Текст книги "Федор Волков"
Автор книги: Борис Горин-Горяйнов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
«Гряди, голубице»
О манифесте вспомнили, подъезжая к казармам Измайловского полка. Полковые дворы кишели гвардейцами. Местами были видны построившиеся воинские части. Чаще – гвардейцы толпились беспорядочными кучами. Заметно бросалось в глаза почти полное отсутствие офицеров. По улицам бежал народ. Запыленную, грязную карету со взмыленными, выбивающимися из сил лошадьми, узнали по многочисленному конному эскорту во главе с Григорием и Алексеем Орловыми. Там и сям вспыхивало нестройное, быстро обрывавшееся «ура». Екатерина заметно трусила, была бледна и плохо соображала. Она то и дело хватала за руки то Федора Волкова, сидевшего в карете с ней рядом, то Григория, сидевшего напротив. Часто повторяла:
– Друзья мои! А манифест? Ведь я же не скажу ни одного слова!
Федор, чувствовавший себя виноватым, успокаивал:
– Не волнуйтесь, государыня. Когда вы будете находиться перед лицом преданных вам солдат, слова сами придут на язык.
– Нет, они не придут, – качала головой Екатерина. – Я слишком взволнована. Это следствие бессонной ночи…
– Авось будет время записать, – говорил Федор Волков.
Перед полковой церковью шпалерами стояли измайловцы. Здесь было больше порядка. Подходили в строю, небольшими группами, новые части. Показалось немногочисленное офицерство. На паперти поблескивали праздничные ризы попов.
Карета остановилась.
Григорий Волков выскочил первым и подал руку императрице. Федор поддержал ее слегка сзади за талию, пока она выходила из кареты, так как Екатерина в последнюю минуту сказала ему:
– У меня совсем отнимаются ноги…
При виде Екатерины раздалось громкое «ура». В церкви затрезвонили колокола.
Спешившиеся Орловы подхватили Екатерину под руки и повели к паперти.
– Достать бы большой чистый лист бумаги, Гриша! – шепнул Федор брату.
Гриша передал просьбу брата знакомому офицеру Рощину, стоявшему у своего взвода.
Пока Екатерина с группою приближенных медленно подвигалась через полковой двор, слышалось непрерывное «ура». Священник, без устали осеняя шествие крестом, бессмысленно повторял всего два слова:
– Гряди, голубице… Гряди, голубице…
Екатерина взошла на паперть. Наступило молчание.
– Скажите что-нибудь, батюшка, приветливое, – тихо сказала она попу, от волнения с трудом переводя дыхание.
Огромный чернобородый попище несколько раз широко раскрыл рот, снова трижды благословил крестом императрицу и трижды произнес:
– Гряди, голубице… Гряди, голубице… Гряди голубице… Во имя господне, – закончил он и, замолчав, принялся лобызать крест.
Федор Волков увидел приближающегося к паперти Рощина с листом бумаги на красной диванной подушке. Принял от него лист и с поклоном протянул его Екатерине.
– Читайте вы, – сказала она тихо, – я прошу вас…
Федор, держа перед собой чистый лист бумаги, громко и внятно, по-актерски прочитал манифест.
Раздалось оглушительное «ура». Вновь затрезвонили стихшие было колокола.
Оправившаяся Екатерина – Григорий Орлов уже успел накинуть на нее привезенную из Зимнего дворца горностаевую мантию – произнесла речь к своим «орлам-измайловцам». Речь получилась яркая и вразумительная, сулившая гораздо больше, чем было обещано в манифесте. Привычка к парадам сделала свое дело. Новое «ура» – и началась церемония приведения к присяге «орлов-измайловцев», шефом которых был Петр III, новой императрице Екатерине II.
После измайловцев шествие, в окружении войск, направилось в соседний Семеновский полк.
Екатерина ехала в новой императорской карете с гербами.
В Семеновском полку повторилось то же самое, что и в Измайловском. Так же кричали «ура», и так же Федор Волков читал манифест.
На следующем этапе, в Казанском соборе, в присутствии членов святейшего Синода и правительствующего Сената, манифест прочла сама Екатерина. Читала не то, что было читано в полках, но громко и величественно, с сознанием собственной силы и достоинства.
Ответную приветственную речь держал митрополит Новгородский Дмитрий Сеченов, тот самый член святейшего Синода, которому Петр III отдал распоряжение постричь, побрить и благопристойно одеть православное духовенство. Высокопреосвященный Дмитрий, держась за бороду, не пожалел ни громов, ни проклятий на голову «врага церкви христовой и иже с ним его ангелов нечестивых».
Из Казанского собора императрица отправилась во вновь отстроенный и еще не обновленный Зимний дворец на Неве. К дворцу шли и бежали запоздавшие гвардейские части.
Видя общую суматоху и волнение, Гриша Волков шепнул, нагнувшись к брату:
– Долой Голштинию, да здравствует Ангальт-Цербст!..
Федор улыбнулся на шутку брата, кивнул головой:
– Подчас и хрен бывает слаще редьки.
Последовавшее затем наступление новой самодержицы на Рамбов для полонения бывшего мужа и императора имело весьма театральный характер. Екатерина и прицепившаяся к ней княгиня Дашкова ехали верхами, во главе гвардейских частей, одетые в мундиры Преображенского полка, с красиво распущенными волосами, в элегантных шляпах, украшенных дубовыми листьями, – символом могущества и власти.
Солдаты шли бодро и весело. Екатерина гарцевала уверенно и красиво. «Поход» не мог быть ни труден, ни продолжителен. До Ораниенбаума всем был известен малейший кустик. Все это очень смахивало на увеселительную прогулку.
Тем временем отряд гусар под командой Алексея Орлова, опередив неторопливо двигавшийся штаб императрицы, занял Петергоф.
После этого в Ораниенбаум были отправлены Григорий Орлов и генерал Измайлов с приказом доставить бывшего императора в Петергоф, куда направилась Екатерина с войсками.
Федор и Григорий Волковы прибыли в Петергоф вместе с Алексеем Орловым утром 29 июня, ровно через сутки после увоза императрицы. Всех их несколько тревожила участь покинутой там Олсуфьевой. Федор и Григорий немедленно направились к павильону «Монплезир».
В окнах не было видно ни одного огонька. Волковы постучали во входную дверь. Никто не открывал. Постучали снова. Ответа не было. Обошли павильон, вошли в него со стороны галереи.
Их встретила утомленная и сама совсем больная Перекусихина:
– Ну, наконец-то свои!.. Я уж прямо не знала, что и делать! Круглешенькие сутки не евши, не спавши, да еще под немецкой осадой…
– Как Елена Павловна?
– Совсем расхворалась. Сейчас маленько забылась. Почитай, все время в беспамятстве. Вскакивает, удержать не могу… Все ей жарко, к заливу бежать норовит…
– Где она?
– На матушкиной постели. Там воздуху больше, и надзор мне посвободнее. Девки-паршивки разбежались неведомо куда.
Федор и Григорий осторожно прошли в спальню императрицы. В комнате было почти совсем темно, горел один ночничок, шторы были опущены. Елена Павловна, раскинувшись на царицыной постели, лежала тихо, как неживая, почти незаметно переводя дыхание.
Волосы в беспорядке рассыпались по подушке, и в них утопала тонко очерченная, почти детская головка.
Отослав брата к Орлову, Федор раскрыл все двери, потушил ночник, сел на стул около постели и долго смотрел на спокойное лицо спящей. Мучительно упорно думал о своих отношениях к этой женщине, такой далекой и непонятной ему по внутренней ее жизни и такой близкой по сердечной привязанности. Никогда еще она не была ему столь родной и желанной, как сейчас, когда казалась такой слабой и детски беспомощной.
Федор пробыл около Елены Павловны не менее двух часов, погруженный в невеселые и противоречивые мысли. Больная за все это время ни разу не пошевелилась.
Федор осторожно вышел, побродил по парку, отыскивая Орлова. Нашел его во дворце, куда только что привезли арестованного императора. Тот был мрачен и заметно покачивался. Его поместили в большом зале, у двери которого поставили крепкие караулы. В полуоткрытую дверь было видно, как Петр бесцельно бродил из угла в угол, по временам останавливаясь и подолгу всматриваясь во все окна.
Федор вернулся в павильон и снова сел у постели больной. Из Петербурга подтягивались гвардейские полки. Елена Павловна, повидимому, не просыпалась; она лежала в том же положении, недвижимо, как мертвая, только тонкие ноздри еле заметно шевелились да на виске билась синеватая жилка. Федор сел и снова задумался.
– Индюк…
Федор поднял голову. Елена Павловна лежала с открытыми глазами и, насмешливо улыбаясь, смотрела на него.
– Ну, вот вы и изволили проснуться, государыня, – в свою очередь улыбнулся Федор.
Елена Павловна с недоумением огляделась вокруг, сделала слабую попытку подняться.
– Лежи, лежи, – сказал, наклонившись к ней Федор. Она обвила его шею руками.
– Ты со мной!.. Как это случилось? А у меня в голове молоты, молоты, молоты… И индюки… – Она заплакала: – Зачем они хотят нас разлучить, милый?
Федор успокаивал ее, нежно прижав ее голову к своей груди. Потом начал рассказывать о событиях в Петербурге. Увидел, что Елена Павловна плохо соображает и слабо реагирует на рассказ. Только при упоминании о попе, повторявшем бесчисленное число раз «гряди, голубице», Елена Павловна рассмеялась.
– Гряди, голубице… Гряди, голубец… – смеялась она. – Можно сказать: «Гряди, голубец!» Я хочу говорить: «Гряди, голубец»… А я сначала купалась, а потом воевала с индюками… Страшные… толстые, с красными гребешками… И все болбошат… Бл-бл-бл… Я отлично понимаю по-индюшиному.
В это время раздались неподалеку беспорядочные пушечные выстрелы и отдаленно раскаты «ура».
– У меня в голове пушки стреляют… – сказала с тоской Елена Павловна.
– Это не в голове, дорогая. Это действительно пушечная пальба. Должно быть, приветствуют прибытие императрицы.
– Неправда. Зачем вы меня обманываете? Это у меня в голове индюки болбошат… Гряди, голубице… Гряди, голубице… Гряди, голубице… голова моя… голова… Она распадается на маленькие частицы. Везде индюки…
Елена Павловна заметалась на постели. Федор напрасно прижимал ее пылающую голову к своей груди, пытаясь успокоить. Она вырывалась, царапалась, бессмысленно кричала:
– Гряди, голубице… Гряди, голубице…
Через час, когда кончился пароксизм и Елена Павловна снова впала в беспамятство, Федор Григорьевич с братом отвезли ее в чьей-то первой попавшейся карете в Петербург.
Ненужная жертва
Троепольские со дня своего приезда в Петербург все время проживали у Олсуфьевых, Шумский – у капитана Пассека. Остальную комедиантскую компанию разместили по частным квартирам.
Волковы привезли Елену Павловну в Петербург в беспамятстве, как раз в тот момент, когда Сумароков находился в комнате Троепольских и доказывал им необходимость введения смертной казни за преступления против искусств и словесности.
– Сие – самое ценное в жизни народов! Святотатцам, вроде клопа Сиверса, не должно давать ни малейшей пощады! – кричал он.
При виде бесчувственной Елены Павловны всплеснул руками и закрыл глаза.
Пока Татьяна Михайловна и обезумевшая от горя старуха Олсуфьева при помощи горничных укладывали Елену Павловну в постель, Сумароков в соседней комнате уткнулся лицом в угол. Смахивал набегавшие слезы и шептал, тыча пальцем в сторону мрачно шагавшего по комнате Федора Волкова, будто тот был причиной несчастья:
– Вот оно! Сие суть следствие одних и тех же причин… невинная жертва…
Неожиданно оживился, точно проснувшись, и закричал высоко и картаво:
– Да что же это мы, братец, торчим, как столбы на перекрестке? Лекарей надо! Всех, какие есть в этом несчастном городе!..
И стремительно вылетел из комнаты.
Явившийся через час Уилкс, осмотрев больную, только покачал головой. Вышел в залу, остановился посередине, точно забыв обо всех, и сосредоточенно принялся кусать большой палец.
– Сэр… сэр… – несколько раз окликнул его осторожно Сумароков. – Ну, что? Очень опасно? Вери… Вери…
– Very dangerous[90]90
Очень опасно.
[Закрыть], – кивнул головой англичанин, не меняя положения.
Целых семь дней Татьяна Михайловна почти не выходила из комнаты больной. Спала в кресле, не раздеваясь.
Елена Павловна то приходила в себя на несколько часов, то снова погружалась в забытье, иногда на полсуток. Временами казалось, что дело идет на поправку. Случалось, она совсем приходила в себя, просила есть, болтала с родными и друзьями, весело трунила над собой, над «манихвестом» Теплова, наделавшим ей столько хлопот. Посмеивалась над Федором Волковым, выступавшим от лица императрицы в роли «подателя всяческих блат и надежд». Озоровато подмигивала присутствующим, говоря:
– Посмотрим, сударь, как-то вы с «матушкой» оправдаете ваши неумеренные обещания. Несомненно одно: у вас с «матушкой» дело нечисто… Таня, ты присматривай за ними, покамест я валяюсь здесь лежебокой…
Все улыбались и проникались надеждой на выздоровление. Ухудшение обычно наступало внезапно. Елена Павловна обрывала шутку на полуслове, закрывала глаза и начинала метаться на подушках. За этим следовал бред, бессвязные речи, нервический хохот.
В городе шло ликование по случаю благополучного восшествия на престол «матери отечества». Гвардейцы опустошали кабаки и винные склады, горланили и дебоширили, пока не были призваны к порядку особым высочайшим указом.
В ночь на 6 июля Олсуфьевой было особенно плохо. Она металась и бредила, все время порываясь куда-то бежать. В доме никто не спал.
Под утро Елена Павловна забылась. Часов в восемь пришла в себя. Лежала спокойно, совсем обессилевшая. Около полудня больная снова забылась, спокойная и тихая, с просветленным лицом.
…Под окнами остановилась карета. Вбежали сильно взволнованные Сумароков и Григорий Волков.
Александр Петрович метался по комнате, теребя парик и издавая какие-то нечленораздельные восклицания. Григорий казался смущенным, избегал смотреть в глаза окружающим.
– Ну, что у тебя язык отнялся? – рассердился на брата Федор.
– А я не знаю, как сказать… – начал Григорий. – Происшествие…
– Какое происшествие?
– Казусное… В Ропше убит бывший император… Только это пока между нами… Прискакал Бредихин… Он там был… И государыне доставлено донесение…
– Как убит? Кем убит? – раздались голоса.
– Говорят, бутылкой… В пьяной ссоре… Будто Федор Барятинский.
Сумароков сделал энергичный жест рукой, молча изобразив, как это делается, и еще быстрее забегал по комнате. Все долго и смущенно молчали.
– Пьяный случай… – сказал, наконец, негромко Сумароков и кому-то погрозил пальцем.
Старик Олсуфьев побежал собираться во дворец. Григорий вполголоса передавал группе мужчин подробности ропшинского происшествия. Татьяна Михайловна ушла в комнату больной.
Через минуту она появилась в дверях, бледная, растерянная, с трудом владея собой.
– Пойдите туда… я не знаю, что с ней…
Все бросились в комнату Елены Павловны. Она лежала неподвижная и строгая, с восковым, прозрачным лицом…
Смерть Елены Павловны Федор Волков переживал как длительный, гнетущий кошмар. До предания тела земле ни с кем не говорил почти ни слова, не отвечал на вопросы, прятался по темным углам, тоскливо смотря перед собой в одну точку. Казался человеком окончательно задавленным невыносимой тяжестью несчастья. Троепольская употребляла все свое влияние, чтобы вывести его из угнетенного состояния. Все было напрасно. Федор избегал и Татьяны Михайловны. После похорон он заперся у Пассека в бельведере, по целым дням сидел один, отказывался принимать друзей, перестал выходить к столу. Его братья и близкие друзья много раз собирались внизу, в бывшем «картежном притоне», и пытались проникнуть к Федору. Но он либо не откликался, притворяясь спящим, либо отказывался под разными предлогами отворить дверь. Так прошло три дня.
Федор чувствовал себя слабым, разбитым и опустошенным. Однако же поборол гнетущую тоску, принялся за повседневные дела. Привел в порядок себя и комнату. Тщательно оделся. Долго сидел у раскрытого окна, смотря на деревья сада. Передумал заново – вероятно, в тысячный раз – всю свою жизнь. Пришел, как и всегда, к безотрадному выводу: жизнь не удалась, и не удалась в силу причин, лежащих за пределами его доброй воли. А ведь ему нужно было так немного, чтобы быть счастливым вполне! Что же именно?
Привычная с детства, сердцу милая, мирная и скромная обстановка. Родная почва, такая нежная, ласковая и питательная. Кружок близких друзей там, вокруг этого вечно манящего непритязательного и скромного театрального сарая. И его мечта юности, – всегда радостная и улыбающаяся, скрывающая все, уравнивающая все шероховатости, проводимая в жизнь легко и играючи, при общем сочувствии окружающих. Мечта плодотворная, не обманчивая, явно осязаемая, сулящая в конце жизненного пути полное удовлетворение и мирный покой с сознанием честно, в меру отпущенных сил, выполненного долга. Ничему из этих скромных желаний не дано было сбыться. Обстоятельства кинули его в условия, сразу погасившие все манящие огни. Эти условия убили в зародыше и его мечту, и питавшую ее идею.
Федор закрыл глаза и перенесся воображением на берег Волги в скромный, но бесконечно милый Ярославль. Там стоит его первый театральный сарай… Там он встретил женщину – свою неуловимую музу, – принесшую ему откровение любви и столько страданий, – страданий сладостных и очищающих, которые он будет вечно благословлять… И он, Федор Волков, хоть пешком, да доковыляет до родного Ярославля…
«Торжествующая Минерва»
В тот же день Федор подал царице прошение об увольнении его от театра. Подал через брата Григория, так как сам не хотел показываться во дворце. Он в последнее время вообще почти не выходил из своего отшельнического бельведера, разве только в сад, где на минутку встречался со своими друзьями.
Как-то рано утром, когда Федор сидел задумчиво в заглохшем уголке сада, где он любил проводить утренние часы, на повороте дорожки показалась Татьяна Михайловна.
– Вот вы куда забрались, дружок! Еле нашла, – сказала она просто, целуя его в голову.
– Да, я люблю это место.
Федор прильнул губами к ее обнаженной руке пониже локтя. Троепольская погладила его по волосам и села рядом.
– Ты очень страдаешь, мой друг? – спросила она после довольно долгого молчания.
– Нет… Все страдания – в прошлом. Я успокоился, – со вздохом сказал Федор.
– Такая нелепая смерть! И такая невознаградимая потеря! – в свою очередь вздохнула Татьяна Михайловна. – Мне также очень тяжело. Но что делать?..
– Да, делать нечего.
– Мне хотелось бы тебя утешить, но не знаю как…
– Спасибо, дорогая. С меня достаточно твоего молчаливого участия. На большее я не вправе рассчитывать.
Троепольская вздохнула.
– Что ты думаешь делать дальше? – спросила она, стараясь придать вопросу безразличную интонацию.
– Думаю поехать в Ярославль.
– Это хорошо… Наступило долгое, гнетущее молчание. Федор, запрокинув голову, смотрел куда-то поверх деревьев. Татьяна Михайловна концом зонтика чертила на песке какие-то фигуры. Было заметно, что она собирается с силами и не решается что-то высказать. Несколько раз кашлянула проглотила слюну, сказала тихо и наружно спокойно:
– Хочешь… я поеду с тобой? Покину Александра и поеду? Все равно…
Федор посмотрел на нее. Она нагнулась еще ниже, чтобы скрыть выступившие слезы.
– Я не в силах видеть… как ты мучишься, – сказала она.
Федор мягко взял ее за руку. Сказал взволнованно:
– Милый… бесценный друг мой… К чему послужит эта жертва? И что она может изменить? Вместо двоих несчастных будет трое. И только. Ни счастье, ни спокойствие подобной ценой не покупаются. Ты знаешь меня, я знаю тебя. Это не наш путь к счастью…
Татьяна Михайловна заплакала.
– Я не знаю, что делать, – сказала она. – Пока жива была Лена, она умела поддерживать в тебе бодрость.
– Не бодрость, нет, – покачал головой Федор. – Ей удавалось временно побороть во мне отвращение к окружающему. И я с этим как-то справлялся во имя моего чувства к тебе. Теперь это отвращение захлестнуло меня с головой. А бодрости во мне достаточно и сейчас. Но эта бодрость – какая-то беспокойная. В существующих условиях она может быть направлена не на творчество, не на созидание, а на разрушение. И только. А этого следует избежать. Лучше всего – попробовать переменить обстановку. Уеду в Ярославль, а там видно будет. И тебе, вот увидишь, будет спокойнее и легче… А так… я не могу поручиться за себя. Со смертью Елены меня некому больше сдерживать в должных границах.
– А я?
– Ты – нет. Ибо чувство наше безгранично. А это плохая опора для нас обоих.
– Пожалуй, ты прав… – сказала Троепольская после долгого молчания. – Пусть наше чувство будет тем, чем оно бывает по отношению к дорогим умершим… Благоговейным воспоминанием…
Она медленно поднялась со скамьи, крепко прижала голову Федора к своей груди, потом поцеловала его в лоб и в губы.
– Прости, мое счастье.
Быстро, не оглядываясь, пошла по дорожке. Федор еще долго сидел один, закинув голову назад и полузакрыв глаза.
Императрица послала за Волковым. Он отговорился нездоровьем и не пошел.
Вечером в комнату ворвался Сумароков, шумный и возбужденный. Еще с порога закричал:
– Государь многомилостивый, Федор Григорьевич, господин помещик, поздравляю!
– Что за шутки, Александр Петрович?
– Какие, батенька, шутки? Не шутки, а милость высочайшая! Ты получаешь крестьян!
– Каких крестьян? Зачем мне крестьяне?
– Чтобы управлять ими, властвовать. На что же иное годятся крестьяне?
– Бросьте, Александр Петрович, издеваться. Я с самим собой управиться не в силах, над собой не властен, а вы…
– Это дело иное! Мало ли таких, которые, не имея собственной души, распоряжаются многими чужими душами? И ничего, справляются! Справишься и ты. Я так и вижу тебя в героической театральной позе, с арапником в руках…
– Довольно вам чепуху молоть, уважаемый!
– И вовсе не чепуху! Отныне ваша милость – дворянин, господин помещик с семьюстами крестьянских душ при одной своей! Сам читал указ, где сказано, как вы «по ревности, для поспешения благополучия народного, побудили самим делом ее величества сердце, милосердное к скорейшему принятию престола Российского и к спасению, таким образом, нашего отечества от угрожавших оному бедствий…» А «побудили» – так и запасайтесь арапником, господин новоиспеченный помещик!
Сам, видимо, обойденный и обиженный этим, Сумароков еще долго издевался над монаршей милостью служителю Мельпомены.
На другой день Волков вновь был позван к императрице. Он пошел с тяжелым и неприятным чувством.
Екатерина приняла его в неофициальной аудиенции. Мило пожурила за прошение об отставке, сказала, что не может отпустить его, по крайней мере, до отправления коронационных торжеств. Поблагодарив за услуги, оказанные ей в приснопамятный день 28 июня, вполне искренно погоревала о преждевременной кончине Helene, «своей дорогой подруги». Пожаловалась на тяготы венца и на корыстолюбие окружающих, которых она положительно не знала, как умиротворить и удовлетворить так, чтобы все были довольны. Наконец, поздравила его с пожалованием дворянства и поместья с крестьянами.
Волков все выслушал молча. При последних словах императрицы низко поклонился и сказал:
– Дабы не числиться в списке корыстолюбцев, нижайше умоляю ваше величество избавить меня от сей незаслуженной милости. Я – российский актер и считаю сие звание достаточно почетным, чтобы не чувствовать себя ниже других. Что касается крестьян, то к чему доброму они могут послужить в моих руках? Я одинок, скромен, вполне доволен своим положением и не считаю себя способным распоряжаться судьбами других.
Екатерина рассердилась.
– То, что я делаю для вас, я делаю от чистого сердца! Мои слова о корыстолюбцах никак не могут относиться к вам. Вы заслужили большего – и не хотите принять от меня малой доли признательности! Другие, на коих я негодую, не заслужили ничего – и требуют благ, несоразмерных их заслугам. Отказываясь от моего дара, вы ставите меня в положение неоплатной должницы, а сие несовместимо с моим достоинством. Своим отказом вы оскорбляете меня, как императрицу, и огорчаете, как признательного друга.
– Все это мне очень горько слышать из уст вашего величества. Мой отказ подсказан привычками всей моей простецкой жизни и непосильной ответственности, которую возлагает на меня новое положение. Умоляю не гневаться на меня, государыня. Если бы я чувствовал в себе склонность к приобретению имений, я избрал бы для себя от юности иной путь. Я стал комедиантом из побуждений иного порядка и желал бы донести эти побуждения неизменными до могилы. Подлинной милостью вашего величества будет – не лишать меня моей внутренней свободы и независимости.
Беседа продолжалась еще долго. Императрица настояла на том, чтобы жалуемое имение было записано на женатых братьев Федора – Григория и Гаврилу. Кроме того, Федор должен был согласиться устроить в Москве зрелищную часть, связанную с торжествами коронации, которую императрица не видела, кому бы поручить. После этого ему обещан был отпуск в Ярославль и помощь в оборудовании там такого театра, который отвечал бы его вкусам и потребностям.
Соглашаясь на организацию московских зрелищ, Волков настоял на привлечении к ним Сумарокова с самыми широкими полномочиями.
В середине августа Федор Волков и Сумароков со всем составом русской драматической труппы выехали в Москву. Сумароков и сам был способен увлекаться до полного забвения охватившим его замыслом, и другим умел передать это увлечение. Он по опыту знал, что самым действительным лекарством от личных сердечных и душевных недугов является полное отрешение от своей личности во имя чего-то общего. Учитывая свойства натуры Волкова и зная подлинные причины его страданий и неудовлетворенности, Александр Петрович действовал почти наверняка. И он не ошибся.
От гофмаршальской части было дано распоряжение в общих чертах: подготовить к послекоронационным торжествам большой уличный маскарад. В чем этот маскарад должен был заключаться, об этом не говорилось ни слова. Все предоставлялось усмотрению устроителей. Этих устроителей было трое – Сумароков, Волков и Херасков. Им совместно надлежало выработать план уличных торжественных шествий, затем Сумарокову и Хераскову – написать тексты: хоры, куплеты и интермедии, а Федору Волкову – организовать всю зрелищно-театральную часть. Никаких точных сроков не ставилось. Маскарад должен был быть подготовлен в течение зимы, но не позднее масляной недели.
Сумароков сразу же предложил устроить все в небывало грандиозном масштабе. Увлек Волкова возможностью показать народу подлинно народное зрелище – яркое, красочное, живое и злободневное, нравоучительное и вместе с тем сатирическое, поражающее воображение своим широким размахом, с тысячами костюмированных участников.
Разумеется, весь этот колоссальный труд по организации и обучению исполнительской массы падал почти целиком на плечи одного Федора Волкова, но Федор не протестовал и от себя все более развивал и усложнял первоначальное предложение Сумарокова. Он как бы впервые в жизни почувствовал свои руки развязанными вполне. Перед его взором уже открывалось обширное боевое поле, где каждый из тысяч участников действовал по его предначертаниям, согласно его воле и намерениям, во исполнение поставленной им цели. Эта цель пока была еще недостаточно ясна, но, несомненно, она должна была объединить в себе многие из идей, тревоживших его со дней юности и не получивших до сих пор возможности вылиться в художественно осязаемую форму.
Волков и Сумароков взаимно увлекали и вдохновляли друг друга. Чуткий, обаятельно мягкий Херасков во всем с ними соглашался и только осторожно предупреждал о трудностях, связанных с воплощением их замыслов.
– Времени достаточно, – говорил в таких случаях Сумароков, – а трудности преодолевать нам с Федором Григорьевичем не привыкать стать. Не вмешается клоп-Сиверс – все сойдет лучшим образом.
– Клопа Сиверса на сей раз мы не допустим, – улыбался Херасков.
Пользуясь широтою данных им полномочий, устроители пустили в ход все потребные им силы и средства. По приблизительному подсчету, в уличной процессии должно было участвовать до пяти тысяч человек с определенными более или менее сложными и ответственными заданиями. Сюда входили певцы и танцоры, хоры и группы плясунов, комедианты и скоморохи, музыканты всех родов, великаны и карлы, акробаты и фокусники, искусные люди всех национальностей. Были собраны по Москве и вытребованы из Петербурга многие десятки художников и сотни мастеров разного рода.
Отовсюду были свезены целые горы различного театрального платья. Многочисленная армия портных была усажена за пошивку новых, специальных костюмов. Маскарад должен был происходить на открытом воздухе, в условиях сурового зимнего времени, а это значительно усложняло дело.
По плану Волкова и Сумарокова, в маскараде должны были найти отражение все вопиющие уродливости русской жизни и быта, с противопоставлением им иных, более просвещенных форм общежития, построенных на торжестве наук, искусств и «добродетелей». Все порочное, несправедливое и беззаконное должно было подвергнуться жесткому осмеянию.
Чтобы довести все это до сознания простого и неискушенного народа, нужно было найти соответствующую понятную форму. Задача представлялась чрезвычайно сложной, и на разработку подробного плана ушло немало времени.
Екатерина имела свои основания спешить с коронацией, поэтому никаких особенных приготовлений по зрелищной части к этому торжественному дню произведено не было. Всякие зрелища и увеселения были отложены «на после».
Коронация состоялась 22 сентября и сопровождалась, главным образом, церковными торжествами.
После коронации Волков с головой погрузился в море неоформившихся замыслов, предположений и идей. Каждый день, каждый час, находил он что-нибудь новое, интересное, что необходимо было ввести в общий круг. В течение нескольких месяцев он ни о чем не мог думать, кроме своего маскарада. Спал урывками, питался на ходу. Ежеминутно должен был разрешать десятки неотложных вопросов, отдавать сотни распоряжений целой армии помощников.
Драматическая труппа готовила новые постановки для закрытия перед великим постом спектаклей, опять-таки под руководством Волкова. Кроме того, каждый из состава труппы имел в своем заведывании более или менее обширную маскарадную группу, помогая Волкову в его гигантском труде.
Сумароков и Херасков писали хоры, короткие стихотворные сценки, пародии, сатирические куплеты, все – новое, специально приуроченное к шествию. Композиторы клали их на музыку, регенты и хормейстеры разучивали со своими хористами, лицедеи готовили комические сцены, танцоры и плясуны репетировали новые танцы, которые им предстояло исполнить на движущихся и не совсем обычных площадках – на палубах кораблей, на различных фантастических колесницах и повозках, даже на спинах искусственных-сказочных чудищ вроде гигантских слонов, китов или змеев-горынычей. Труппы итальянская, французская и особенно немецкая также были включены в общую программу, вместе с выписанными из Риги, Ревеля и Кенигсберга акробатами, жонглерами и эквилибристами.