Текст книги "Федор Волков"
Автор книги: Борис Горин-Горяйнов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
У края трясины
Послеобеденная сцена в столовой произвела на миролюбивых неискушенных ярославцев удручающее впечатление. Было мучительно стыдно смотреть в глаза друг другу, как будто они сами сотворили, что-то в высшей степени предосудительное и позорное. Радостное ликование к вечеру сменилось томительным раздумьем и тоской по тихому, милому Ярославлю. Ребятам становилось ясно, что мир совсем не таков, каким они, в наивной простоте, воображают его себе там, вблизи своего кожевенного сарая.
В особенности остро страдал Федор Волков, лучше разбиравшийся в обстановке и ненавидивший всем своим существом всякое проявление грубости и пошлости. Он знал, что на свете существуют люди и людишки. Невольно тяготел к первым и старательно обходил вторых. В значительной степени это ему удавалось, так как свобода выбора зависела от него самого. Здесь, в подневольном положении, эта свобода была полностью отнята. Знайся с тем, с кем прикажут.
Федор чувствовал себя завязшим на окраине необозримого болота, и завязшим по собственной неосторожности. Это – пока только окраина. Что же будет там, дальше, по мере углубления в трясину? Подумать жутко.
Он готов был бросить все, презреть все последствия, без оглядки бежать назад, – пешком, в мороз и вьюгу, – туда, к брошенному им любимому детищу – сараеобразному театру, к своим милым друзьям – простецким смотрителям.
Его преклонение перед недавним кумиром – господином Сумароковым – испарилось без остатка. Кумир сам постарался об этом. Грубо и безжалостно.
«Буду ли в состоянии играть трагедии, сочиненные господином сим и почитавшиеся мною за гениальные творения? – мучительно копался Волков в охватившем его негодующем раздумьи. – Как смогу произносить мудрые, вдохновенные стихи, испытывать возвышенные страсти? Ведь образ господина сочинителя живым передо мною стоит, – его теперь из души топором не вырубишь. Он будет мерещиться мне и за Хоревым возвышенным и за Гамлетом благородным… Возможно и мыслимо ли такое совмещение мыслей и чувствований великих, гению свойственных, и поступков обыденных, для потерянного подъячего зазорных? А тот, другой – что он? Бесстыдник изверившийся? Злая рука, сладострастно чужие раны бередящая? Лисий хвост и волчий зуб вместе? Зеркало, свою трясину отражающее?»
В дверь постучали.
– Резрешается войти?
– Ах, пожалуйста, пожалуйста, прошу! – любезно ответил Федор.
Вошел, насмешливо улыбаясь, Бредихин.
– Да я вам не в помеху? Прямо говорите. Я ведь так, без надобности. Поболтать захотелось. Могу и в другой раз.
Федору понравилось открытое, насмешливо-приветливое лицо молодого сержанта.
– Я очень рад, Андрей Никитич. Располагайтесь, как вам удобнее. И вообще – какие там разрешения? Входите без спроса, когда вам понадобится. Хозяин – вы, а мы – гости.
– Э, нет, сие не дело, – произнес Бредихин, усаживаясь в свободные кресла по другую сторону стола. – Чинить стеснения – не в моих правилах.
Помолчали. Бредихин, покачивая головой, усмехался себе в воротник и щурил насмешливые глаза. Несколько раз молча взглянул на Волкова.
– Глупая потеха неглупых людей, Федор Григорьевич.
– Вы это о…
– Ну, а то о чем же еще? Вечная наша комедия улыбальная. Точно торговки блинами: как сойдутся, сейчас и подерутся. Ноне еще благополучно, без драки обошлось. Должно, из уважения к приезжим.
– А хорошо ли оное, Андрей Никитич? Как на ваш взгляд привычный?
– Что хорошего? Пакость! А как на ваш взгляд, на непривычный?
Волков только рукой махнул:
– Не спрашивайте!
– Понимаю я вас. С непривычки должно быть тошнотно. Ну, ничего. Обживетесь – все будет мягче представляться.
Федор Григорьевич с сомнением покачал головой.
– А все торговое соревнование виновато, – заговорил снова Бредихин. – Каждому кажется, что его блины горячее. За славу лучшего блинопека носы друг дружке готовы откусить. У Кирилыча-то, действительно, что ни блин, то комом. На подмазке больше выезжает. Иначе совсем несъедобно было бы. А ведь Александр Петрович наш – талант и умница. Прирожденный блинопек… то есть, стихотворец, я хотел сказать. Душа в мире, им созданном, витающая. Доброты человек непомерной. Совести неподкупной. А ведет себя, как школяр задиристый. Я его понимаю. В Кирилыче он презирает больше всего натуру его ужиную. И раздражается от непомерной того извилистости. Да вы не думаете ли, что эта баталия ихняя всурьез или надолго? Пустое! Поди, где-нибудь уже вместе, обнявшись, сидят. Хоть у того же Михаилы Васильича Ломоносова. Тот-то посдержаннее будет. Умеет вес себе придать и почтение внушить. Умница. От грызни с мелкотой за кости обглоданные, шуткой да балагурством спасается. Чуть что – шмыг в кусты, как бы играючи. А коли уж непереносно станет – в рюмочке тоску топит.
– Тоже занятие не весьма почтенное, – заметил Волков.
– Вам это трудно понять. Не знакомы еще с населением болотца нашего, с его мошкариными повадками. Ведь у нас как? Каждый другому обязательно в нос лезет, щекочет его и раздражает. Наблюдали вы когда пляску мошкары над болотом в неподвижном воздухе? Перед грозой обычно бывает… Так вот и наша жизнь – такая же мошкариная. Все нелепо толкутся, пляшут, жалят друг друга и радуются, что ужалить посчастливилось. А в центре как бы матка мошкариная в стайке трутней вальяжничает. Ну, вся мелкота к ней в соседство и пробирается. Лестно все-таки.
– Вот тут бы людям посерьезнее и создать этакую струйку освежающую, чтобы мошкара не дюже грудилась, – улыбнулся Федор понимающей улыбкой. – И их бы существование было оправдано.
– А вы полагаете, эта туча однодневок такую струйку почувствует? Голубчик! Здесь ливень грозовой потребен, с градом каменным! Чтоб в мертвую слизь обратить всю эту толчею бестолковую…
Помолчали. Федору Волкову все больше начинал нравиться откровенный и, как видно, умный сержант.
– А Александра Петровича судить преждевременно остерегитесь, – прервал молчание Бредихин, задумчиво выстукивая пальцами на столе какой-то марш. – Он тут многим в носу щекочет из стаи мошкариной. Жалить мастер. И Ломоносов также. Да, пожалуй, и Кирилыч отчасти. Все это – материя бродильная. А когда люди застой и неподвижность за счастье для себя почитают, брожение – вещь докучливая и для мошкары неприятная, порядок пляски расстроить грозится. Людей-то просвещенных у нас раз, два и обчелся. Да и те прячут свою просвещенность под чудачествами разными, чтобы не быть очень уже смешными в глазах дикарей. И дикари в простоте душевной полагают, что быть просвещенным это и значит быть чудаком. И то уже благо, что какая-то тень уважения к просвещению все же чувствуется.
Бредихин поднялся и посмотрел в темное окно.
– Какие надежды ваши на будущее, Федор Григорьевич? – спросил он после молчания.
– Никаких, как есть, – грустно улыбнулся Волков.
– Самое правильное. Разочарованности избегнете. Да и какие надежды может внушить трясина честному человеку? Ну, извинения прошу за время отнятое.
Он протянул руку Федору. Задержал его руку.
– Хочется мне совет один вам подать, да не знаю, уместно ли.
– Отчего же неуместно? – улыбнулся Федор.
– Новый вы человек. А у нас тут прохвостов много. На знакомства скороспешные, а наипаче на откровенности дружеские не будьте склонны излишне… Мастаки у нас есть отменно ловкие. И не заметите, как в душу к вам влезут для отправления надобностей своих…
– Душевно благодарю за предупреждение, Андрей Никитич. И за расположение ваше. А на знакомства скороспешные я не шибко податлив.
– Ну, рад за вас.
Бредихин ушел.
В дверь заглянул брат Гриша, с которым они занимали общую камеру.
– Ты спать-то пойдешь?
– А ты чего не спишь?
– Не спится. Да еще и огня тушить приказа не было. Из ребят тоже еще никто не спит. Волнуются.
– А чего ребятам волноваться?
– Не нравится им здесь. Половина уже домой просится.
– Не рано ли? Подождем, когда прогонят. Пока не гонят еще.
– Этого-то как раз им ждать и не хочется.
В дверях столпились Нарыков, Попов, Шумский и другие. Один за другим проникли в кабинет, расселись по углам, по подоконникам. Молча.
Федор понимал их состояние. Старался казаться веселым и беззаботным. Заглянул в глаза одному, другому.
– Чего вы нахохлились, как мокрые курицы в ненастье? С животами неладно? Это от жирного. С непривычки. Ну? Скажите хоть словечко.
– По домам бы, – негромко высказал общую мысль Ваня Нарыков.
– По мамке соскучился? Али мышей боишься?
– Мышей… Летучих… что нетопырями прозываются, – угрюмо сказал Ваня, исподлобья поглядывая на других.
– И мне они чевой-то не по нутру, – вздохнул Шумский.
– Сами вы – совы ночные! Вот вы что! – крикнул, вскочив и забегав по комнате, Алеша Попов. А по мне – так плевать на все я хотел. Абы на мозоли мне только не наступали!
– А наступят – легонько отодвинуть можно. Под девятое ребро кулаком, – промолвил, сплюнув в угол, рыжий Иконников.
– Вы вот что, ребята, – серьезно сказал Федор Григорьевич. – Слякоть-то не разводите раньше срока. Комедии на театре хороши. Идите-ка спать. Утро вечера мудренее.
– Здесь и утро и вечер одинаково мудреные. Али одинаково дурашливые, – усмехнулся Чулков. – Во всяком разе не по нас…
– Бросьте, ребята, побаски. Давайте прямо. Чем вы недовольны? – спросил, начиная почему-то сердиться, Волков. – Кто вас обижает?
– Ну, это шалишь, кума. Мы сами норовим обидеть кого, – сказал Семен Куклин. – Дело не в обиде…
– Так в чем же?
– А лезут всякие… разные… Коли так будет дале – от их и совсем житья не станет. Один придет – кабак устроит… Другой… Уж лучше восвояси. Без скандала.
– Это правильно. Посторонних и праздношатающих чтобы не допускать, – поддержали его другие.
– Да кто ж эти посторонние? – повысил голос Федор. – Вы и видели-то двух человек.
– И того достаточно, – усмехнулся Иконников.
– Один из них – начальство наше. Человек любезнейший.
– А другой? Чего он приперся? Кто его звал? Такого одного хватит, чтобы свет омерзел…
– Не пущать никого, окромя своих, вот и все! – закричал Алеша Попов. – Дежурство учредить, из своих, посменно. И ворочать к воротам всех праздношатающих. Что мы за диковины заморские? Не карлы и не телята двухголовые, чтобы на нас зенки пялить. Противно такое. Я не согласен. Грубить буду!..
– Сейчас договоримся, ребята, – стал мягко уговаривать Федор. – Перво-наперво знайте, что нет у нас защиты более крепкой, чем Александр Петрович. Что он горяч – это никого не касается. Не раздражайте его сами, а уж он вас в обиду никому не даст. До остальных нам дела нет. Мы знаем одного – и все тут. О дежурстве мысль не плохая: подумаем. Доложу завтра бригадиру нашему и от вашего имени попрошу его наладить жизнь нашу покрепче. Порядок в нашем деле необходим строгий, а особенно на чужой стороне. А то вон вы какие… комедианты. Из комедии в одну минуту в драму перескакиваете.
– А коли тот еще раз залезет, так мы ему и трагедию учиним… на ярославскую стать… как на Которосли в Крещенье, – пообещал Иконников.
– Блин у него так смазки и просит, – сказал, крутя головой Чулков.
Все засмеялись.
– Дикари вы все-таки, ребятишки, – засмеялся и Федор.
– Это еще вопрос, кто дикари-то…
Помолчали. Гаврило Волков протирал заиндевелое окно, всматривался в темноту.
– Ты чего там, Гаврюша?
– Суроч какой-то на дворе. Слякоть и зги не видно. Не весело.
– Климат такой… ингерманландский.
– Затащила нелегкая! Во все складач он, тот климат, заползает. И люди здесь такие ж… ингерманландские. Чтоб им пусто было! – сплюнул в угол Шумский.
Повздыхали.
– Теперь, чай, в Ярославле хорошо. Солнце, поди, на весну… Волга скоро тронется… Канатчиковы к «забаве» готовятся. А театр, наш собственный, кровный театр – досками заколочен стоит. И все лето так простоит, ежели мы отселе не вырвемся, – вздыхал Гаврило.
– Заткнись, Гаврюшка! – закричало сразу несколько голосов.
– Авось не долго простоит заколоченым, – в свою очередь невольно вздохнул Федор Волков.
– Если бы да кабы… Еще помолчали.
– По-моему, и здесь можно стать не лишним, – вывел свое заключение Алеша Попов. – Только, чур, вести свою линию твердо, дружка за дружку крепко держаться!
– Дедка за репку, бабка за дедку, – обрадовался Шумский, – тянут-потянут – и вытянули…
– Прошлогодний хрен, – досказал Иконников.
– Ну, ребята, марш по камерам, – сказал Федор. – Выспитесь за все две недели. Завтра могут поднять ни свет, ни заря. Представляться повезут. Носы почистите загодя…
– А они сами-то чистят их? – не унимался Иконников.
Комедианты неохотно начали подниматься.
– Эх-хе-хе… вот и достукались… Марш по камерам! Ровно арестанты.
– Поднимать, говоришь, будут? А дома кто нас поднимал? Сами вставали. А то и совсем не ложились.
– Не все прянички Ванечке…
– Погрызет и сухарик, сударик…
В дверях появился сержант.
– Господа комедианты! Через четверть часа, по положению, огни должны быть погашены.
– У нас они уже давно погасли, – пробормотал себе в подбородок Шумский.
Федор Волков сделал ему укоризненный знак головой.
Императрице в тот вечер нездоровилось. Французская труппа де-Сериньи отправляла свой очередной спектакль не на большой сцене старого Зимнего дворца, а на интимном театре царицыных покоев. Императрица со своими приближенными сидела в наглухо закрытой аванложе и мало интересовалась представлением.
Великий князь в антрактах играл в оркестре под управлением капельмейстера Арайи, играл на особенной янтарной флейте, подаренной ему прусским королем Фридрихом. Это был очень хитрый и необычайно пронзительный инструмент.
Когда Сумарокова позвали в ложу для доклада о ярославских комедиантах, граф Алексей Разумовский дочитывал присутствующим петицию, врученную ему французским антрепренером де-Сериньи:
– «…Тяжелы все те огорчения, мучения и обиды, которые чинят мне господа актеры за последние годы. Я не думаю, чтобы грешники в аду испытывали то, что я испытал. Злой актер – зол на совесть. Стоять во главе их – ужас. И как бы ни был искусен генерал, я бы от души желал ему справиться так же искусно с дюжиной актеров, как с армией в сто тысяч солдат». Написано, как изволите видеть, с большим чувством и знанием человеческой природы, – пояснил Разумовский.
Все посмеялись над положением несчастного Сериньи.
– Александр Петрович, – обратилась императрица к Сумарокову. – Вы виделись уже с новоприбывшими ярославскими комедиантами?
– Как же, ваше величество! Я провел с ними весь вечер.
– Что, они так же свирепы, как и актеры Сериньи?
– Помилуйте, государыня! Это преотменные ребята. Сущие дети природы.
– Понеже они не так опасны, я желаю познакомиться с ними поближе. Не откажите в любезности представить их нам завтра.
– Почту за счастье, государыня. Ибо добрые упования возлагаю на ребят оных.
– За полною вашею ответственностью, Александр Петрович, – сказал, подняв палец, Разумовский. – Вы должны поручиться, что оные дети природы не оставят во дворце никаких неприятных следов, неразлучных с детскостью возраста.
– Вы несносны, Алексис, с вашими фривольностями – промолвила императрица, ударив Разумовского веером по плечу. – Это, разумеется, шутка, Александр Петрович.
– Я понимаю, государыня. Наш добрый простой народ умеет держать себя с врожденным тактом и деликатностью. Их высокографскому сиятельству сие должно быть известно ближе моего… Лично я, государыня, очарован многими добрыми качествами новоприбывших комедиантов. По чистой совести сознаюсь, что встретить подобную подготовленность, рассудительность, даже образованность я никак не ожидал. Сие указывает на то, что во глубине России зреют отменные семена, о коих, ко прискорбию, нам, жителям столицы просвещенной, ничего неизвестно. Я встретить ожидал обычную компанию длинногривых бурсацких шелопаев, вида столь всем надоевшего и гнусного, а встретил общество хоть и простецкое, но умилительное по скромности своей и поразительное по начитанности, просвещенности и искусству декламаторскому.
– Чудеса! – сказала императрица. – Где же ваши гении изучили столь трудное искусство декламации?
– Изучали ли они его, я этого не знаю, государыня. По моему разумению, они его создали заново, по подсказке языка российского, столь близко им известного. Сие не певучая декламация школы французской с ее заученными кукольными жестами. И не любование собственною позитурою, столь свойственное итальянцам. Також и не бессмысленное кривляние комедиантов немецких и аглицких. Сие есть нечто подсказываемое изнутри чувством и натурою, и искусно, в понятной всем манере, передаваемое звуками голоса и движениями. Может быть, я увлекаюсь, государыня, но на меня декламации их, сказанные без подготовки, произвели впечатление некого откровения. Я начинаю видеть театр российский в каком-то новом свете.
– Вы нас совсем заинтриговали, Александр Петрович, вашим переворотом театральным, начавшимся где-то в Ярославле, – сказала Елизавета. – Однако продолжайте ваши чудесные сказки о мудрых детях природы.
– Сии сказки могут стать былинами отечественными, ваше величество, – горячо продолжал Сумароков. – А былинами нашими мы вправе гордиться. Токмо богатыри, о коих я веду речь, не сидни, просидевшие без движения тридцать лет и три года. Они все юны, и видно, что времени своего даром не потратили. Если не все из них, то многие – завзятые любители искусств и российской словесности. Не одна персона из них имеет знакомство с языками иностранными. Занимаются переводами и сочинением пиес собственных. Я чаял встретить в них узких истолкователей наших духовных златоустов, как то: святого Димитрия Ростовского, Феофана Прокоповича и иже с ними. А встретил актиоров, созвучных образованности европейской. Они знакомы со всею, почитай, словесностью современною. Знают наизусть обе трагедии господина Ломоносова; как есть все кропания вашего слуги недостойного. Перевели с итальянского столь трудное творение Метастасиево, как «Милосердие Титуса» и что-то еще, не упомню. Имеют в реестре свои собственные сочинения в роде драматическом. Не справились пока токмо, как ни бились, с одним достославным творением, увы, кроющим своею сенью развесистой все наши попытки в оном роде. Я имею в виду преславную трагедию первого пииты придворного, господина Тредьяковского, «Дейдамиею» именуемую. Посрамление славным комедиантам пришло от множества словесных коварностей, заключенных в оном творении. Они же не поддаются перекладу на удобьсказуемую речь нашего простецкого и незамысловатого языка российского.
Императрица и все бывшие в ложе весело рассмеялись.
– Этого чуда никто из смертных не в силах преодолеть, – рассмеялась Елизавета.
– Я пробовала, – сказала Екатерина, – но отложила до времени, когда у меня явятся внуки. Это будет им наказанием за грехи отцов.
Сумароков извлек из-за обшлага мундира список, данный ему Федором Волковым, и протянул его императрице.
– Не удостоите ли, ваше величество, взглянуть на список пиес, приуготовленных и сыгранных в Ярославле сею компаниею ребят охочих?
Императрица углубилась в список. Между тем, Сумароков, нагнувшись к императрице, объяснял:
– Смею обратить милостивое внимание вашего величества – возле каждой пиесы проставлен день ее первого представления. Почитай все они опередили представление оных на столичных театрах. В этом и заключается главная доля чудесного, касаемо ярославцев.
– В самом деле! Это достойно внимания, – согласилась императрица.
Список пошел по рукам. Его все просматривали с заметным любопытством.
– Что же первое покажут нам ваши дети природы, Александр Петрович? – спросила Елизавета.
– Сие представляется милостивому усмотрению моей государыни.
– Как вы думаете, Катиш?
Екатерина просматривала список. Полушутя, сказала:
– Здесь значится назидательное нечто – «Покаяние грешного человека». Поелику каждый из нас грешен, – разумеется, исключая ваше величество, – подаю голос за всеобщее покаяние. Оно же, кстати, пост великий на носу.
– Без всяких исключений, дитя мое. Я такая же грешница, как и все.
Представление ко двору
На следующее утро Сумароков появился в Смольном ни свет ни заря.
Александр Петрович, в силу этикета, не решился спросить у императрицы о точном часе представления ей ярославских комедиантов. Решил, что это должно произойти сейчас же вслед за обычным утренним приемом, часов в десять-одиннадцать. Нынче как раз был приемный день.
Сумароков влетел в столовую, когда комедианты сидели за утренним завтраком, еще при свечах.
– Здорово, друзья! – весело крикнул он еще с порога. – Колымаги ждут. Отменная погода. Легкий морозец, и ясно по-весеннему. Сидите, сидите! Доканчивайте ваше дело, не торопясь. И никогда не смейте вставать при моем появлении. Я также не буду вставать при вашем. Эй, дружище Бредихин, распорядись, братец, чтобы и мне налили кофею покрепче. Дома-то у меня еще спят.
Александр Петрович опустился на свободный стул возле Федора Волкова. Пожал его руку, лежавшую на столе. Остальным дружески покивал головой.
– Со всеми не ручкаюсь. Канительная история. Ну, как спали-почивали?
– Отлично, Александр Петрович, – ответил за всех Федор.
– Весьма рад. Жалобы имеете?
– Помилуйте, какие у нас могут быть жалобы? – улыбнулся Федор Волков.
– А почему оным не быть? Я ведь знаю порядки здешние. И прошу не церемониться. Чуть что не так – первым долгом ко мне. Так и условимся. Каждый день начинать с жалоб. Только таким путем можно добиться чего-то путного.
Служитель подал Александру Петровичу кофе и белого хлеба с маслом. Сумароков жадно, большими глотками, начал отхлебывать горячий напиток. Он был в военной форме, при какой-то звезде, и боялся закапать себя кофе. Сделал несколько глотков, поморщился. Брезгливо отодвинул от себя кружку.
– Бурда! Возмутительная бурда! Послушай, Бредихин! Ты что же, и дальше намерен поить таким мерзким пойлом?
Бредихин вытянулся.
– Повар сказывал, такого отпустили, Александр Петрович.
– А ты сам пробовал? Не сказал им, что кофей для людей, а не для свиней?
– Когда же было? Еще сутки не минули, Александр Петрович.
– Господин бригадир, чорт вас побери! Изволите полагать, что одни сутки людей и мерзостью дозволено пичкать? Свинство, братец! Безобразие! Значит, и остальное питание також для свиней? Чортовы перечницы! Воры! Негодяи! Наживаетесь на безответных людях! Где повар? Подать мне его сюда, прохвоста! Я из его паршивой туши такое месиво сделаю, что и свиньи откажутся лопать.
Сумароков сорвался с места, схватил кружку с недопитым кофе и стремглав устремился в кухню. Побледневший Бредихин пожал плечами и последовал за ним.
– Новый день начался, – усмехнулся Алеша Попов.
– Что-то он похож на старый, хоть и прояснело, – отозвался Шумский.
– Ну и порох! – промолвили, качая головой, Чулков и его соседи Куклин и Голик. – Заправский командир. Этот наведет порядок.
– Кофей-то и впрямь неважнецкий, – заметил Григорий Волков.
– Чуточку получше нашего ярославского, – решил Ваня Нарыков.
– А я его отродясь и не нюхивал в Ярославле-то, – сказал Иконников. – Не разберу, плох он, али хорош. Лезет в глотку – и ладно.
Все засмеялись и сейчас же утихли. С кухни донеслись звон разбиваемой посуды и неистовые крики Сумарокова…
– Лакай, скотина! Сам лакай! Весь котел вылакай! Не отступлюсь! Здесь что? Кофей? Другой кофей? Для себя? Ах, мерзавец!
Звон кастрюль и снова бой посуды.
Комедианты притихли. Федор Григорьевич только покачивал головой.
Через минуту появился совсем спокойный, улыбающийся Сумароков.
– Все в порядке, друзья. Сидите. Сейчас подадут настоящего кофе. Негодный поваришка его для себя приберегает, а нас жжеными пробками потчует. Уж я его!
В дверях стоял улыбающийся Бредихин. За ним два служителя и сам повар, все перепуганные, с вытаращенными глазами несли подносы, уставленные кружками со свежим кофе и тарелками с какими-то коржиками.
– Прошу, друзья. Это ваш завтрак, – весело объявил Сумароков, с удовольствием отхлебывая кофе и заедая его сдобными коржиками. – Толстый Онуфрич рассчитывал один за двенадцать персон распорядиться. Я уж вижу, что дело не ладно!
Он сделал свирепое лицо и молча погрозил пальцем тучному повару, у которого тряслись губы.
Бредихин потянул носом ароматный запах кофе. Сказал, присаживаясь к столу:
– Этого, пожалуй, и я выпью. Ну-ка, Онуфрич…
Все засмеялись. Сумароков нагнулся к Бредихину:
– Имейте в виду, сударь: из деликатности вашей – шиш получится. Извольте над каждой кастрюлей носиком вашим поводить. Не понравится запах – Онуфричу в нос. Я ведь знаю снисходительность вашу к «простому народу». Так комедианты – это и будет простой народ, а ворующие повара к оному не относятся.
Допив кружку, попросил налить другую. Сказал:
– Жаль, посуды задарма много погибло… А Онуфрича, вора – вон! Тут есть другой – Аким-Простота. Я его и вытребую. Пьет, подлец, зело, да только не комедиантский кофей. Да нет, братцы, я вас в этом свинарнике не оставлю. Мы в другое место переберемся. Не то, чтобы там не воровали, – воруют везде. Да только пусть воруют не у нашего брюха… Да, должен сказать вам, друзья, государыня зело заинтересована вами. Не ударьте в грязь лицом. Впрочем, я в вас верю, братцы. Чую, наладим мы дело отменное. Как мыслишь, Федя, наладим?
– С нашей стороны остановки не будет, – сказал Волков.
– С моей наипаче. И еще заинтересованные особы найдутся… Да, Федор Григорьевич… крестница ваша кланяться вам наказывала.
– Какая крестница, Александр Петрович? – удивился Федор Волков.
– Ну спасенница, из узилища каретного вами извлеченная. Елена Павловна Олсуфьева. Особа отменная, – пальчики оближешь. И вес большой имеет у государыни. Умна, красива, справедлива. Только, чур, не перебивать дорожку. Я сам в нее – по уши. Впрочем, там и почище нас вот с такими носами ходят. Фрейлина – бритва. Я ее бритвой зову. Чуть что – отбреет не хуже французского куафера. Да вы ее часто встречать будете, – сами убедитесь… Ну, прикончили, друзья, с завтраком вашим?
– Прикончили давно, Александр Петрович, – раздались голоса.
– Осмотритесь, все ли у вас в порядке. Не в баню едете. Форму вам безотлагательно надо, всем одинаковую. Первую форму первых российских комедиантов. Что-нибудь на манер кадетской, что ли. И отличие какое-нибудь, чтобы с прочими не смешивали. Там придумаем. Ну, тронулись. Ах, да! Присесть потребно перед отъездом, по обычаю. А то пути не будет…
Погрузились в колымаги. Тронулись по кочкам и буеракам вдоль набережной Невы, среди чахлого, низкорослого леска. Подвигались почти шагом. Дорога из рук вон плоха, вся в волнистых выбоинах и колдобинах. То и дело приходилось сворачивать в сугробы, пропуская вперед себя более легкие возки и кареты.
Слева начали попадаться каменные дома в два и три жилья, бесприютно стоящие среди оголенных деревьев. На противоположном берегу, за Невой, также виднелись разрозненные строения. Во льду чернело много вмерзших барок с дровами. Вокруг копошились какие-то люди.
Часто попадались полосатые будки с часовыми.
К Зимнему дворцу подъехали с бокового подъезда. Сумароков ввел всех в вестибюль, мимо многочисленных часовых и служителей. Отвел несколько в сторону, за колонны, где были скрыты вешалки. Приказал раздеться. Очевидно, здесь была раздевальня для посетителей попроще.
– Раздевайтесь, оправьтесь, друзья. Поднимайтесь вон по той лестнице с золочеными орлами. Берите в зало налево, где много мраморных баб, и ждите меня. Не стесняйтесь не принижайтесь. Держите себя свободно, как дома со своими. Коли спросят: кто такие? – отвечайте: сумароковские. Я найду вас, а сейчас бегу поразведать, что и как.
Сумароков скрылся на лестнице, шагая через три ступеньки.
Когда ребята, оправившись и пригладив волосы, стали подниматься по лестнице, им преградил дорогу военный с неприятным, мертвым лицом.
– Что надо? Кто такие?
– Сумароковские, – ответил Федор Волков, памятуя наставление своего бригадира.
Военый подумал и указал рукой на вешалки.
– Ждите там.
Пришлось занять прежнее положение, за прикрытием колонн.
Начали появляться военные, в орденах, и звездах, с красными и голубыми лентами через плечо. Статские, в ярких цветных кафтанах, при шпагах, в белых шелковых чулках, – также в лентах и звездах. Дамы, в необъятных кринолинах и узких лифах, непристойно обнаженные сверху, сверкающие бриллиантами, в сопровождении молодых пажей. Некоторые лица, особенно из военных, были так густо увешаны разными побрякушками, что производили далеко слышный звенящий шум.
Все они появлялись слева, из-за целого леса колонн, уже раздевшись, очевидно, с главного подъезда.
Слышался звон шпор, сдержанный гул, восклицания, поцелуи.
Все это исчезало вверху лестницы, за поворотом налево.
Суровый военный, не пустивший комедиантов, дежурил, вытянувшись, на средней площадке лестницы. Такие же неподвижные фигуры виднелись и в других местах.
Необычайно вертлявый молодой офицер, в форме Измайловского полка, появился с целым взводом солдат а принялся расставлять особые караулы здесь и там. Солдаты маршировали изумительно стройно, все, как один, проворно и четко перебирая ногами при совершенной неподвижности корпуса. Издали они казались одним цельным механизмом, от которого, по мере движения вперед, отцеплялись отдельные части и застывали в указанных местах. Офицерик делал быстрый поворот, звякал шпорами, взмахивал саблей, – звено отскакивало, а остальная игрушка следовала дальше, и так продолжалось, пока она не растаяла вся.
Ярославцам все это было чрезвычайно любопытно, однако они не решались выйти из-за прикрытия и только время от времени опасливо высовывали из-за колонн свои носы.
Сумароков прошел в приемный зал, где уже толпилось много народа. Здесь старались соблюдать тишину. Ходили на цыпочках, говорили полушопотом, ввиду очень гулкого резонанса, усиливавшего малейший звук. Несмотря на все предосторожности, в зале было достаточно шумно. Никита и Петр Панины – оба молодые и красивые, двое Голицыных, адмирал и сенатор – оба пожилые и важные, и с ними Семен Нарышкин, окружили старика-фельдмаршала Салтыкова. Все наперебой что-то нашептывали ему, насмешливо косясь на братьев Воронцовых, надменно и важно стоявших у окна с какими-то прокисшими дамами.
Петр Семенович Салтыков, сподвижник Петра I, еще крепкий и бодрый старик в бархатных сапогах и с тростью, время от времени громко хохотал, причем этот хохот отдавался во всех углах стоголосым эхом. Люди посолиднее старались держаться подальше от этой неприлично веселой компании. В особенности негодовали оба Воронцовы, надутые и чванные, с видом навсегда оскорбленного достоинства. Трое Шуваловых и кое-кто из дипломатического корпуса, окружив группу молодых, красивых дам, шопотом вели оживленную беседу. Иван Иванович Шувалов, с деланно-невинным лицом, что-то рассказывал, повидимому, очень пикантное, так как дамы притворно зажимали уши, взвизгивали в веера и с улыбкой грозили ему этими веерами. Дверь во внутренние покои отворилась. На пороге появился старый канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, непревзойденный политик, химик и фармацевт, славившийся лекарственными снадобьями собственного изобретения и своим баснословным вероломством. В зале сразу наступило молчание, на фоне которого особенно гулко прозвучала запоздалая реплика Петра Салтыкова: