355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горин-Горяйнов » Федор Волков » Текст книги (страница 19)
Федор Волков
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 11:16

Текст книги "Федор Волков"


Автор книги: Борис Горин-Горяйнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)

Дни душевного смятения

Волков часто ловил себя на чувстве, незнакомом ему ранее, но похожем на то, которое испытывает человек, потерявший что-то очень ценное. Первое время он был не в состоянии разобраться в этом ощущении, из-за его мимолетности. Но чем дальше, тем оно становилось длительнее и назойливее.

Постепенно Федор пришел к неутешительному выводу: найдя любовь Олсуфьевой, он утратил мечту о любви, взлелеянную годами. Найденное и утраченное были неравноценны по глубине внутреннего чувства. Мысль о совершенной им непоправимой ошибке все чаще мелькала в уме, хотя он и гнал беспощадно эту мысль.

Началось какое-то двойственное, неуверенное существование, довольно мучительное.

В присутствии Елены он склонен был считать свое чувство подлинным и искренним. Стоило им на время разлучиться – и все начинало колебаться. К глубокому якобы чувству примешивалось что-то фальшивое, обидное, унизительное. Пропадала уверенность не только в своей любви, но и вера в серьезность любви Елены, доказательств которой он так много получал в ее присутствии.

Не явно и сознательно, а почти безотчетно, при помощи различных оправдывающих хитросплетений, он стал избегать слишком частых встреч с Еленой. Здесь фигурировали и служебные обязанности, и спешность текущей работы, и необходимость сосредоточиться, побыть наедине, поразмыслить без помехи над ролями. Елена Павловна сразу почувствовала начало перелома в их отношениях, но, как женщина умная и гордая, не спешила прибегать к упрекам.

Волков мучился непритворно. И за себя и за Елену Павловну. Она это видела, но притворялась, будто ничего не замечает. Порой ему хотелось наговорить ей обидно-жестоких слов. Порой – стать на колени и просить прощения, в чем – он и сам не знал хорошенько. Кажется, в том, что он не может дать ей всеобъемлющей любви, представление о которой взлелеял в своей душе, отголоски которой чувствовал во всех играемых им драмах.

Что это не настоящее, не жизненное чувство, – Федору не приходило и в голову. Он ощущал в себе ужасный разлад и пытался устранить его при помощи готовых сценических образов и сложившихся под их влиянием мыслей.

Перед ним неотступно стоял призрак далекой девушки. Он перед нею не был ни в чем виноват, но чувствовал себя виноватым во всем. Он пытался убить в себе любовь к ней. Не разыскал ее, не повидался с ней, не раскрыл перед ней свою душу, не утешил ее, если и она столь же несчастна. Не боролся, а просто малодушно изменил своему чувству.

Мысль о Татьяне Михайловне начинала становиться навязчивой, как бы манией.

Однажды, играя Синава, в сцене когда ему представляется тень погибшего из-за него брата, Федор почти ясно увидел в полумраке темной кулисы устремленные на него страдальческие глаза Тани, как это не раз бывало в Ярославле. Федор с криком вскочил с сиденья и невольно стал пятиться в глубину, увлекая за собою тяжелое кресло. Остановился он только у задней завесы, встретив препятствие в попавшейся на пути массивной колонне.

Зрительный зал разразился взрывом рукоплесканий, несмотря на присутствие в театре императрицы, при которой не разрешалось аплодировать, пока она не подаст знак, захлопав в ладоши первая. Впрочем, императрица с жаром аплодировала сама, и невозможно было установить, кто начал.

Эта сцена явилась триумфом для Волкова – актера и пыткой для Волкова – человека.

Случайность с креслом произвела настолько сильное и естественное впечатление на зрителей, что впоследствии к этой «находке» прибегали все актеры, игравшие Синава после Волкова. Сначала это были французы, потом Дмитревский, получивший роль в наследство от Волкова.

Постепенно Федор пришел к определенному заключению: он не вправе вступать в связь с женщиной, пока не порваны все внутренние нити, связывающие его с Таней. Ее брак – не препятствие. Пока она жива, он не может рассчитывать на личное счастье с другой. Непреодолимая сила будет властно оттягивать его назад, к прошлому.

Волков еще раз посетил домик в Замоскворечьи, в надежде напасть на след Татьяны Михайловны. Однако безуспешно.

Он дал слово еще вчера навестить Олсуфьеву. Решил не пойти и сегодня. Завернул к маёру Рамбуру. Там был Перезинотти. Собирались обедать.

– Явился, пропащий! – встретил его сердито Рамбур. – Из-за него я не обедал, почитай, две недели.

– Почему же, Степан Степанович?

– Да потому, что я не шакал, чтобы рвать пищу в одиночестве.

– А синьор Перезинотти?

– Также пропал. Два сапога – пара. И этот влюбился и с остервенением предается своей позорной страсти. Южная кровь! Пока не обмусолит всей краски с предмета увлечения, в здравый рассудок не вернется.

– Синьор Перезинотти, как сие понимать? – обратился Волков к итальянцу.

Тот сидел, улыбаясь во все лицо.

– Стефан Стефанович шутит, – сказал он.

– Хороши шутки. Ведь только что рассказывал, как две недели простоял на коленях перед этой своей… как ее? синьорой Фрески или Трески, провал ее возьми. И божественная-то она, и сияющая, и блистающая, и порабощающая, и чорт ее разберет какая еще там! А я через нее с голоду подыхай! И ведь какое извращение больной страсти: предмет-то, кажется, сверхпочтенного возраста! Когда, говорите, оная чаровница свет-то увидела?

– Не позднее двенадцатого века, – сказал, закатывая глаза, Перезинотти.

– Не позднее! Не угодно ли? Значит, опоздай она появиться на пару годов – и цена уже ей не та в глазах сего сумасбродного синьора. Естеству противно!

– Где вы откопали подобную прелесть, синьор? – спросил Федор.

– Далеко. Как это? Закраина… конец Москве. Дальше пусто, ничего нет…

– Край света, – пробурчал Рамбур.

– Все заборы, заборы и маленькая Chapele…[75]75
  Часовня (франц.).


[Закрыть]
церковушка.

– Как называется церковка? – спросил Федор.

– Сан-Джорджино… Святой Георгий… но… но… вот запамятовал, на чем…

– На Пупырышках… – подсказал Рамбур.

– Нет, нет синьор. На чем-то другом Aspetti…[76]76
  Погодите (итал.).


[Закрыть]
Не могу припомнить… Ничего, завтра я поведу вас туда, и вы сами будете иметь честь видеть оный шедевр.

– Что изображает фреска? – спросил Волков.

– Потайный… потайную… Как по-русски вечерняя закуска одним словом называется?

– Кутежка, – сказал Рамбур.

– Вечеря, – произнес, улыбаясь, Волков.

– Припомнил, синьоры: «Тайная вечеря»!

– И порядочно приготовлена? – спросил насмешливо Рамбур, возясь у стола:

– Отменно, – ответил Перезинотти, понявший по-своему.

– Так вот, пожалуйте к столу, – сказал маёр, – сравните с моей явной закуской, ей же от роду не более двенадцати минут.

За обедом Рамбур спросил Волкова:

– Вы, сударь, полагаю, явились ко мне от особы не столь древней?

– Да нет, моя как будто помоложе, – засмеялся Федор.

– То-то. Вот вас на антики тянет, а молоденькие о вас беспокоятся.

– Кому ж бы это?

– Не разглядел хорошенько, – хитро прищурился Рамбур. – В окошечко кареты только показались… О здоровья вашем справились… Не случилось ли, де, с вами чего. По виду много-много моложе пассии Перезинотти. Можно сказать, совсем недавней работы… Догадываетесь о сей «фреске»?

– Догадываюсь, – сказал Волков и нахмурился.

– А я так и не догадался. Не мастер «штили» разбирать.

Некоторое время насыщались молча. Перезинотти рассеянно купал свои манжеты в тарелке. Рамбур насмешливо заметил.

– Синьор художник, в суп положено достаточно всего, что оный требует. Разумеется, перцем, солью, табаком с манжет каждый заправляет по своему вкусу. Не стесняйтесь, пожалуйста.

Итальянец долго и с удивлением рассматривал свои промокшие кружевные манжеты, недоумевая, как это могло случиться.

– Фреска – ведь сие живопись по мокрому? – серьезно спросил Рамбур. – Следственно, противу штиля погрешностей нет. Исключая того, что во времена отдаленные кружева не нашивались в самых неудобных местах. Кушайте, пожалуйста. Ваша прачка исправит сию несуразность нашего века.

– По счастью, я табак нюхаю умеренно, – сказал художник, подкручивая свои манжеты.

– Ну, значит и вкус будет уже не тот. Вы берите пример с бригадира Сумарокова. Да, – спохватился маёр, – вами, Федор Григорьевич, и еще кое-кто интересовался.

– Кто еще? – спросил Федор, опуская ложку.

– Кушайте, пожалуйста, подсучив ваши манжеты. Шпильманы немецкие по делу заходили. Костюмы кое-какие для их театра просили одолжить. Ведь вам ведомо – театр у них в Басманной имеется? Так вот оттуда. Известные вам Гильфердинг и Сколярий. Кланяться очень наказывали. Пеняли на забывчивость вашу. Просили навестить их на досуге.

– Кругом виноват! Действительно, неблагодарно с моей стороны. Много они мне во время оно доброго оказали. Да что поделаешь, когда выбраться никак не удается.

– Понимаю, – кивнул головой Рамбур. – «Фрески-трески» времени много отнимают. Москва велика, а они на каждом шагу понатыканы. Иную платочком потереть достаточно, чтобы до первоначального штиля добраться, а иную и облизать потребно основательно. Дело хлопотное.

– Журите во-всю. Заслужил и не оправдываюсь. А немцы – славные. Ноне же навещу их. Все брошу. Решено! Ну, что они рассказывали? Как поживают?

– По-немецки. Наизнанку с быстротой ярмарочного вора выворачиваются. Им ведь коровушка дойная, казна российская, доиться не дает. Каждый грош надо умеючи у публики из кармана вытянуть. Много у нас тут немецкую речь разумеющих? Вы, я, синьор Перезинотти – и обчелся.

– Я? Немецкую речь? – удивился итальянец. – Ни единого слова не смыслю. Или нет, знаю одно слово: муштабель.

– Как раз вдвое больше моего: я и про муштабель не знаю, – ворчал Рамбур. – Это, кажется, то, чем краски ковыряют? Знать буду и при первом же случае покажу свои знания.

– Каким образом? – захохотал Перезинотти.

– А самым простым. Подойду к какой-нибудь «фреске», уже очень не в меру размалеванной, и посоветую: «Сударыня, вам бы муштабелем воспользоваться. Пласты неравномерно наложены. Штиль века не ясен».

Волков и Перезинотти весело хохотали. Маёр Рамбур, несмотря на все изрекаемые глупости, ни разу не улыбнулся.

– Надо поддержать товарищей, – заявил Волков. – Сегодня отправимся целой компанией в театр немецкий.

– По знакомству. Безденежно. Я знаю ваше доброе сердце, сударь, – издевался Рамбур.

– Ну, это была бы неважная поддержка. Билеты на всех купим. Вы, я, синьор Перезинотти… еще кого прихватим из товарищей. Ведь так, синьор?

Перезинотти кивнул головой.

– Билет на мою долю возьмите обязательно. Даже два. Вот вам и деньги. Только в театр мне идти неохота. Свой надоел, – отговаривался Рамбур.

– Так это же немецкий, – сказал Перезинотти.

– А хоть бы китайский. Мне все едино. Да он и не немецкий, а только полунемецкий. Шпильманы сознались, что для завлечения публики они все ругательства выговаривают по-русски. А ругательных мест в любой пьесе, как вам известно, ровно две трети. Нет, идите уж без меня, а на мои кресла шляпы свои разложите. У них ушей нет.

– Новость, Степан Степанович! – удивился Волков. – Ругаются по-русски? Как же это так?

– Полагаю, так же, как и у нас в обжорном ряду. Только с тюрингенским произношением.

– Странно как-то! Немцы – и вдруг… – недоумевал Федор.

– Ничего странного нет. Нужда – великий учитель. Брюхо подведет – и по-эфиопски заругаешься. Хоть бы и вам случилось. Синьор Перезинотти, вы по-русски ругаться научились?

– Научился, синьор, – вздохнул итальянец.

– А как, к примеру?

– Всячески, синьор. И чортом, и ведьмой, и лешим. И это… ну, из чего ветчину приготовляют…

– Ясно. Ну, а еще?

– Еще? Извините, не могу припомнить, синьор.

– Значит, вы еще настоящей нужды не нюхали. А то сразу бы все припомнили. И в словарь заглядывать не потребовалось бы.

Пообедав, начали собираться в театр.

– Так вы не желаете, Степан Степанович? – спросил Волков.

– Не желаю.

– Значит, мы с вами пока вдвоем, синьор Перезинотти.

– О, я куда угодно, – заявил итальянец.

– Этот хоть за Пупырышки, – проворчал Рамбур.

Вернувшись от Рамбура к себе, Федор погрузился в глубокое раздумье. Случайное напоминание о немецких шпильманах вызвало в нем живую волну воспоминаний о прошлом, – таком еще недалеком, что до него, казалось бы, рукой дотянуться можно, но уже безвозвратно провалившемся в пустоту. Припомнился первый детский трепет перед чарами искусства, перед неизъяснимой его тайной, казавшейся такой всеобъемлющей неискушенному юному уму. Ведь тогда вся жизнь его обволакивалась одним чувством – готовностью служить до конца дней этому чему-то неизъяснимому, но такому властно притягательному. Служить самоотверженно, не требуя никаких иных радостей. Это неизъяснимое он привез с собою в милый Ярославль. Оно витало в убогих стенах кожевенного сарая, с ним было неразрывно слито то, другое, что случается только однажды в жизни… Его отражение еще трепетало на стенах интендантского склада, собственноручно приспособленного для служения этому неизъяснимому. Где все это? Куда отлетели и трепет восторга, и ощущение сладкой тени, и гармония полноты жизни, переполнявшая душу? Почему человеку не дано произвольно длить то, что он считает для себя самым важным, самым ценным в этом мире? А может быть, он один такой неудачник, человек без почвы, без чувства понимания гармонии? Человек, которому суждено весь век ловить что-то призрачное, неуловимое и никогда не поймать его? Ведь есть же натуры, никогда не сомневающиеся в своем призвании, не замечающие никаких препятствий на своем пути, для которых все сливается в одном, раз и навсегда ими избранном. Яркий пример – художник Перезинотти. Он всегда детски восторжен, законченно гармоничен, видит мир в тех красках, в каких ему желательно, вкладывает во все то содержание, какое находит нужным. Он сам творит свой мир по образу и подобию своей души. Сомнения ему чужды, колебания неведомы, вера в свое дело непоколебима. А маёр Рамбур сомневается в своем назначении? Нет. Он поставил себе задачей – быть ломовой силой громоздкого театрального аппарата и не променять своего положения ни на какое фельдмаршальство. Прикрывшись щитом иронии, как кулисой, он двигает тяжелые колесницы «муз», никем не видимый и не замечаемый. Двигает уже много лет, без раздумий и колебаний, и будет двигать до тех пор, пока не падет под тяжестью годов.

Счастливые, цельные люди! Они полны доверия к жизни, и их не страшит ее коварство. Они знают, что жизнь с ними заодно. Она не может расколоть их пополам. Они не колеблясь творят свое маленькое дело, убежденные в том, что это дело велико и полезно для жизни. Им не грезятся безбрежные просторы, они в маленьких тропках видят широкие пути. Что же ему мешает избрать для себя такую же тропку? Что препятствует обезопасить свой мирок от расползания в стороны, а свою душу от раздвоения? Что?

В дверь постучали, Федор не успел ответить, как в дверях показалась голова синьора Перезинотти.

– Вы один, маэстро? – слегка удивился он. – А синьора Елена? Она искала вас некоторое время тому назад. Я полагал, наше посещение театра немецкого временно будет отложено ввиду визита очаровательной синьоры.

– Нет, дорогой Перезинотти, оное посещение состоится даже вопреки визитации всех очаровательных синьор града Москвы. Я готов.

Немецкая комедиантка

Волков и Перезинотти, прихватив с собой Якова Шумского, отправились к Красным воротам в Немецкий театр.

Театр не внушал никакого доверия. Деревянное, малопоместительное, неуютное здание с плохим освещением.

У входа, по немецкому обычаю, висел печатный «цеттель»[77]77
  Немецкое слово, означающее: записка, афиша.


[Закрыть]
на русском и немецком языках, – вместе и афиша и либретто, пересказывающее вкратце содержание представления.

В этот вечер на «цеттеле» значилось:

Комедия на итальянский манер с пением, танцами, переодеваниями и волшебными превращениями, с интермедиями и куплетами на российском диалекте:

LO SPIRITO FOLLETTO CANTANDO ODER:

DER VERLIEBTE POLTERGEIST[78]78
  «Поющий дух Фоллетто, или Влюбленный домовой». (В тексте дан вольный перевод заглавия пьесы).


[Закрыть]
,

a по-русски:

«Влюбленный домовой, или Женская неверность»

Главные роли исполняли: Фоллетто – фрау Керн, Панталона – герр Гильфердинг, Арлекина – герр Сколярий, Скапина – герр Керн.

Далее шло длиннейшее перечисление действующих персон, интермедий, переодеваний, перемен декораций и т. п.

Афиша в общем была довольно заманчивая, хорошо и толково составленная, с интригующими сентенциями и нравоучениями.

Только в одной роли Фоллетто обещалось до тридцати переодеваний: индейцем, испанской цыганкой, итальянским лаццарони, русским мальчишкой, немецкой фрейлейн, венецианским гондольером, русской крестьянкой, французской мамзелью, валдайской девушкой, немецким чортом и т. д.

– Давно чертей не видал, – сознался Шумский. – Может, русского покажут? Немецкий чорт противу нашего в подметки не годится. Эх, в Ярославле у нас по части чертей было раздолье! Отец Иринарх зело их обожал. Помнишь, Федор Григорьевич? Черти получались, что твой шоколад.

Приятели уплатили в кассе и заняли отдельную ложу неподалеку от сцены.

Играл жиденький оркестрик. На занавесе были намалеваны летящие толстомордые амуры и хоровод упитанных, полураздетых девиц явно немецкого происхождения – с оранжевыми грудями и икрами. Амуры целились в девиц стрелами из луков, похожих на перерезанные обручи от бочки. Девицы, запрокинув головы и полуоткрыв рты, как бы готовились поймать ими стрелы.

Перезинотти, увидя эту живопись, даже раскрыл рот.

– «Аль-фреско», – подмигнул ему Волков.

Итальянец таинственно поднял палец:

– В обществе сие художество назвать неприлично.

– Художество не плоше всякого другого, – умилился Шумский. – А вон и чортик, гляньте, в кустах. Милый чортик! Как ты похож на моего друга Иконникова! И даже с образком в руках. Эх, не прихватили Иконникова!

Действительно, из кустов подглядывал за девицами яркорыжий фавн с цевницею в руках, которую при желании можно было принять и за небольшую иконку.

Публики набралось уже достаточно. Преобладали русские поддевки и бородатые физиономии. В полутемном райке копошились какие-то головы, однако деталей нельзя было рассмотреть. Оттуда несся нестройный гомон, смех, взвизгивания, щелканье орехов. Орехи щелкали и на скамьях партера. Часто хлопали откупориваемые бутылки с кислыми щами[79]79
  Сорт кваса.


[Закрыть]
, разносимыми в корзинках какими-то кучерявыми молодцами. Часто из райка и галдарей второго яруса на голову сидящих внизу сыпался целый дождь подсолнуховой шелухи.

– Конфетти, – сказал Перезинотти. – В Италии для сей цели употребляются мелкие разноцветные бумажки.

– Бумажки не вкусно жевать, – изрек Шумский.

Заиграла веселая музыка. Представление началось интермедией в публике, при опущенном занавесе. Неожиданно у самого входа в партер начался шумный скандал. Панталон гнался по театру за своей женой Коломбиной, уверяя, что эта ветреница только что целовалась на глазах почтеннейшей публики с бездельником Арлекином. Арлекин с Коломбиной метались по всему театру, выкрикивая задорные реплики, прятались за зрителей, прыгали и кувыркались. Панталон гнался за ними с толстой палкой. Когда он, наконец, настиг их около оркестра и поднял палку, чтобы пустить ее в дело, двое влюбленных, пробежав буквально по плечам музыкантов, очутились на просцениуме, у самого занавеса.

Публика захохотала, захлопала в ладоши. Пока неуклюжий Панталон пытался пробраться к ним на авансцену, парочка уже успела спеть весьма двусмысленный дуэт на немецко-русско-итальянском языке.

В основном говорили по-русски, отчаянно и забавно коверкая язык, что считалось обязательным и вошло в традицию.

Панталон, наконец, очутился на подмостках. Началась забавная беготня, взвизгивание, прыжки друг через друга, курбеты и самые невероятные дурачества. Когда Панталон выбился из сил, потеряв надежду использовать свою палку, он в отчаянии закричал:

– Провалитесь вы в преисподнюю!

– За компанию! – ответил Арлекин.

Действительно, все трое неожиданно провалились.

Публика была в восторге. Она уже надежно зарядилась на целый вечер.

Под мрачно-торжественную музыку занавес начал подниматься: толстобедрые девицы сложились вдвое и улетели куда-то вверх вместе с амурами. Зрители увидели подземное царство Плутона. Повелитель преисподней восседал на троне, сделанном из костей, окруженный сонмищем приличных, европейски-галантных чертей. В сторонке жалась группа грешных душ, ожидавших решения своей участи.

Здесь торжественный стихотворный текст читался по-немецки, за исключением ругательных слов. Эти последние произносились сочно и смачно по-русски. Такие перлы, как «свинья», «осел», «негодяй», «скотина», «потаскушка», плавали как жирные галушки в жиденьком гороховом супе. Забавно исковерканные русские прибаутки и присказки довершали очарование такой речи.

Публика хохотала с визгом, внося свои добавления едва ли не громче комедиантов.

Следя за бесхитростно смеющейся публикой, за невероятными глупостями и дурачествами комедиантов, Федор Волков и его приятели почувствовали себя по-особенному непринужденно.

В зале создалась атмосфера, которой Волкову ни разу не доводилось наблюдать на чинных и скучных придворных спектаклях. Если откинуть излишние глупости и пересолы «дурацких персон», до которых Федор был небольшой охотник, ему многое нравилось в этом театре. Чувствовалось что-то такое, чего он не наблюдал со времен Ярославля.

Шумский находил мало искусства в кривляниях заграничных чертей.

– Одна грация и ничего смешного, – недовольно ворчал он.

Главную роль Фоллетто, получающего от Плутона волшебную палочку для производства разных чудес и превращений, играла женщина. Актриса была стройна, грациозна и, повидимому, красива, – за чрезвычайно ярким гримом этого нельзя было рассмотреть. Федор Волков совсем не собирался следить за тонкостями игры актеров. Он на этот раз предпочитал глупости и дурачества всему другому и только на них обращал внимание.

Когда красавец Фоллетто несколько раз прошел по сцене и бросил несколько незначительных реплик, на Волкова повеяло чем-то подкупающе-знакомым. Он это отнес к наигранному тону сценически даровитой актрисы.

Но когда она начала сказывать большой монолог, Федор с невольным напряжением весь обратился в слух.

Вдруг Шумский крепко схватил его за руку и привскочил со своего места.

– Да ведь это Татьяна Михайловна! – громко вырвалось у него.

У Федора до боли сжалось сердце. Он широко раскрыл глаза и уже не отрывал их от затянутой в мужской костюм стройной фигуры. Не вдумывался в произносимые актрисою слова, но узнавал и жадно ловил знакомые интонации.

Сомнений быть не могло. Он видел помещика Майкова племянницу – Татьяну Михайловну Мусину-Пушкину.

Итак, Таня, его Таня – немецкая актриса и по афише – фрау Керн. А вон стоит и Скапин – герр Керн, по всей вероятности, ее супруг.

На сцене следовали, одна за другою, моментальные перемены декораций, производились различные превращения, кувыркались и прыгали «дурацкие персоны», танцовали какие-то полуобнаженные девицы, очень похожие на изображенных на занавесе.

Волков почти ничего этого не замечал. Все его внимание было приковано к одной фигуре – Фоллетто.

Фрау Керн почти моментально преображалась из одного персонажа в другой. Танцовала. Пела куплеты и арии чуть ли не на всех языках. Играла на каких-то комических инструментах. Весело дурачилась. Вела десятки коротеньких интермедий, коверкая русский язык. Ловко поддавала ногой под зад своим партнерам, в том числе и своему супругу. Щеголяла французскими ариэтками, напоминая Федору временами веселую мадам Любесталь.

Все это она проделывала как-то невсерьез, то и дело умышленно подчеркивая театральность положения. И все же от нее не хотелось оторвать глаз, так непринужденны и подкупающи были все ее дурачества.

Актриса играла веселую буффонаду и все время стремилась к тому, чтобы публика ни на секунду не упускала этого из вида. И все же Федор уловил несколько моментов, волнующих внутренней мукой, страстной глубиной и искренностью чувства. Эти моменты, как они ни были мимолетны, воскрешали перед Волковым тот незабвенный вечер, когда он смотрел расиновскую «Федру» в исполнении подростка Тани – там, в Ярославле, на домашней сцене Ивана Степановича Майкова.

Как давно это было и как непохоже на настоящее!

Та трепетная, мятущаяся, так властно покоряющая девочка Таня, умерла. Перед ним – немецкая актриса фрау Керн, супруга вон того долговязого господина, так бесцветно играющего Скапина и не отрывающего влюбленных глаз от веселых дурачеств своей подруги.

Умер и полный веры в себя и свое высокое призвание доморощенный ярославский комедиант Федор Волков.

Здесь сидит придворный актер ее величества, едва начавший жить, но уже усталый и разочарованный; подневольный любовник нелюбимой женщины; человек, раздираемый противоречиями жизни, изнемогающий от мук творческой неудовлетворенности, потерявший путевидную звезду, ведущую к цели жизни; сознательно, с каким-то мрачным сладострастием закапывающий свой талант, оказавшийся ненужным, бесполезным.

Счастливее ли чувствует себя фрау Керн? Фрау Керн! Как могло родиться это нелепое, издевочное нечто, обозначенное на немецкой афише двумя дикими словами – фрау Керн? Какие непонятные силы перемешали, перепутали, порвали все нити жизни?

Занавес с толстомордыми купидонами опустился. Объявили большой антракт.

Шумский и Перезинотти бешено хлопали со всем зрительным залом.

– У них веселее, – решил Шумский. – А Татьяна-то? А? Как бы мне подменить язык? Сейчас же перешел бы в немецкие бандисты[80]80
  Члены театральной группы.


[Закрыть]
.

– Отменно для пищеварения и необременительно для мозгов, – заметил итальянец.

– Правильно, синьор. Сразу две выгоды, – согласился Шумский. – А в жизни только сии качества и важны; остальное – праздные выдумки. И представляют немцы важно. Только волосяная часть – из рук вон. Что это за черти? Где они видели таких? Все в каких-то бабьих повойниках и совсем лишены натуральной растительности. Нет, Татьяна Михайловна-то какова! Молодец! На все руки от скуки! В Ярославле у нас она одни плакучие роли исполняла. А здесь коли и плачут, так только дурашливыми слезами. Одобряю немцев! По-настоящему плакать и в жизни до чорта надоело. Обязательно повидаюсь с Татьяной Михайловной. Чай, наша, ярославская синьора! У нас все способные.

Волков сказал, что ему необходимо повидаться с немецкими директорами, и отправился за кулисы.

Приняли его с распростертыми объятиями. Заранее благодарили за костюмы, обещанные маёром Рамбуром. Волков обещал посодействовать.

Оба славные немецкие шпильманы сильно постарели. Гильфердинг, не переставая, брюзжал, жалуясь на плохие дела, на актеров, на неблагодарную публику. Сколярий проклинал одышку, мешавшую ему исполнять роли Арлекинов, которые требуют большой подвижности.

На Гильфердинга нахлынули воспоминания молодости: Кенигсберг, университет, преддверие жизни…

Он завздыхал и закачал головой в необъятном театральном парике:

– Куда девалось все это, друг Сколярий? А? Да и было ли? Не отрывки ли это из давно игранной, забытой и потерянной пьесы? Не иначе. Тот бравурный пролог назывался: «На завоевание мира». Ныне текст утрачен. Доигрыванием сохранившийся гнусный эпилог: «Издыхание паршивой собаки». Der Tod! Der Punkt! Смерть и точка!

– Это с ним перед выплатой жалованья бывает, – пояснил Сколярий. – А в другое время он отменно жизнерадостный молодчик. Хорошеньким актрисам проходу не дает.

Старый Панталон только рукой махнул.

– Покатила сивка с крутой горки! – перевел он русскую пословицу.

– А славная у вас актриска, что Фоллетто играет, – сказал Волков, – фрау Керн, кажется.

– Она такая же фрау Керн, как я митрополит московский. Ваша, русская. Троепольская по мужу. Муж ее тоже в банде и тоже Керном стал, – ворчливо ответил Гильфердинг. – А что поделаешь, когда алчные немецкие актрисы норовят с меня последнюю фуфайку снять? Эта хоть денег много не просит. И актриса ничего, ежели для драмы и трагедии. С языком не тесно в ладах, да это со временем направится. Дурно, что роли на манер нонешней со скандалом принуждать играть приходится. Подавай ей трагедию! А противу трагедий публика скандалит. Вот и изворачивайся. Актриса хоть и посердится, а в театр придет, а публика осерчает – закрывай лавочку. Пока она у меня на год крепко законтрактована, а там – надеюсь, обломается. Желаете, познакомлю?

– Сейчас ей верно не до того, герр Гильфердинг, – сказал Волков.

– И то. Переодеваний много. Приготовить все потребно. Заходите по окончании.

– Непременно.

Волков как во сне досидел до конца спектакля. Ничего не видел, ничем не интересовался, кроме одной фигуры, появлявшейся в бесчисленных видах. Мучительно колебался, следует ли идти «знакомиться». Когда занавес опустился в последний раз, он еще не решил этого вопроса.

– Конец! Двинулись восвояси, – сказал Шумский.

– Вы идите, друзья, а мне нужно с немцами потолковать по делу, – неожиданно для себя проговорил Федор.

– Синьору Фоллетто увидите – привет ей от нового почитателя. Это я буду, – сказал итальянец.

Федор пошел за кулисы. Рабочие убирали декорации. Он спросил их, где помещается уборная фрау Керн. Ему указали низенькую дверку тут же на сцене, почти совсем заставленную декорациями.

Волков нерешительно постучал. Ему не ответили.

Помедлив, постучал сильнее.

– Entrez![81]81
  Войдите! (франц.).


[Закрыть]
– слабо донеслось откуда-то издали.

Волков отворил дверку. В полумраке горела свеча в фонаре. Небольшая комнатка сплошь была заставлена полуоткрытыми сундуками и корзинами с платьем. По стенам также висели костюмы.

Волков остановился в нерешительности. Через секунду занавеску на двери, ведущей в следующую комнату, откинула прелестная белокурая девочка лет тринадцати. Сразу стало светлее.

Девочка с удивлением уставилась на посетителя большими синими глазами.

– Кто там, Грипочка? – спросил по-русски голос Татьяны Михайловны.

– Незнакомый, – тоже по-русски шепнула девочка.

– Я знаком Татьяне Михайловне, – сказал, улыбаясь девочке, Федор. – Меня зовут Волков, Федор Григорьевич…

Татьяна Михайловна, еще не успевшая переодеться, появилась в рамке двери. Она была в легком полосатом костюме неаполитанского рыбака, рельефно обрисовывавшем ее стройную фигуру.

Федор попытался улыбнуться и с досадой почувствовал, что улыбка не выходит.

Татьяна Михайловна смотрела на него широко раскрытыми глазами, с выражением подавленного волнения, так хорошо знакомым Федору. Ему даже показалось, что она то бледнеет, то краснеет под слоем неравномерно наложенных румян. Спустя несколько мгновений она привычным жестом, выражавшим высшую степень волнения, поднесла сжатые кулачки к своим вискам.

– Здравствуйте, Татьяна Михайловна, – слегка запинаясь, произнес Волков.

Троепольская встрепенулась, оживилась. Тоже попыталась улыбнуться.

– Что же это я?.. Входите, пожалуйста, Федор Григорьевич… Вот я только…

Схватила со стула халатик и долго возилась с ним, не находя рукавов.

– Разрешите помочь…

Федор сделал два шага и помог ей надеть халатик…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю