом[60]60
  Рабом (греч.).


[Закрыть]
пьяным в одной строке стоять. Вот тебе «сам-трэ» твой… На!.. – Сумароков несколько раз громко высморкался в платок. – Все! Чист теперь.

– Эхе-хе! Друже! Ненадежный ты материал суть. Огнеопасен дюже. От единого слова взрываешься с великою опасностью для окружающих, – мягко и кротко вздохнул Тредьяковский. – А Миша Ломоносов тебя превыше звезды небесной почитает. Под хмельком говорил мне этто[61]61
  На днях (старин.).


[Закрыть]
. «Человек он, – говорит, – надо правду сказать, дрянь. Скула сварливая, льстец и подлиза. Личность подлая и гнусная», – это про тебя, то есть. «Таких, – говорит, – гнуснецов ежедень на площади публично батогами сечь подобает», – это тебя, то есть.

– Пашквиль! – закричал вне себя Сумароков. – Оба вы пашквилянты записные! Вместях надо мной издеваетесь! Дар мой стихотворный, от бога данный, бездарности убогие, в грязь топчете. Знаю я тебя, Васька-плут! Мягко стелешь – жестко спать. В наперстке меня вам утопить желательно, да не удастся! Сами захлебку получите! – бушевал Сумароков, бегая по комнате и колотя кулаками по каждому попадавшемуся стулу.

Тредьяковский сидел спокойно, с кроткой улыбкой, соболезнующе покачивая головой и начиняя свой носик удивительным «сам-трэ».

– Милай!.. Милай!.. Ведь самой сути дела-то ты и не дослушал. Ругань Мишина к тебе как к человеку относилася. Из завидок евонных. А славословия его, до тебя – поэта касающие, ты и не дослушал. В восторге и обожании он к твоему дару пиитическому пребывает. «Синава» твоего наизусть затвердил. За божницею хранит егземплэр, тобою подаренный. Едва ли не молится на него в минуты умиления. Первым стихотворцем тебя эпохи нашей, талантами выдающимися обильной, из всех почитает. Превыше Корнеля, Расина и Вольтера самого ставит. К Гомеру приравнивать не стесняется. «Гомероидален он суть, Сумароков наш славный», восклицает. Положим, на взгляд мой простецкий, «гомеричен» сказать бы подобало, но сие лишь ошибка грамматическая. «Тамиру и Селима» своих за ублюдков почитает, твои же творения непревзойденными чтит. Учиться у тебя советует. Я и то, говорю, учусь. «Дейдамию» мою, зело нескладную, по чину сумароковскому строить порывался. Да уж коли под париком ералаш, то и на бумаге кочковато выходит. А ты кипишь и клокочешь, как банный котел. Дружбу мою к тебе брательничью под сумление ставишь. Не гоже, Петрович ты мой золотой… Обидно!

– В первый день бог сотворил лесть, а во второй дал ей в душу влезть, – сказал, немного смягчившись, Сумароков.

– Поди-ко, нужда мне льстить тебе, херувим мой кроткий! Из каких видов, ангел? Подумал ли ты о сем? Вот то-то и есть. И Михаиле льститься також не из чего. Не спутают тебя с ним, не тревожься. Да на него мне чихать. От тебя недоверие слышать прискорбно, серафим ты мой легкокрылый. Разобидел старика…

Тредьяковский вытащил рваный фуляр и начал вытирать им свои якобы увлажненные глаза. Сумароков, уже успокоившийся, подошел и дружески похлопал пииту по спине:

– Не огорчайся, дружище. Негодование мое не к тебе, старина, относилося.

– И к нему несправедливо. Он малый добрый, хоша и ругатель большой руки. Одначе, не хулитель талантов чужих ни в малой мере.

– Ну, добро, мир. Одолжи-ка понюшку «сам-трэ».

Опять понюхали. Поблаженствовали.

Тредьяковский поднялся с места; неуклюже передвигаясь, обошел всех комедиантов, предлагая понюхать.

– Угощайтесь, господа комедианты. Как? Никто не употребляет? Плохо же. – Обернулся к Сумарокову: – Плохи у те комедианты, Петрович. Да, к слову пришлось, о комедии. Ведь я к тебе, Петрович, паки с «Дейдамией» свей, негодницей. На театр убогое сие мое детище просится. И государыня вчера при разговоре со мною милостивом как бы намекнуть изволила о желательности определить ее к месту.

– Места определения бывают разные, – загадочно пробормотал Сумароков.

– Не обидь по-приятельски, Расин наш преславный, – упрашивал Тредьяковский. – Она хоша и убогое детище, а родительскому сердцу все же мило.

Сумароков нервно почесывал шею под кружевами. Часто моргал глазами. Поцокивал губами с недовольством. Наконец, сказал:

– Велика дылда, Кирилыч. Ни на какой театр не вместить.

– Порочного здесь мало, Петрович. Оные родятся карлами, а оные и великанами.

– Знаешь, душа, велика Федора, да дура, – отрезал Сумароков.

– Присказка дураками ж сочиненная. Я великана мыслю в смысле ином. Во образе величия, по сравнению с карлами некими…

– А карлы оные – творения мои? Не так ли? – задористо прищурился Александр Петрович.

– Со стороны виднее. Пусть публика просвещенная судит об оном. Она и различать будет, кто – карла, а кто – великан. Когда предметы для оценки рядком будут поставлены…

– А ежели не будут?

– Будут. Я через всех свиней перелезть обещаюсь, вместе и с их пометом.

– А попробуй!

– И попробую. Будь в надежде, оный великан весь свинячий приплод передавит.

– Ха-ха-ха! – захохотал Сумароков. – Вот когда Васька-пашквилянт пятачок свой свинячий показал! Да и великан твой отецким же языком хрюкает! Виршами дровоподобными изъясняется. Дубина! Оглобля! Орясина! Не заслужила публика наказания сего жестокого, чтобы вирши косноязычные, корягоподобные без конца глотать!

– О косноязычии, ангел, говорить поостерегся бы, – мягко отчеканил Тредьяковский. – Знаем мы и таких Расинов, кои одну половину азбуки не выговаривают, а другую проглатывать изволят. И выходит не речь российская, а бормотание глухонемого…

– Слюною ядовитой ты, Зоил, брызжешься! – крикнул Сумароков.

– А иные и насквозь ядом бывают пропитаны. Обходить их потребно сторонкою, дабы самому избежать бешенства собачьего, – ласково, не повышая голоса, промолвил Тредьяковский.

– Так зачем же ты прилез к оной собаке бешеной, чорт паршивый? Пьяница старая! Пакостник! – захлебывался от бешенства Сумароков.

– Собачка лает, ветерок относит. А не то и палка добрая на собачку оную найдется, – невозмутимо, улыбаясь во всю ширь блиноподобного лица, протянул Тредьяковский.

– Вон отсюда! Вон, язва проказная! – неистовствовал Сумароков.

– Сие как бы относится не ко мне, первому придворному стихотворцу и учредителю стиха российского. Адреском ты ошибся, ангел мой кроткий. Вот, полюбуйтесь на вашего калифа на час, господа комедианты приезжие. Ошейничек вам приспособить советую, да на цепуру, к стенке, виршеплета сего бешеного в минуты ража его пристегивать. Для безопасности, – елейно, как о чем-то весьма приятном, проговорил Тредьяковский, грузно поднимаясь со стула.

Сумароков совсем потерял дар речи от злости и негодования. Он сорвал с себя парик, швырнул его в угол и упал головой на стол с неубранными тарелками.

– До свидания, господа комедианты, изумленные свидетели галантерейности нашей столичной, – преувеличенно вежливо раскланиваясь, заключил Тредьяковский.

– До свидания и ты, плагиатор жалкий, ворованным стихом Василия Тредьяковского пользоваться не гнушающийся.

– Убью! – крикнул, вскочив на ноги, Сумароков.

– А ну, убей. Попробуй, недоносок убогонький! Ублюдок, в непотребстве вывареный! А господа комедианты полюбуются на убивство оное. Хе-хе-хе!.. Сцена назидательная. Прямехонько из трагедии российского господина Расина выхваченная, – с бесстрастной улыбочкой проговорил придворный пиита, держась за ручку двери. – Ну, что же, уходить мне прикажете, али подождать убивства обещанного?

– Вон! Вон! Вон, Иуда! – закричал Сумароков; он не сдержался и расплакался, бросившись ничком на диван.

– Видно, уходить, – хихикая, издевался Тредьяковский. – Обещанное убивство не состоялось. Прощай, Мигун!

Он отворил дверь и, подмигивая одним глазом комедиантам, продекламировал:

 
– «Кто рыж, плешив, мигун, заика и картав,
Не может быти в том никак хороший нрав».
 

Это… почитай что из Гомера.

Ушел, осторожно притворив за собою дверь. Сумароков вскочил и со сжатыми кулаками бросился за ним.

Комедианты стояли вдоль стенки, смущенные.

С крыльца доносились истерические выкрики Сумарокова, посвистывание и улюлюканье Тредьяковского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю