355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горин-Горяйнов » Федор Волков » Текст книги (страница 20)
Федор Волков
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 11:16

Текст книги "Федор Волков"


Автор книги: Борис Горин-Горяйнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

– Благодарю вас… Прошу садиться. Странно как вышло… Я уверена была, что вы зайдете. Часто думала об этом. А сейчас как раз и не ожидала…

– Может быть, я не во-время?

– Ой, что вы, что вы!.. У нас всегда во-время и всегда не во-время. Грипочка, где ты там? Иди сюда, познакомься. Это тот Федор Григорьевич, с которым мы играли на театре в Ярославле. Учитель мой первый.

– Я сразу догадалась, – сказала девочка, приседая Федору.

Федор засмеялся и протянул ей обе руки:

– Уж если знакомиться, так по-русски.

Девочка также подала ему обе руки. Федор задержал их. Улыбаясь, посмотрел в ясно-синие, серьезные глаза Грипочки.

– Я совсем иначе вас представляла, – сказала, покачивая головой, девочка.

– Лучше или хуже? – рассмеялся Волков.

– Проще. Не таким важным.

– Это я-то важный? Неверно, Грипочка. Я совсем простой. Она на вас очень похожа, Татьяна Михайловна.

– Говорят, – сказала Троепольская. – Только гораздо умнее и красивее меня. Грипочка, ты можешь даже поцеловать дядю. Он был мне совсем как родной…

Девочка покорно протянула Федору свои губки. Он поцеловал ее. После этого Троепольская привлекла девочку к себе и также поцеловала ее несколько раз.

– Какая она прелесть, ваша сестричка! Эта маленькая Агриппина Михайловна Мусина-Пушкина…

– Она сироточка моя, – вздохнула Троепольская. – А какое у нее чудное сердечко! Правдивое и неподкупное.

Федор был растроган этой сценой. Чтобы скрыть готовые выступить слезы, сказал:

– Подойдите же ко мне поближе, милая Грипочка. Я хочу поболтать с вами попросту.

Девочка подошла.

– О, болтать она мастерица! – сказала Троепольская. – И вы можете говорить ей «ты». Она еще дитя. Ты разрешаешь, Грипочка?

– Разрешаю. Мне, почитай, все говорят «ты». Знакомые, конечно.

– Прекрасно. Мы тоже уже знакомы. Я приобрел сегодня такое лестное знакомство, о коем час тому назад и не мечтал. Я тебя буду очень любить, милая Грипочка.

– Я вас тоже. Я только важных не люблю.

– Хорошо, что я, при ближайшем рассмотрении, оказался не важным, – засмеялся Волков.

– Важных иначе, – которые большие, толстые, и сопят. А вас можно любить, как и дядю Сашу.

– Кто это – дядя Саша? – спросил Волков.

– Это мой муж, Александр Николаевич Троепольский. Они с Грипочкой большие друзья, – пояснила Татьяна Михайловна, неожиданно заинтересовавшись рисунком своего халатика. – Он сейчас должен зайти сюда. Вы и с ним познакомитесь.

– Очень приятно.

Наступило молчание. Федор неожиданно позабыл все слова. Татьяна Михайловна также молчала, изучая свой халатик. Грипочка удивленно посмотрела на того и на другого. Осторожно приласкалась к Волкову.

– Вы тоже хороший? А у вас есть жена? Нет? А почему?

– Право, не знаю почему, Грипочка.

– Как странно! Кто же должен знать? Я? Какой вы смешной! А кто вам манжеты гладит? Неправда, у вас есть жена, – говорила девочка, разглядывая пышные манжеты Волкова. – У нас все женатые и все замужние, кроме меня. Это потому, что я еще маленькая.

– Подрастешь – и выйдешь замуж за хорошего человека.

– Хороших людей ныне очень мало.

– Пока подрастешь, они появятся, – улыбнулась Татьяна Михайловна.

– Герр Гильфердинг говорит, будто хороших людей на свете больше не будет, все вывелись. Сам он не особенно хороший. Все сердится. Вот вы – хороший. Дядя Саша тоже очень, очень хороший.

– Иначе и быть не может, – сказал Волков. – Татьяна Михайловна не могла выйти замуж за плохого человека…

Троепольская укоризненно взглянула на Волкова и затем отвернулась с подавленным вздохом…

Федор Григорьевич держал Грипочку за руки.

– Комедианты хороший народ, – изрекла девочка. – Только если бы они не так часто ссорились! Вы тоже любите ссориться?

– С хорошими людьми – нет, – улыбнулся Федор.

– А я ни с хорошими, ни с плохими. Когда начинают ссориться, я убегаю. Хороший человек не будет ссориться, а с плохим – не стоит ссориться. К чему? Дядя Саша никогда не ссорится.

– А тетя Таня? – пошутил Волков.

Девочка взглянула украдкой на сестру.

– М-м… разумеется, тоже нет… когда ее не обижают, У нас забияк много. Особливо комедиантки есть – у-у!.. Я их терпеть не могу, этих торговок.

– Грипочка, не надо болтать лишнего, – сказала Троепольская, не оборачиваясь.

– Я – не лишнего. Я так чуть-чуть…

– А театр тебе нравится, Грипочка? – спросил Волков, чтобы переменить разговор.

– Конечно. Это лучшее, что у нас есть в Москве. Вот этот? Ваш театр?

– Конечно. Ведь я другого не видела. А есть другие? Извините, как мне следует вас называть? Дядю Сашу я зову дядей Сашей.

– Федора Григорьевича следует называть Федором Григорьевичем, – быстро сказала Троепольская, не поворачиваясь к ним.

– Разумеется. Какая я глупая! Федор Григорьевич, а вы мне покажете другой театр? – льнула Грипочка к Волкову.

– Покажу, милое дитя. Конечно, с разрешения сестрицы и дяди Саши.

– А почему им не разрешить? Разве это неприлично?

Волкову не видно было лица Татьяны Михайловны. Но, полуобернувшись, он увидел это лицо в зеркале. Ее глаза были полны слез. Они застилали ей зрение. Повидимому, она делала большие усилия, чтобы справиться с ними.

– Это большой театр? Красивый? Там играют по-немецки или по-русски? Я не люблю немецкого языка. Не люблю и плохо знаю его. А вы хорошо его знаете? Как сестрица?

Федору необходимо было что-то отвечать девочке. Однако волнение Татьяны Михайловны передалось и ему. Он боялся звуком голоса выдать свое душевное состояние. Невольно подумал про себя: «Боже, какой я плохой актер!».

– Федор Григорьевич, вы мне не отвечаете! Я вам надоела? – спрашивала девочка.

– Милая Грипочка, ты не можешь надоесть, – принудил себя выговорить Волков. – Я готов тебя слушать целыми днями. Потом я тебе сразу отвечу на все. А пока я просто любуюсь тобой. Мне приятно смотреть на тебя и молчать.

– А почему у вас такое печальное лицо? Раньше у вас было другое…

Татьяна Михайловна стирала полотенцем грим. Повернувшись к девочке, сказала:

– Пора тебе привыкнуть, глупенькая, что у актеров лицо меняется постоянно.

– Знаю – на театре. А ведь сейчас же мы не играем!

– Могут быть и другие причины. Не из-за одной игры. Вот и у меня сейчас… Попала в глаз соринка, и глаз слезится. Значит, и выражение другое.

– У вас тоже соринка? – спросила Грипочка, теребя за пуговицу Волкова.

– Нет, Грипочка, не соринка. Мне немного жмут сапоги, и это неприятно.

– Сапоги следует выбирать по ноге. Тогда и страдать не будете, – наставительно произнесла Грипочка.

Федор засмеялся. Рассмеялась и Татьяна Михайловна, привлекая к себе девочку:

– Какой мудрый совет! Ах ты, мой маленький философ!

Поцеловала девочку в голову.

В уборную вошел высокий белокурый мужчина в скромном темном кафтане.

– Танечка, готова?

– Немножко заболталась. У нас необычайный гость. Познакомьтесь. Мой муж… Федор Григорьевич Волков, придворный комедиант, мой земляк и учитель… Впрочем, ты мосье Волкова уже знаешь по моим рассказам.

Мужчины обменялись рукопожатиями.

– Дядя Саша! Федор Григорьевич покажет мне другой театр. Ихний, – ухватилась за Троепольского Грипочка.

– Ну, разумеется, тебе первой, – шутливо сказал Троепольский. – Полагаю, Федор Григорьевич затем и зашел, чтобы пригласить тебя. Ведь так, Федор Григорьевич?

– Именно так, Александр Николаевич.

– Не может быть, – сказала Грипочка. – Федор Григорьевич час тому назад не знал, есть ли я на свете.

– Невероятно! Тебя вся Москва знает, а следовательно и Федор Григорьевич. Да и как не знать такую примечательность? Сие непозволительно. Ну, Танечка, ты переодевайся без помехи. Мы выйдем.

Мужчины вышли на полутемную сцену. Медленно прохаживались, толкуя о театральных и иных делах.

Когда Татьяна Михайловна была готова, все вместе вышли на улицу. Троепольские жили в двух шагах от театра. Они непременно хотели затащить Волкова к себе ужинать. Он отговаривался поздним временем и усталостью. Дал слово отобедать у них на следующий день. Троепольские показали домик, в котором они квартировали, и объяснили, как следует стучать.

Стали прощаться. Грипочка приготовила было губы для поцелуя. Вопросительно взглянула на сестру. Та незаметно покачала головой. Девочка сделала Волкову церемонный реверанс.

Федор медленно возвращался к себе. Им овладело гнетущее чувство покинутости и одиночества. Он глубоко сожалел о данном согласии придти обедать, ясно сознавая, что кроме новых мучительных переживаний из подобных посещений ничего не получится.

Улицы были совершенно пустынны. Где-то сзади высоко стояла луна на ущербе. Перед Федором медленно двигалась его собственная тень. Он вынужден был все время наступать на нее, и это ему было почему-то неприятно. Улица, как назло, попалась длинная и прямая. Дома не давали никакой тени. Волков без надобности свернул в поперечный переулок и долго плутал зигзагами, избегая наступать на свою тень.

Троепольские

Волкову стоило немалых усилий принудить себя пойти к Троепольским на обед.

Дверь открыла ему Грипочка, Подставила ему губки, сразу затараторила:

– А мы вас так ждем, так ждем, уж я и не знаю, как ждем. Почему вы так поздно, Федор Григорьевич? Нехорошо опаздывать.

Сверх ожидания, Волков, едва войдя в комнаты, сразу почувствовал себя легко и непринужденно. Троепольские встретили его как доброго старого знакомого. Они жили небогато, но уютно и, повидимому, мирно. Волков с удовольствием провел у них время до самого вечера. Непринужденно болтали, делились театральными новостями. Вспоминали Ярославль и общих знакомых. Волков заметил, что Татьяна Михайловна, охотно болтая обо всем, избегает касаться домашних дяди своего Ивана Степановича Майкова. Не касался их и он.

Уходя, уже под вечер, должен был дать слово придти через день. И уже без опоздания. Грипочка погрозила ему пальцем:

– Смотрите!

Возвращался домой с мыслями, совсем не похожими на вчерашние.

В дальнейшем посещения стали частыми, поскольку и Троепольским и Волкову позволяло свободное время. Федор не узнавал себя. Для него как будто наступили теплые, ласкающие, по-особому осмысленные дни, дни какого-то непонятного ему самому внутренного удовлетворения и легкости. Как будто самый воздух, окружавший его, стал иным. Все, что так тяготило его за последнее время, – неудовлетворенность, беспокойство, смутные тревоги, – отошло куда-то назад и стало казаться незначительным. Он не пытался разобраться в причинах этого внутреннего перелома, гнал случайные тревожные мысли прочь, откладывая их на неопределенное будущее.

Олсуфьева вела себя безукоризненно, с большим достоинством, без тени навязчивости, без оскорбительной подозрительности, хотя, несомненно, и догадывалась кое о чем. Это было заметно по слегка изменившейся манере отношения к нему. Все как бы оставалось по-старому, но выражение какой-то грустной укоризны, слегка отчужденного холода все чаще появлялось в ее прозрачных, так много говорящих глазах.

Федора это выражение смущало и ставило в положение виноватого. Но обвинитель не обвинял в открытую. А это было бы единственным путем к тому, чтобы круто изменить их отношения.

Поразмыслив, Федор пришел к некоторым болезненно уколовшим его выводам. То, что он раньше принимал в Олсуфьевой за что-то вроде назойливости, за бравирование свободой своего чувства к нему, было с ее стороны всего лишь избытком доверчивости и жаждой близости к любимому человеку. Сейчас, когда почва, располагающая к доверчивости, была поколеблена, исчезло и то, что Федор ошибочно принимал за назойливость. Наружно в их отношениях все оставалось так же, как было и раньше. Они мимолетно встречались, разговаривали, шутили. Елена Павловна не упрекала его ни в чем, не сетовала ни на что. Не старалась привлечь к себе Федора ближе и не отталкивала от себя.

Волков про себя дивился выдержке и самообладанию этой женщины, в глубоком чувстве которой к нему он более не сомневался. Тем непонятнее казалось ему ее спокойствие и тем боле виноватым чувствовал он себя перед нею.

Только однажды, после довольно продолжительного молчания, которому не предшествовали никакие объяснения, Елена Павловна спокойно произнесла:

– Ты за последнее время как-то переменился. Становишься похожим на «не-тронь-меня». Боишься малейшего давления на твою волю, на твою душу, на свободу располагать собой, что ли… Заметь себе: я не собираюсь посягать ни на что. Не требую ни откровенностей, ни обязательств. Пусть все идет, как суждено ему идти. Ты будешь заходить ко мне без приглашений и без отчетов. Когда захочешь сам. Во всякое время дня и ночи.

И добавила:

– Признайся, ты мне подобного права не рискнул бы дать?..

– При моем образе жизни это вряд ли было бы удобно, – сказал Федор.

– Вот именно. Я это и имела в виду…

Волков чувствовал, что его жизнь как-то нелепо раздвоилась. Временами ему казалось, будто он плывет между двумя берегами, до которых одинаково далеко. И нет надежды пристать хотя бы к одному из них. Постепенно привык смотреть на свое положение полупрезрительно, полуиронически.

Троепольских навещал довольно часто. Случалось бывать и в отсутствие Александра Николаевича. Иногда не заставал Татьяну Михайловну. Просто, без всякой натянутости, подолгу болтал с Троепольским или с Грипочкой. Приносил девочке лакомства, книжки с картинками, позаимствованные от Рамбура, недорогие подарки.

Грипочке было разрешено называть Волкова дядей Федей, и она к нему искренно привязалась. При встречах и на прощанье неизменно целовала его в губы, говорила, что он приятный и мягкий, как ее любимая кукла.

Волков доставал Троепольским билеты в придворный театр. Водил Грипочку за кулисы, перезнакомил ее со всеми ярославцами, как «землячку». Девочка быстро освоилась и сдружилась со всеми. В особенности полюбилась она сестрам Ананьиным. Они часто уводили ее к себе в общежитие на целый день.

Татьяну Михайловну бывшие ярославские комедианты встретили, как своего старого любимого товарища. Считали ее совсем своей, принадлежащей к их семье. Все получили приглашение бывать у Троепольских запросто, когда кому удобно. Особенно не злоупотребляли приглашением, но все же иногда наведывались. Чаще других Ананьины.

Все в один голос удивлялись – что могут делать русские комедианты в немецкой «банде»? Уговаривали Татьяну Михайловну перейти к ним вместе с мужем. Та отшучивалась своей неспособностью. Все перебывали в Немецком театре. Большинству он показался хоть и веселым, но довольно странным.

Ананьины при всяком удобном случае приставали к Татьяне Михайловне, чтобы она переходила к ним. Троепольская как-то попросила их не поднимать больше этого вопроса: здесь имеются такие препятствия, которые едва ли легко удастся устранить. Больше ни в какие объяснения не вступала и каждый раз резко меняла разговор, когда кто-либо заводил речь на эту тему.

Волков умышленно не сказал Сумарокову о своей «находке». Однако тот узнал об этом стороной. Явившись как-то к Волкову утром, закричал еще с порога:

– Ты что это, любезный друг, секретничаешь? Нечестно, Федя. Искали, искали хваленую актерку, а ты даришь ее немцам! Преступление, друже, противу искусства русского! И главный преступник – ты. Немцам радеешь. Опять эти немцы! Вот они где у меня сидят. Подавай мне сейчас свою актерку! Не медля, тащи к нам. Я указ представлю.

– Александр Петрович, – взволнованно сказал Федор, – сие ложно: никто оную особу немцам не дарил. Она давно у них. Ее добрая воля. В сем случае действуйте без меня. Уговаривайте, стращайте, приказывайте, тащите на цепи. Я уже отчаялся и махнул рукой. Посему и не доложил вам.

– Чепуха, друже! Какие там маханья руками? Выгоды для нее очевидные.

– Не в одних выгодах дело. Бывают причины сильнее всяких выгод.

– Паки чепуха! Что сильнее хорошей выгоды? Только выгода наилучшая. Так мы ей такую выгоду сотворим. Улестим! Я о противном и думать забыл.

– Улещайте. Только без меня. Я начисто отстраняюсь. Освободите.

Сумароков пытливо посмотрел на Волкова. Посопел. Положил ему руки на плечи.

– Слушай, друг Федя. Открой начистоту. В чем чертовщина?

– Вы – чуткий и зело умный человек, Александр Петрович. Поймите, сие для меня пытка унизительная… И пощадите.

– Выходит, ты сам оного не желаешь? Тогда и толковать нечего, – вздохнул Сумароков.

– Помилуйте, Александр Петрович! Да я бы… да я бы счастьем почел… Только оставьте меня в сторонке… Ну, вы должны же меня понять…

– Понимаю… понимаю… – бормотал Сумароков. – А что понимаю? Понимаю, что ни черта не понимаю, прах меня возьми с моей бестолковостью! Оболванился. Затем, что сам штучками подобными никогда не занимался.

– Не штучки тут, Александр Петрович!.. Дело так оборотилось, что потерять я могу личность свою… Уважение к себе утратить всякое… Бездельною особою на театре вашем стать… Коли без моего участия уладится – дело особое. Поймите меня, любимый мой Александр Петрович!

Сумароков сокрушенно покачал головой.

– Ох, уж эти мне…

И не договорил, кто «эти». Федор молча шагал по комнате. Сумароков вслух соображал:

– Дело обернуть потребно к пользе нашей… А как? Они, изволите видеть, «личность» свою оберегают. А мне – докука поверх ушей. Тьфу, прямо хоть сам влюбляйся да сиропы рассиропливай!.. А есть мне время? И смолоду плевал на сиропы эти самые. Тьфу, нескладица!

Сумароков подошел к зеркальцу, висевшему на стене. Долго и внимательно исследовал себя, косясь в зеркало одним глазом. Покачал головой, усмехнулся:

– Хорош купидон! Лучше не надо! Слушай, Федя, стакан вина найдется? Не держишь? Плохой же ты, брат, комедиант. Уж лучше бы этими делами занимался. Растревожил ты меня!

– Без вины виноват, – натянуто улыбнулся Волков.

– И без вина виноват. Делать нечего. Надо поправлять… Актриса оная нам нужна дозарезу. Да ты вхож к ним? Ведь она замужем, слыхать?

– Вхож, и замужем.

– Ну, коли вхож, не все еще потеряно. Познакомить меня можешь?

– С превеликим удовольствием, Александр Петрович. Несказанно рад буду. И они также. Уверен.

– Ладно, знакомь. Буду сам комплименты размазывать, да бараньи глазки строить. Только уж смотри, в случае чего – пеняй на себя!

Сумароков рассмеялся, обнял Федора и потрепал его по спине. Потом вздохнул и серьезно добавил:

– Не велик ты актер в жизни, радость моя. А на театре – гений.

В тот же день Волков, зайдя к Троепольским, попросил разрешения привести к ним Сумарокова для знакомства.

Александр Николаевич искренно обрадовался, Татьяна Михайловна также ничего не имела против.

Когда Федор уходил, Троепольская сама проводила его до калитки. Сказала на прощанье:

– Если вы имеете известную цель при посредстве господина Сумарокова, – напрасно. А гостем Александра Петровича я буду весьма польщена видеть.

Волков виновато взглянул на нее. Она ответила ему умоляющим взглядом:

– Должны же вы войти и в мое положение! Жестоко, мой друг, обрекать меня на пытку… Встречаться каждый час на людях и играть в безразличность – нет, я этого не в состоянии…

Федор ничего не ответил и только горячо поцеловал ей руку.

«Средство от моли»

Все, чего мог добиться Сумароков своими «улещаньями» Татьяны Михайловны – это уговорить ее выступить один раз в «Синаве», в роли Ильмены, когда она будет не занята в своем театре.

Выступление это и привело в восторг Сумарокова, и расстроило его. Временами, будучи захвачен силою трагического чувства актрисы, он положительно терял голову и готов был неистовствовать, как мальчишка. В некоторых сценах, проводимых ею с Синавом – Волковым, забывал, где он находится. Чаще – злился, кусал ногти, теребил свой парик, находя недопустимые погрешности в декламационной манере Троепольской, – по его мнению, слишком упрощенной, мизерной, будничной. Словом, нашел те же грехи, за которые он журил Волкова вот уже полтора года.

После спектакля прибежал в уборную благодарить Троепольскую. Долго молча целовал руки, потом спросил:

– Шибко устали, неоцененная?

– Нет, не шибко. Я приучилась беречь силы.

– Это заметно… А ведь я плакал раз пять по вашей милости, Татьяна Михайловна. Ей-пра! Вон и теперь еще глаза мокрые.

– Я по вашей милости плачу уже лет пять, Александр Петрович, – засмеялась Троепольская. – Особенно над Ильменою вашей.

– Боже, боже! – закатил глаза драматург. – Ну, да мы с вами еще потолкуем. Сейчас не буду вам мешать… И простите меня за огорчения, вам причиненные.

Встретив Волкова, сказал:

– Федя, разреши облобызать тебя от избытка чувств. Ругать потом буду.

– За что, Александр Петрович? – удивился Волков.

– За алмаз испорченный… Чую, твоя работка, парень… Алмаз! Ей-пра, алмаз! С алмазами потребно обращаться умеючи. Ну, да потом потолкуем…

На другое утро Сумароков явился к Волкову еще до завтрака.

– Не терпится, – сказал он. – Всю ночь не спал, все думал. Из головы не выходит алмаз испорченный.

– Какой алмаз, Александр Петрович?

– Какой, какой! Известно, Ильмена вчерашняя.

Начались неумеренные похвалы и Федору и Троепольской. Попутно горестные вздохи и обычное журенье за недостойное опрощение. Это был один из сотни разговоров, происходивших между ними уже и раньше. Началось исподволь. Постепенно разгорячились оба.

Сумароков, с головы до ног опутанный правилами французской школы, настаивал на непрерывном поддержании одинаково возвышенной линии трагического тона на всем протяжении роли. Волков горячо отстаивал право актера быть на сцене живым человеком, действовать исключительно по подсказке внутреннего чувства.

– Чувство, жизнь, натура – сие и есть искусство! – волновался Федор.

– Натура натурой, а искусство – особо! – кричал Сумароков, бегая по комнате и размахивая сорванным с головы париком. – Кто вам дал право упразднять искусство? Сии ваши натуральные чувства – душевная слякоть! Они роняют возвышенное, которое утверждает трагедия с древнейших времен! Чувства – для себя, для спальни! Трагедия – для всех, для форумов! Обмани толпу, чтобы она затрепетала от ужаса!

– Криком непрерывным?

– Не криком, а искусством! Чувства – мимолетны, трагическое искусство – вечно!

– Крик – не искусство. Непрерывный ужас – не ужас. Сие смехотворно. И в море бывают приливы и отливы. И в природе бывают бури и затишья. Ужас постигается тогда, когда чувства актера подготовили его всем предшествующим. Чувства-то актера и составляют душу трагедии. Без них она мертва. То, что не почувствовано актером, не может быть понято зрителем. Бессменный вой ветра – всего лишь вой ветра. Бессменный вой актера – всего лишь вой машины. Наш славный машинист Джибелли находит возможным построить говорильную махину. И сия махина будет без разбору, подряд, выкрикивать все трагедии. Всегда и одинаково искусно – в вашем смысле, уважаемый Александр Петрович. Но машинист Джибелли не берется научить актера жить подлинной жизнью даже в самой маленькой роли. Он усматривает препятствие в том, что нельзя залезть в душу актера пальцами, чтобы поднять его тон, когда это потребно, тогда как махину можно заставить завывать в любом тоне, стоит только поднять рукою пружину. У меня в груди нет джибеллиевской пружины, у Троепольской – тоже. Посему мы воем лишь тогда, когда завыл бы любой живой человек, и бормочем тогда, когда чувство запрещает выть.

– Но великие трагики!.. Допрежь нас бывшие великие трагики!.. – захлебывался от азарта Сумароков.

– Великих трагиков, в моем смысле, допрежь нас не было. Все они еще впереди, в будущем. А возможно, и были, только начисто забыты. Великие трагики, в смысле вашем, были и прежде, есть и теперь. Особливо во Франции. Но это уже по части машиниста Джибелли…

– Богохульство!.. Богохульство!.. – взвизгивал Сумароков, стуча кулаком по столу.

– Какое там богохульство! Просто защита прав живого человека противу бездушия машины, – успокаиваясь, сказал Волков. – Думайте, как хотите, а сие останется моею верою. Извольте надеть ваш паричок, Александр Петрович, здесь дует из всех щелей…

– К чорту в пекло паричок! – крикнул Сумароков, запуская париком в угол. – Паричок! Душу париком не накроешь. А ты мне всю душу обнажил…

Александр Петрович схватил стул, с шумом придвинул его к окну, сел и уставился на улицу, подперев щеки руками.

После долгого молчания сказал, не оборачиваясь:

– Государыня прослезиться изволила через вашу милость…

– Через чью милость? – не понял Волков.

– Через вашу… с Троепольской.

– Чем мы ее разогорчили? – усмехнулся Волков.

– Не разогорчили, а растрогали. «Ежели, говорит, всегда так жалостно представлять будут, – компанию вашу хоть распускай. Я не желаю преждевременно от слез стариться».

– Вы успокоились, Александр Петрович? Не сердитесь больше? – спросил, улыбаясь, Волков.

– Нет еще… Сержусь… Впрочем, дай я тебя поцелую, Федя. И знаешь что? Давай будет оба правы. Как ты, так и я. Ну, что тебе стоит?

– Ничего не стоит. Я согласен.

Они дружески расцеловались. Волков разыскал парик Александра Петровича, отряхнул его от пыли, пригладил. Подал Сумарокову. Тот повертел его в руках. Опять начал сердиться:

– Негодяй цырюльник! Скверная работа! Ну, куда такое годится? Сделаешь легкое движение головой – и мигом развивается. Дай срок, я его!..

Волков не мог удержаться от улыбки.

– Ты к чему? – насторожился Сумароков.

– Чудесности характера вашего, Александр Петрович.

– А что ж, характер у меня, прямо надо сказать, ангельский. А что иной раз выйдешь из себя, так ведь и ангелов, полагаю, схватывает подчас. Да, самого важного не сказал.

Голштинец голос свой подал об игре Троепольской.

– Это любопытно.

– Важная баба, говорит, горластая и прочее, а все же супротив графини Елизаветы не сдюжит… Э-хе-хе… Погибнем мы с этим голштинцем, как швед под Полтавой. Не дай бог, с матушкой что случится! И нам тогда, батюшка, конец… А что поделаешь? Персона. Коли нет ходячих, то и сидень в чести. Тьфу! Какая-то гадкая плесень, прах ее побери! – выругался он, набив до отказа нос табаком и все же отчаявшись чихнуть.

Помолчав, Сумароков покрутил головой. Сказал, прищурившись:

– Слышь-ка, Федя… Не могу я вычихнуть этого голштинца из головы… Как ты думаешь? С бабским правлением все же лучше. Они хоть по-матерному при всех не ругаются и в драку не лезут. Глядь, ан и жить спокойнее. Катиш – баба ничего… И думает тем местом, которым думать назначено. Постой, постой! Не говори под руку! – замахал он на Волкова руками.

Сумароков, наконец, оглушительно чихнул несколько раз. С удовольствием крякнул. Промолвил:

– Правильно. Я кое-что загадал… До голштинца, полагаю, все же не дойдет…

Сумароков начал часто бывать у Троепольских. Иногда неловко и неумело улещал и соблазнял их прелестями жизни в придворной труппе.

– А наше условие, Александр Петрович? – недовольно говорила Троепольская в таких случаях.

– Условие держу свято, Татьяна Михайловна. Сие так, к слову пришлось. Уж очень бы вам хорошо было у нас. Как у Христа за пазухой. Ну, не извольте гневаться, молчу…

Волков затащил его как-то в Немецкий театр на «Фоллетто». Александр Петрович весело хохотал.

– Здесь собрана глупость со всего света. Как раз по зубам голштинским генералам с их батькой.

Сидя у Троепольских и умильно глядя на Татьяну Михайловну, не мог удержаться, чтобы не высказать своей оценки:

– Непролазное болото глупости. И среди него барахтается беспомощно один умный человек: это – вы. Меня печалит такая картина.

– А меня ничуть, – сказала Троепольская. – Приятнее быть первым среди глупых, чем последним среди умников.

– Бог с ними! Только не я буду… Ну, да ладно, молчу.

Александру Петровичу очень полюбилась Грипочка Мусина. Девочка почувствовала к нему взаимную симпатию. Почти не отходила от него. Взяла на себя заботу следить за исправностью его туалета. То и дело приглаживала парик, охорашивала завивку, наблюдала, чтобы не сидел косо. Аккуратно запрятывала внутрь выбивающиеся рыжие косички. Александр Петрович машинально ловил ее ручки и целовал. Когда в горячем споре Сумароков сдергивал с себя парик и начинал им размахивать, Грипочка внушительно урезонивала его:

– Александр Петрович, сия штука устроена не для маханья. Голову так же неприлично разувать, как и ноги. Сделайте милость, обуйтесь. Позвольте, я помогу… Другим надлежит думать, что сие есть ваши собственные кудри. Такова должность парика. Снимать его в гостях – все равно как бы снимать свои волосы. Посидите малость спокойно.

Александр Петрович кротко отдавал свою голову в распоряжение Грипочки. Та любящими руками приводила ее в порядок.

Много внимания уделялось манишке и манжетам Сумарокова, всегда обильно припудренным табаком. Грипочка после каждой понюшки сейчас же обмахивала манишку Сумарокова платочком. Сама чихала и приговаривала:

– На здоровье, Агриппина Михайловна! Вы нюхаете дюже крепкий табак. Апчхи! Кошель червонцев и генеральский чин вам!

Сумароков хохотал и тормошил девочку.

– Какая ты прелестная кукла!

Он подарил Грипочке несколько своих пьес. Заставлял ее декламировать. Девочка читала только сносно, но Сумароков находил ее чтение превосходным. Подучивал:

– Напевнее! Вальяжнее! С растяжкой!

В восторге кричал Троепольской:

– Татьяна Михайловна! Ваша кукла – совершенство! Я ее у вас утащу. Повезу в Петербург. Вторую Лекуврёршу из нее сделаю.

– Она и впрямь охотится в актрисы, – промолвила Троепольская. – Только грамоте получиться не мешает.

– Все будет. Мы скоро школу заведем на заграничный манер. Всех актеров учить будем.

Грипочка была довольно острой девочкой. Некоторыми ее замечаниями и словечками Сумароков восторгался сверх меры.

Однажды Троепольский и Волков вполголоса о ком-то беседовали.

– Чем ему не жизнь? – говорил Троепольский. – Сыт, пьян и нос в табаке.

– Я знаю, о ком речь, – хитро сказала Грипочка. – Нос в табаке у Александра Петровича.

Сумароков так хохотал, что чуть не свалился со стула. Едва Сумароков брался за табакерку, как Грипочка мягко отнимала ее.

– Нельзя так часто, замарашка. Только не досмотри…

Однажды от одного из ее милых словечек Сумароков пришел в восторг, схватил девочку, поднял ее на воздух и принялся кружить по комнате.

– Извольте меня поставить на пол, Александр Петрович! – закричала Грипочка. – От вас поднялось целое облако табаку. Я боюсь расчихаться.

Девочка оправляла смятое платье и недовольно ворчала:

– Совсем примяли мое платье. Вы полагаете, я и впрямь тряпочная кукла? Тряпочной ваш табак полезен, – моль не съест, а живому – смерть. Сестрица, вы заметили? С тех пор как нас изволит посещать Александр Петрович, у нас вся моль исчезла. Вы средство от моли, господин трагик, вот вы что. Про вас надо комедию сочинить.

– И сочиним! – захохотал Сумароков. – Так и назовем: «Средство от моли».

– Во дворце, говорят, моли видимо-невидимо. И прочих насекомых, – продолжала Грипочка. – Я понимаю теперь, почему государыня всех табакерками дарит. Чтобы насекомых уничтожали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю