Текст книги "Федор Волков"
Автор книги: Борис Горин-Горяйнов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)
Рабочие будни
Комедианты готовились к дебюту. Производили пробы по два-три раза на дню – и у себя в столовой, и на сцене Смольнинского театра. На пробах почти неизменно присутствовал Сумароков. Учил ребят «настоящему» искусству декламации по правилам французской школы. Привычка брала свое.
Эти бестолковые и неумелые попытки преподавания решительно никому не нравились, однако открыто протестовать ярославцы не осмеливались.
– Новый отец Иринарх объявился, – ворчали они. Выход из трудного положения нашел Шумский. Долго крепился он, как и все, но однажды, в отсутствие Сумарокова, заговорил:
– Ребята, помните нашего ярославского хорегуса, отца Иринарха? Он хотел сделать из нас протодьяконов. Это ему не удалось. Сейчас нашелся новый хорегус. Этот пытается переделать нас в придворных шаркунов. И сие также не удастся. Мы ни то, ни се. Мы просто сами по себе, охочие комедианты. Как приобыкли, так и давай действовать. Кому нужен такой дрянной театр на французскую стать, коли уже существует хороший, у французов? По-моему, хоть плохонькое, да свое. Иначе – ну их к бесу на рога! Не желаю! Поеду лучше к Канатчиковым. Знать не желаю ни французов, ни протодьяконов.
– Так как же быть? – раздались голоса.
– А не сдаваться. И не ломаться. Петрович бубнит свое, про какой-то высокий штиль, а ты выслушай вежливенько и делай по-своему, как смекалка подскажет. Будет сердиться, кричать: «Не перенимаете!» – ответ один: «Что делать, бестолковы! В науке в Европиях не были, мы из Ярославля. Хочешь – гони, хочешь – привечай. Нам все едино».
– Правильно! – закричали другие.
– Не плохо придумано, Данилыч, – сказал и Федор Волков. – Я сам об этом день и ночь думаю. Только чур, ребята, молчком. Бригадира без нужды не сердить! У нас будет свой театр – ярославский.
На том и порешили.
Сумарокову сильно была не по душе выбранная царицею вещь. Однако делать было нечего. Приходилось подчиниться.
Он без сожаления переделывал и перечеркивал вирши святого драматурга. Вставлял в комедию монологи и целые сцены собственного сочинения. Совершенно упразднил всех чертей, к великому огорчению Шумского. Ввел новые действующие персоны, каких-то «духов зла», разговаривающих галантно и благопристойно. Придумал для них особые темные одеяния. Совершенно упразднил хоры. Каждый день изобретал все новые комические интермедии. Перемежал ими скучное действие комедии. Ребята заучивали вставки безропотно, но по-своему.
В конце концов «Покаяние» стало совсем непохоже на ярославскую комедию.
Федор Волков считал выбор пьесы несчастьем. В нем бурлили неизрасходованные силы, требовавшие подходящего материала для игры, которая могла бы захватить всего актера. Материала такого не было, значит, не было и воодушевления. Пропадало желание работать. Волков считал почти неизбежным, что после первого представления «Покаяния» их всех немедленно отошлют в Ярославль. Написал об этом брату Ивану, наказав ему подготовить любимый ярославский театр к летнему времени.
Поделился как-то своими опасениями с Александром Петровичем.
Тот мягко взял его за талию и повел по залу:
– Дружочек! У нас есть группа соколов, а на остальное плевать. Пьесы нет – чорт с ней! Будет игра! Будут чудеса механики. Не мытьем, так катаньем. А там – возьмемся и за сурьезное, авось. Да ты думаешь, те, что нас будут смотреть, много в этом понимают? Чепухистика, братец. Я знаю, что вывезет: огонь и молодость. Внуши-ка это ребятам, – тебя они скорей поймут.
– Ребята французскими правилами недовольны, – дерзнул сказать Федор.
– А кто ими доволен? Чорт с ними, с этими правилами. Правила годны тогда, когда больше показать нечего.
У Федора немного просветлело на душе.
Сумароков приезжал ежедневно с утра. Часто оставался на целый день, обедая вместе с комедиантами. Ребята все теснее сживались со своим бригадиром. Александр Петрович отличал и ценил Волкова, обращался с ним как с близким другом. Таким же сердечным было отношение и ко всем ребятам, в особенности к Шумскому и Дмитревскому. К первому – за его яркую талантливость, ко второму – за его подкупающую манеру держаться и за удивительную переимчивость.
– Ваня придворным родился, и вот увидите – будет сенатором от комедиантов, – шутил Сумароков.
Александр Петрович часто сажал Федора с собой в карету и увозил его в город по делам.
Они вместе осмотрели большую сцену Зимнего дворца, где предстояло изобразить «Покаяние». Побывали в Немецком театре на Большой Морской, в котором предполагалось провести закрытое представление, без участия придворных зрителей.
Декорации и машины надлежало изготовить таким образом, чтобы они подходили на обе сцены и легко могли перевозиться из одного театра в другой. Долго думали, кому бы поручить изготовление декораций: русским живописцам, – но они были недостаточно опытны, – или итальянцам, блестящим мастерам своего дела, но вряд ли способным уловить своеобразный дух такого сугубо русского произведения.
– Все-таки надо итальянцам, – решил наконец Сумароков. – Только первоначально потребно будет их перекрестить.
Однажды с Сумароковым приехала в Смольный Елена Павловна Олсуфьева.
– Вот, гостью привез, – объявил Александр Петрович, вводя Олсуфьеву в столовую. – В актрисы приехала наниматься.
– Я бы не прочь, да начальство не пускает, – сказала Елена Павловна, здороваясь со всеми. – «Сама» говорит, что это неприлично, что для благородных девиц достаточно и благородных спектаклей. А я – девушка-паинька, должна слушаться. Я пока из любопытства, посмотреть, как вы здесь живете. Показывайте все, невежливые люди.
– Почему – невежливые? – спросил Федор.
– А то вежливые? Ведь визита вы мне не отдали – ну, и молчите.
«Что же это, повторение ярославской истории?» – промелькнуло в мыслях у Волкова.
Елена Павловна внешне была очень похожа на Татьяну Михайловну, только значительно светлее и как-то прозрачнее. Зато внутренно, по характеру, она казалась полной противоположностью бывшей ярославской актрисы. Держалась удивительно свободно, как-то не задерживая на себе внимание и никого не стесняя. Была остроумна и находчива. Болтала обо всем легко и непринужденно, даже о материях скользких и заведомо ей неизвестных. На двусмысленности Сумарокова, который был на этот счет мастером, отвечала с видом наивного ребенка, но не менее двусмысленно и всегда остроумно.
Олсуфьева осталась на репетицию. Федор Волков ожидал повторения того неприятного чувства, которое овладевало им там, в Ярославле, в присутствии Татьяны Михайловны.
Ничего подобного не последовало.
Внимательно прослушав всю репетицию, Олсуфьева сказала по окончании:
– Боже, какая чепуха! Даже приблизительно похожего не могла себе ничего представить.
– А вам известно, уважаемая, что здесь более половины моего? – спросил, слегка задетый, Алексадр Петрович.
– Это не изменит моего приговора, уважаемый, – откровенно заявила Олсуфьева. – А чтобы вы не особенно обиделись, вспомните поговорку о бочке меда и ложке дегтя.
– Чей же мед и чей деготь? – задумался Сумароков.
– А это уж вы со святым Димитрием разберите, – отрезала Елена Павловна.
Олсуфьева начала частенько наведываться в Смольный. Иногда и одна, без Сумарокова. К ней все скоро привыкли.
Когда она отсутствовала, Федор ловил себя на том, что отыскивает ее глазами в зале. Он всегда испытывал в ее присутствии некоторый бодрящий подъем.
Однажды, просидев всю репетицию и зайдя с Сумароковым в столовую, когда комедианты собирались обедать, Олсуфьева сказала:
– Завтра занятий не будет. Ведь так, Александр Петрович? И Онуфричу вашему прикажите обеда не готовить. Господа комедианты обедают у меня. Должна же я, наконец, расплатиться за свое спасение, а кто-то – за свою невоспитанность.
Заметив некоторое смущение среди комедиантов, она добавила:
– Да вы не пугайтесь, господа. Будете только вы, я, да Александр Петрович, и больше ни души. Обед будет точь-в-точь как здесь, только без стряпни вашего Онуфрича.
На другой день все обедали у Олсуфьевой. Елена Павловна сдержала слово: в поместительной столовой, кроме них, да двух прислуживающих лакеев, не было ни души. Даже свою старую тетушку, пытавшуюся было присоединиться к столу. Елена Павловна без церемонии выпроводила за дверь.
Елена Павловна никого не потчевала и не утруждала своим вниманием. Коротко сказала:
– Кушайте и делайте кому что нравится. Александр Петрович, вы можете даже нюхать ваш табак. Только не подсыпайте его в тарелки к соседям. Это не всем по вкусу. Пить каждому предоставляется, что ему нравится. А меру – душа знает.
Обед прошел непринужденно и весело.
Федор Волков чувствовал повышенное внимание Олсуфьевой лично к себе, но выражалось оно довольно своеобразно, и ее трудно было упрекнуть в чем-либо. Посмотрит вскользь на Федора своими светящимися, насмешливыми глазами, усмехнется и скажет:
– Ну, бука! Опять собрались людей пугать? Или зубки разболелись?
Волков часто задумывался. Мысль как-то непроизвольно обращалась к Татьяне Михайловне. Он все чаще и чаще начинал сравнивать этих двух женщин.
Однажды при всех, проходя мимо Федора, Елена Павловна положила ему руку на лоб. Федор удивленно поднял на нее глаза. Олсуфьева серьезно сказала:
– Жару нет, а вид лихорадочный. Любопытно бы заглянуть, что у вас под черепом творится. Где-то заноза сидит. Погодите, я вам аглицкого медика Уилкса пришлю. Он коньяком все болезни лечит.
Чтобы сказать что-нибудь, Волков сослался на свое беспокойство по поводу предстоящего спектакля. Олсуфьева насмешливо сказала:
– Помешанный номер второй. Сумароков да Волков – два сапога пара. Голубчик, бросьте вы думать об этом! Неужели вы всерьез воображаете, будто «там» понимают что-нибудь в искусстве, в театре? Им какую белиберду ни загнете, все будет ладно. Театр у нас поднимается, как ширма, за которой удобно разыгрывать амурные китайские тени. А за вашей ли спиной это будет разыгрываться, за французской или за итальянской – это все едино. Было бы только прикрытие. Вы – комедианты «в случае» и пользуйтесь вашим положением, пока в вас есть кому-то надобность. Минует надобность – выгонят вас. И пойдете вы домой пешком, потому что на прогоны вам, как пить дать, забудут отпустить средства. Все ваше искусство и оценка его зависят от слепого случая. Выпадет подходящий случай – и вы попадете в историю, не выпадет – в мусорный ящик. Знаю я нашу «европейскую просвещенность», слава богу; с малых лет в ней валандаюсь и сама облипла ею на три пальца. Все ваше искусство – картежная игра втемную, где не требуется никакого искусства.
– Но ведь это же ужасно! – вырвалось у Волкова.
– Не только это, но и многое другое, голубчик, – сказала Елена Павловна, прекращая разговор и отойдя под каким-то предлогом.
Сумароков проживал в помещении старого Петровского Зимнего дворца у Зимней канавки. Здесь также помещались квартиры итальянских комедиантов и некоторых балетных артистов, учеников недавно умершего придворного балетмейстера Ланде.
Александр Петрович часто затаскивал Волкова к себе обедать. Жена Сумарокова, Матильда Ивановна, бывшая фрейлина принцессы Екатерины, приехавшая с нею из Германии, сердечно и любезно встречала нового друга своего мужа. Любила поболтать с ним по-немецки, мило поправляя его ошибки. Александр Петрович зло трунил над «жертвой», попавшей в немецкие когти. Сам он не выносил этого языка, никогда им не пользовался, хотя и владел достаточно хорошо.
– В России без немецкого языка только телят пасти остается, уж поверьте, – говорила Матильда Ивановна. – Теперь он временно в загоне, а подождите, еще настанет время…
Зайдя как-то к Сумарокову по его настоятельному приглашению, Волков застал там двух художников-итальянцев – Иосифа Валериани и Антонио Перезинотти.
– Знакомьтесь, – сказал шутливо Александр Петрович, указывая итальянцам на Волкова. – Это русский маэстро-маэстозо, на все руки от скуки, а это, так сказать, современные синьор Леонардо и синьор Рафаэлло[63]63
Леонардо да Винчи и Рафаэль.
[Закрыть]. В подробностях разберемся после.
Итальянцы жили в Петербурге уже лет десять и прилично говорили по-русски. При упоминании об Италии оба закатывали глаза под лоб.
Иосиф Валериани был старше и практичнее, Антонио Перезинотти – моложе и мечтательнее. В сущности, это был какой-то поэт от живописи, постоянно витающий в сфере чудесного и недостижимого, во всех же практических вопросах – настоящий ребенок.
Оба они состояли при итальянской опере художниками декоративной живописи и были преподавателями академических художественных классов, – сама Академия уже много лет находилась в периоде организации. Валериани, помимо всего, числился еще и профессором архитектуры. Оба были по-европейски культурны и талантливы, каждый по-своему. Им императрица поручила изготовление декораций для «Покаяния». В этом-то и заключался «неперелазный камень преткновения», как, смеясь, выражался Сумароков.
С такой сугубо русской чертовщиной итальянским художникам пришлось столкнуться в жизни впервые.
Оба синьора прочли пьесу и ничего в ней не поняли. Время до обеда было употреблено Сумароковым на изъяснение итальянцам тонкостей своеобразной православной мистики. И снова они ничего не поняли. Ясно было одно – все должно выглядеть жутко и назидательно. Эту мысль и высказал Валериани.
– Вы правы, синьор, – заметил Сумароков, – только – на русский вкус.
– Что есть «русский вкус», синьор директор? – спросил Валериани.
– А это синьоры поймут, отведав русского обеда, – ответил Сумароков, приглашая гостей в столовую.
Стол был уже накрыт. К удивлению Федора Григорьевича, из внутренних комнат, вместе с Матильдой Ивановной, появилась улыбающаяся Елена Павловна в кокетливом фартучке.
Здороваясь с ней, Федор Григорьевич удивленно развел руками.
– Что? Вы меня не знали еще с этой стороны? Я недурная кулинарка, – спросите Матильду Ивановну, моего шефа.
За обедом разговор снова перешел на «Покаяние».
– Началась покаянная молитва, рассмеялась Олсуфьева. – «Господи, владыко живота моего, дух празднословия не даждь ми…» Дали хоть бы покушать людям без этого великопостного елея! А все вы виною, – обратилась она к Волкову. – Вы – главный каноник из мрачных ярославских дебрей. До вас в нашей беззаботной жизни ничего подобного не бывало.
– Мы и сейчас ни в чем не раскаиваемся, – сказал Сумароков. – Нас «Покаяние» интересует с самой симпатичной его стороны – с художественной. Да от художников и смешно было бы требовать иного рода «Покаяния». Так каково же ваше мнение, синьор Валериани? Вы старше всех нас и, следовательно, должны иметь больше позывов к покаянию.
Валериани, размахивая в воздухе ножом и вилкой, предложил изобразить «чистилище» в духе Данте, которое, с одной стороны, переходило бы в католический ад со всеми его ужасами, а с другой – соприкасалось бы с раем, украшенным престолом Мадонны и гирляндами из херувимчиков.
– Меня ставит в тупик главная персона «Покаяния» – синьор Грешник, – заявил Валериани. – Извините меня, это не грешник, а бродяга, – pardon, mesdames[64]64
Простите, сударыни (француз.).
[Закрыть]. На этом жалком воришке нельзя построить ничего. В нем нет величия греха. Я бы предложил ввести добрую компанию вполне доброкачественных, всеми признанных, великолепных грешников земли, томящихся в чистилище. Мы должны показать тех, кто в искусстве делать грехи не имел себе соперников. Возьмите Цезаря Борджиа, папу Александра VI, вашего Ивана IV…
– Зачем так глубоко забираться, синьор? – с серьезной миной промолвила Елена Павловна. – Я вам представлю такую прелестную компаньицу современных, а главное, наших собственных грешников, что вы просто пальчики оближете! Будет и художественно, и без претензий, и без больших затрат.
– Синьор Валериани, – убежденно заговорил Сумароков, – вы смешиваете несовместимое: страшный дантовский ад и симпатичную православную чертовщину. Все наши черти – большие комики и неисправимые проказники. Это наши «грациозо»[65]65
Грациозо (точнее – грасиосо) – шутовский персонаж в испанской национальной комедии.
[Закрыть]. Симпатии русского человека неизменно будут на стороне чертей. Русский чорт – это посредник между землей и адом, неразлучный компаньон грешных душ на вечные времена. Он обязан быть привлекательным. Наш ад должен так же располагать к уюту, как квартира, в которой собираешься жить очень долго. О горном блаженстве у нас мечтают украдкой, и никто серьезно туда не рассчитывает попасть. Райские кущи для нас – отпугивающее местечко со скучным и тошнотворным этикетом, куда не особенно хочется угодить. Чистилище и ад для нас – одно и то же, нечто вроде огромной гостиной, где толпится великое множество ничем не прикрытых душ обоего пола. Обиход там – точная копия с нашей земной неприкаянной жизни, со всей ее адской неразберихой. Как в сей жизни, несмотря на все ее безобразие, имеются некоторые сомнительные прелести, так не должна быть лишена их и жизнь будущая. Разница только в полном уравнении, что многих и прельщает. Все голы и босы, как в бане, и всем одинаково жарко. Ни нарядов, ни париков, ни пудры, ни мушек. Все благовония заменены одним – серным смрадом. Равенство полнейшее. На кого на сем свете я не смел поднять глаза, тому на свете будущем в любую минуту могу дать здоровенного щелчка в нос. И никто на это не обратит внимания, потому что потасовки без вмешательства полиции будут единственным нашим развлечением. Вот что есть православный ад, синьоры.
Матильда Ивановна время от времени всплескивала руками, повторяя:
– Боже мой, какой ужас!
Елена Павловна хохотала, как будто ее щекотали подмышками.
– Да нет же, Матильда Ивановна! Все это очень симпатично. Александр Петрович по ошибке нарисовал рай, а не ад.
– Ошибаетесь, дорогая. Это самый настоящий ад. В раю – тишина и благочиние. Единственные звуки – это звуки ангельских труб. А ангельские трубы, как вам известно, это нечто вроде блаженной памяти флейты великого князя. И в раю все – с пальмовыми ветвями, так что в случае необходимости есть возможность прикрыться. А в аду души живут вполне открыто, нараспашку.
– Я – решительно за ад, – сказала Олсуфьева. – А вы, Федор Григорьевич?
– Александр Петрович обещает много заманчивого, – ответил, улыбаясь, Волков. – Меня немного смущает необходимость существования «нараспашку».
– Ничего, привыкнете.
Итальянцы только молча пялили глаза, удивляясь своеобразию русской мифологии.
– Что касаемо каких-то определенных грешников, синьоры, то у нас таковых не имеется, – продолжал Сумароков. – Православный грешник – величина собирательная. В нем каждый видит грехи ближнего своего, а не свои собственные. Тихони и нелюдимы, которым улыбается пролезть в святые, особенно открещиваются от своих грешков. Они знают, что вышние силы не особенно сообразительные. Надуть их смиренным видом ничего не стоит. Пролезть под шумок в желанный рай под видом умело упакованной контрабанды – плевое дело. Это так, между прочим, синьоры. Что же до вашей художественной задачи, она должна сводиться к следующему: сочетайте неприглядное настоящее с неведомым будущим в нечто не лишенное привлекательности – вот вам и будет православный ад. Он должен быть похож, как две капли воды, на нашу земную, привычную, каторжную жизнь. Не лишайте в будущем грешника надежды по-своему насолить смиренным пролазам, именуемым праведниками. Пусть он думает, что его время настанет и он всласть отыграется на этих господах.
Перезинотти был в восхищении от сумароковского сумбура.
– Какая своеобразная поэзия! – воскликнул он. – Какая глубокая философия! Я ваш верный прозелит, синьор директор! Мне кажется, я обо всем этом уже думал тысячу раз. Приятный ад, симпатичные грешники, не особенно заманчивый рай и никаких чистилищ. Bene![66]66
Отлично! (итал.).
[Закрыть] Синьор директор все это получит в прекрасной, всем доступной художественной иллюстрации. Сама великая императрица будет очарована прелестями нашего ада и не захочет иметь для себя иного пристанища на вечные времена!
Изготовление декораций было поручено, в главной части, Антонио Перезинотти. В помощь ему отрядили целый штат русских и иностранных живописцев. Машинная часть, чрезвычайно сложная, находилась в руках театрального машиниста Джибелли, подлинного виртуоза своего дела.
Было условлено, что убожество произведения должно быть прикрыто чудесами машинерии.
Неравнодушный к живописи Иван Иконников, по его просьбе, был прикомандирован Волковым в помощь к итальянским мастерам. К первому марта все было готово. Фантаст Перезинотти постарался. Декоративная и машинная части являлись чем-то невиданным до сего времени.
Картины рая, ада, земных пустынь и облачных сфер менялись как по волшебству. Все перемены совершались на глазах у зрителей, легко и незаметно, поражая разительностью контрастов и разнообразием красок.
Парящие в окружении радуг ангелы и стремительно пролетающие над адскими безднами дьяволы в фантастически-живописных одеяниях, отличающиеся от своих светлых собратьев только темнотою очертаний и порывистостью движений, – поражали стройностью группировок.
На генеральной пробе одних только сценических эффектов, без словесного текста, присутствовавшие в зале участники спектакля были восхищены и поражены фантазией и искусством итальянских мастеров.
Это феерическое зрелище можно было смотреть отдельно, без участия актеров: оно производило огромное впечатление.
В начале марта на Немецком театре, что на Большой Морской, состоялось, наконец, полное закрытое представление «Покаяния».
Присутствовали только близкие к театру лица, среди них гофмаршал С. К. Нарышкин и барон Сиверс. С них Сумароков взял слово не разглашать преждевременно чудес и секретов «Покаяния».
Кроме того, были допущены не чуждые театру кадеты корпуса с их преподавателями Свистуновым и Мелиссино; члены «Общества любителей российской словесности», среди них А. В. Суворов и M. M. Херасков; группа профессоров университета во главе с почтенным М. В. Ломоносовым; и, наконец, «шеф просвещения» И. И. Шувалов, без которого не обходилось ни одно подобное начинание.
Представление понравилось всем, даже людям с серьезными художественными требованиями. По окончании долго не расходились – смеялись, болтали.
– Бригадир состряпал нечто невиданное, – сказал Шувалов.
– Бригадир здесь последняя спица в колеснице, – скромно отозвался Сумароков.
– Однако без оной спицы не быть бы и всей колеснице, – рассмеялся Ломоносов.
– Что думает гофмаршал о сей адской механике? – спросил Шувалов Нарышкина.
– Гофмаршал думает, что театр суть такая штука, о коей мы не знаем и сотой части, – сказал Нарышкин. – На нем, как видно, можно творить настоящие чудеса в решете.
– А как понравилось господам «словесникам»? – повернулся Шувалов к молодежи.
– Словесность здесь как раз не при чем – ответил Херасков. – Сие зрелище выпадает из ее ведения.
– Но оно занимательно и, я полагаю, очень понравится при дворе.
– А еще бы! Штука презанятная, – подал голос и Суворов. – Рамка веселит, а картинка плакать велит.
– Суворов чудак, – засмеялся Шувалов. – Чем хуже картина, тем должна быть богаче рама.
– Сие в угоду дамам, – улыбнулся Нарышкин. – Дамы сначала смотрят на раму, потом уже на картину. Сначала на наряд, затем на личность.
– По одежке встречают, – начал кто-то.
– А по шее провожают, – докончил Суворов. – Правильно.
Все рассмеялись.
Вся критика велась в этом же направлении. О самом произведении говорить избегали.
– А ловко действуют эти ваши ярославцы, бригадир! – заметил Шувалов. – Право, никаким иностранцам не уступят. Вот она, природная-то русская смекалка, где!
– Смекалка смекалкой, но малая толика и уменья потребна, ваше сиятельство.
– Это правильно. Без уменья и лаптя не сплетешь, как говаривал великий Петр.
Шувалов и другие пожелали познакомиться с главными артистами.
– Они у меня все главные: сегодня – один, а завтра – другой, – рассмеялся Сумароков.
Показал всю компанию. Про Федора Волкова сказал:
– А вот это – ихний главный коновод. Парень отличный. Прошу любить и жаловать.
Несмотря на «тайну», в которую Сумароков старался облечь это пробное представление, при дворе на другой же день стали известны все чудеса «Покаяния». Горя нетерпением, императрица начала торопить Сумарокова с устройством представления на придворном театре.
– Сейчас пост, и «Покаяние» будет как нельзя более кстати, – говорила она Александру Петровичу.
Наконец, в среду на Вербной неделе, 18 марта, так долго ожидаемое представление состоялось, – «в присутствии ее величества и некоторых знатных дам», как кратко было отмечено в летописях двора – в камер-фурьерском журнале.
«Покаяние» за себя постояло. Такого исключительного успеха не выпадало на долю ни одного сложного представления в Итальянской опере.
Мысль Сумарокова о скрытых приятностях греховной жизни оказалась правильной.
Императрица и великая княгиня Екатерина были очень довольны. Обласкали Сумарокова, расхвалили комедиантов, художников. Поручили Сумарокову устроение постоянного русского театра, подбор и воспитание достаточного количества российских комедиантов, в том числе и женщин.
Вольному русскому театру, хотя и в муках «Покаяния», но все же суждено было родиться.
Даже великий скептик в вопросах искусства, наследник Петр Феодорович, приготовившийся было поиздеваться над комедиантами и подразнить жену и тетку, под впечатлением театральных чудес забыл свое намерение. Великий князь сильно заинтересовался машинами. На следующий день он приказал Перезинотти показать ему одному все представление, без речей.
Сначала просмотрел все из зрительного зала, потом заставил действовать машины в своем присутствии, тщательно изучая их устройство. Кое-что особо замысловатое решил применить на своем кукольном театре в Ораниенбауме.
Великого князя во всех явлениях жизни интересовала исключительно их механическая сторона, когда бездушную машину можно было привести в движение по собственному желанию. Ничего иного ни в жизни, ни в искусстве он не признавал.
«Покаяние» в ближайшее время было повторено несколько раз на Немецком театре, – за деньги, для всех желающих.
Наступила очередь «Хорева». Первая русская трагедия была сыграна на Петергофском театре в присутствии императрицы в апреле месяце.
Возвращаясь по распутице в Петербург, в плохой одежонке и на скверных колымагах, многие комедианты простудились. На следующий же день свалились Дмитревский, Алексей Попов, Алексей и Гаврило Волковы. Они метались в жару, бредили «Хоревым» и «Покаянием», лезли на окна и стену.
Сумароков немедленно привез в Смольный «лейб-медикуса и главного директора над всем медицинским факультетом» Германа Бургаве. Ученый немец, издали посмотрев на бушевавших больных, определил: «прилипчива корячка». Распорядился привязать больных к кроватям и класть им на головы пузыри со льдом. Сумароков настаивал на более тщательном осмотре ребят и на назначении правильного лечения.
Лейб-медикус отказался близко подойти к больным, отрицательно покрутил головой, решительно сказал два известных ему русских слова:
– Прилипчива корячка.
Непосредственно вслед за сим с Сумароковым случился буйный припадок бешенства, во время которого Александр Петрович обнаружил свое блестящее знание немецкого языка, в особенности по части его ругательной терминологии.
Кончилось тем, что рассвирепевший бригадир буквально вытолкал в шею ученого медикуса. Тот, перепугавшись, пробежал мимо своей кареты и опамятовался только за воротами.
По докладу Бургаве императрице комедиантский флигель был тщательно изолирован, и всякие сношения двора со Смольным временно были прекращены. Это было немалое лишение для императрицы, так как она очень любила соленые огурцы, которые поставлялись к ее столу из Смольного.
Лейб-медикус пожаловался царице на грубость Сумарокова. Сумароков пожаловался на трусость, неспособность и бесполезность немца, бросающего больных на произвол судьбы. Умолял императрицу отрядить в Смольный на время болезни комедиантов «немудрящего фершала», но только непременно русского, который не боялся бы прилипчивости горячки и мог оказать больным необходимую помощь.
Императрица уважила просьбу Сумарокова и отправила в Смольный на жительство, «впредь до выздоровления комедиантов», военного фельдшера Петрушина, но решительно воспретила самому Сумарокову посещать Смольный.
Александр Петрович и не думал считаться с этим запрещением. Ежедневно он навещал больных, обычно под вечер, чтобы не особенно бросалось в глаза. В ближайшие же дни свалились еще двое – Куклин и Иконников.
Сумароков не один навещал больных комедиантов. Рискуя навлечь на себя гнев императрицы, Елена Павловна почти ежедневно урывала несколько часов, чтобы проведать больных. Она переодевалась в платье своей горничной, выходила из кареты не доезжая Смольного и проделывала остальную часть пути пешком. Из ее дома больным доставлялось все, чего они не могли получить в Смольном: укрепляющие напитки, фрукты, варенье. Она же установила режим для больных, по совету своего знакомого придворного врача, англичанина Уилкса. Комедианты проболели около месяца, после чего быстро начали поправляться.
Наступила середина мая. Петербургская весна была в полном разгаре. Больные большую часть времени проводили на воздухе. Выздоровление шло не по дням, а по часам. Слабее других были Дмитревский и Попов, заболевшие первыми. Однако и они быстро восстанавливали свои силы.
Сумароков бывал, уже не стесняясь, днем. Гулял с выздоравливающими по саду, заказывал им укрепляющие кушанья, строил планы. Обещал в недалеком будущем повезти всю компанию в Москву, куда собирался выехать двор.
Часто наведывалась – тоже открыто – Елена Павловна. Однажды она позвала Федора прогуляться на берег Невы. Он пошел, хотя и не особенно охотно. Это не могло укрыться от Олсуфьевой. Она сказала ему:
– Может быть, вам неприятно бывать со мною? Я ведь не настаиваю.
– Ах, что вы, что вы, Елена Павловна! Вы знаете, как все мы бываем вам рады. А что касается моей угрюмости, вы на нее не обращайте внимания. Я родился невеселым.
– Я знаю источник вашей невеселости. Кое-что слышала… Надеюсь, это со временем пройдет.
Федор невольно покраснел. Сказал:
– Ничего вы не могли слышать, ибо и слышать-то нечего было.
– Значит, я ошиблась. Впрочем, все ваше при вас и останется. Я ни в малейшей мере не навязываюсь на откровенность. Посмотрите лучше, как хороша Нева. Посидим здесь немного.
Они уселись на высоком мшистом пригорке, под соснами.
– Да, Нева… – задумчиво заговорила Елена Павловна. – В ней столько обаяния. В нее можно влюбиться, как в живого человека. Я могу целыми часами просиживать одна, смотря на ее ласковое, плавное течение. Она меня так и влечет. Мне, вероятно, суждено утонуть. Да я бы, пожалуй, ничего не имела против этого.
– Какие вы вещи говорите, Елена Павловна!