355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Современная болгарская повесть » Текст книги (страница 9)
Современная болгарская повесть
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 08:00

Текст книги "Современная болгарская повесть"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Владимир Зарев,Стефан Дичев,Иван Давидков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

– Кто знает, может, и наведывалась… – не чувствуя подвоха, ответил паренек. – У меня тетка из вашего села.

– То-то, гляжу, похожи, – лесник кивнул в мою сторону, – никак, один и тот же мастер вас делал. У нашего мать домоседка, не больно-то любит путаться, видать, твоя согрешила… – И он захихикал.

Паренек покраснел. Его серые в крапинку глаза налились слезами, подбородок (слева, у самого уголка рта, была родинка) задрожал.

– Я мог бы тебе как надо ответить, – сказал он, – да стыжусь твоих лет… Мой отец, будь он жив, был бы тебе ровесником.

– Ну-ну, не обижайся, – проворчал лесник. – Нельзя уж и пошутить. Подумаешь, разгрозился! Потише!.. И натягивай сильней, не держи рулетку, как безрукий!

Я взглянул на паренька, которого обожгли слова этого грубого и самоуверенного человека, и заметил, что он и вправду на меня похож. Те же короткие нахмуренные брови – легкая складочка между бровей придавала его лицу выражение печали и сосредоточенности, – те же губы, мягко очерченные (нижняя чуть оттопырена), а в уголках губ притаилась та же улыбка – она появлялась редко, и тогда круглое бледное лицо оживало и становилось вдруг красивым.

«Улыбнись! – говорили мне друзья, когда я бывал грустным. – Улыбка делает тебя симпатичным…»

Эти же слова хотел я сказать пареньку – он в это время наклонился и прижал конец рулетки в том месте, куда я должен был вбить новый колышек. Но я не сказал их, потому что обида углубила складку между его короткими бровями и никакие дружеские слова не могли бы ее стереть.

* * *

Закончив работу, мы мылись в Огосте: теплая вода струилась солнечной рябью по лежащим на дне круглым камешкам и спинам пескарей. Она пощипывала царапины, оставленные на наших лицах сухими ветками и колючками ежевики, и это пощипывание напоминало о дешевом одеколоне с запахом герани, которым в субботние вечера опрыскивал нас парикмахер, распространяя вокруг прохладную свежесть. В такие вечера мы, всю неделю проскитавшись по лесу и отрастив жиденькие бороденки, устало опускались в продавленное кресло и смотрели, как бритва, прежде чем заскользить по нашим щекам, пляшет в руках мастера, поворачиваясь то одной, то другой стороной к упругому ремню, который должен придать стали звенящую остроту…

С равнины веял ветерок. Он был теплый, потому что, хотя солнце давно село, камни, дороги и песчаные берега реки отдавали накопленное за день сухое тепло. Мы чувствовали его босыми ногами, но ладони и лица, еще хранившие прохладу потока, подсказывали нам, что вечер близок и горыч, тихо шелестя листьями осин (они издали чувствуют его свежее дыхание), уже задул с гор.

Мы расположились по соседству с бахчой, на самой вершине холма; лес здесь был редким, и в него вклинивались длинные полосы лугов, изрытые кротовыми норами. Вокруг нор, хотя трава была скошена, торчали высокие стебли ковыля, где примятого скотом, где распустившего зеленые метелки.

На ночлег мы устраивались в шалаше.

Он был сооружен из длинных, вбитых в землю дубовых палок, крытых снаружи соломой и арбузной ботвою. Верхушка просвечивала, и, лежа на жесткой земле, можно было видеть, как перед глазами плывут легкие ночные облака, – они становились заметны лишь в тот момент, когда пересекали Млечный Путь. К югу, до самого леса, тянулась бахча (там гибкие стебли оплетали стволы ясеней). Шагая через бахчу, я путался ногами в длинной ботве и спотыкался, чувствуя стопой тяжесть темного налитого плода. Сквозь качавшиеся широкие ладони листьев было видно, как лениво ворочается арбуз, серебряный в том месте, где бок его прижимался к земле…

– Подожди, я сам выберу! – сказал Лесной Царь и пошел на бахчу. Он ступал бесшумно, крадучись, словно боясь, что вот-вот кто-то вспорхнет над вырубкой.

Я вернулся к шалашу и подсел к только что разведенному костру. Язычки пламени, вместо того чтобы охватить хворост и шелушащиеся сухие виноградные лозы, расползались по траве, растягивая дымный круг.

Лесной Царь долго блуждал по бахче, выбирая самый зрелый арбуз. Я смотрел, как он щелкает пальцами по темной корке и прислушивается: одни арбузы отзывались гулко, как пустые жестянки, другие глухо бормотали, будто что-то грузное, булькая, шло ко дну, третьи передразнивали шлепанье босых ног по мокрой дороге.

Он остановил выбор на том, который напомнил ему о дожде и дороге, проверил, достаточно ли большой у него пятачок, там, где раньше был цвет, и обшарил глазами пестрый узор, словно силился что-то прочесть. Наконец, подняв над головой арбуз, огромный, как луна, низко висящая над вырубкой, он подошел к костру.

– Режь! – скомандовал он. Арбуз покатился к моим ногам, а Лесной Царь сел возле костра – в его жарком пламени горящая лоза становилась пурпурно-перламутровой и прозрачной.

Я взял нож, провел ладонью по лезвию, чтобы очистить его от помидорного семени, оставшегося со вчерашнего дня, и приставил острие к хрупкой арбузной корке (нож был пастушеский, мастерски сработанный деревенским кузнецом); резкий толчок руки – и родился звук, который побежал по корке, оставляя за собой трещину, глубокую и красную изнутри. Еще мгновение – и эта извивающаяся трещина обежала вокруг арбуза, и он, расколовшись на две половины, покатился по земле.

– От тебя костер и задушевная беседа, а от меня и моего друга три луны: одна на небе и две на земле! – улыбнувшись, сказал паренек. – Пусть светятся, а мы им порадуемся…

– Ты радуйся, а мне дай нож. Есть хочу! – грубо сказал Лесной Царь, и я, только что любовавшийся его мягкой походкой, его пальцами, наполнившими мне душу мелодиями ночной бахчи, взглянул на него неприятно пораженный.

– Значит, мне эти две, – сказал он и сгреб обе половины разрезанного арбуза, – а вы можете поделить вон ту, что висит над вырубкой. Боюсь только, нож затупите, пока будете резать…

Сам он уже пробовал первый кусок. Арбуз, видно, был сладкий и сочный, потому что он жадно вырывал большими, торчавшими вперед зубами огромные куски и глотал их, вытягивая шею; по шее пробегал неверный отсвет костра, и отросшая за неделю щетина топорщилась.

– Не все в этом мире сводится к еде. Порой человеку достаточно лишь прикоснуться к чему-нибудь красивому, – возразил было я, но сам смутился от ходульности своих слов.

– А мне не достаточно! – вытирая рот рукавом рубахи, сказал Лесной Царь, рукав порозовел от арбузного сока. – Ты можешь лето прошляться по лесу, сбивая ноги о коряги и раздираясь в кровь о колючки, чтобы осенью все деньги потратить на книжки и другую ерунду, а мне надо купить хлеб ребятишкам, корма поросенку и гвоздей, чтоб сколотить свинарник… Я люблю и бабу ущипнуть, и рюмочку пропустить – вот ради него я таскаюсь по лесам и оврагам. Ты можешь издали порадоваться пестрой бабьей юбке, а для меня это дело пустое. Мне нужно измять ее руками, нужно, чтобы баба побрыкалась, сделав вид, будто сопротивляется…

– До чего же мы тогда дойдем? – поддержал меня паренек. – До состояния скотины, которая тогда только и рада, когда ей подбросят в ясли немного сенца?..

– Дойдем до того, до чего ваши забитые чепухой головы никогда не дойдут! – сказал Лесной Царь и повернул к пареньку лицо, наполовину затененное козырьком. – Ты мне денежки подавай, а не пустые наставления. Я постарше тебя, и эта башка – может, она и кажется тебе дурной – до многого доперла. Жизнь тебя еще пообломает, коли живы будем, встретимся еще где-нибудь на ярмарке – только гора с горой не сходится, – позовешь ты меня в корчму, угостишь пивцом и – дай бог, чтоб набрался ты к тому времени ума-разума, – скажешь: «Прав ты был, дяденька, когда балакали мы с тобой у костра. Кружился я попусту, как летучая мышь вокруг луны. Глупость моя от доброты шла…» А я тебе отвечу: «Держи кулак наготове и время от времени подноси его к чужому носу – пусть уважают, так их разэдак!»

Я смотрел на него (он доедал уже последний кусок арбуза, врезаясь ножом до самой зеленой корки) и всей душой желал, чтобы не нашлось на свете такой корчмы, где бы Лесной Царь мог встретиться с моим другом и сказать ему свои горькие слова.

* * *

Мы сидели допоздна, подбрасывая в костер сухие виноградные лозы, – они трещали и осыпали нас искрами. Сначала мы отстранялись, но потом переставали обращать на них внимание – алые искры, покружившись, падали нам на плечи, но не обжигали, а мгновенно гасли, превращаясь в легкие чешуйки пепла. Бахча, озаряемая пляшущими языками пламени, то приближалась к нам, кудрявясь зеленой ботвой, то отодвигалась к лесу, притаившемуся, полному загадочных движущихся теней.

Мы грели руки над костром. В его свете они становились бледно-коралловыми, почти прозрачными; пристально вглядываясь в ладони, я видел сложное переплетение вен, а за ними угадывал колышущиеся язычки пламени, мне казалось, что я вижу даже очертания углей. Может, это и не так, но тьма летней ночи и обступивший нас лес с его прохладой и сонными шорохами будоражили мое воображение.

Руки Лесного Царя тоже шевелились над костром, выбирая те места, где пламя уже попригасло, ладони лениво поворачивались к ласковому теплу.

Я слышал, что несколько лет назад Лесной Царь стрелял в мальчика из села Малая Кутловица, который ловил рыбу под железнодорожным мостом, ранил его в бедро, и теперь этот мальчик, которому уже подошла пора жениться, ходит на деревянной ноге.

Впервые я видел руки, стрелявшие в человека. Я представил себе, как эта самая ладонь, освещенная сейчас пламенем костра, прилаживает к плечу ружейный приклад, и, пока глаз прищуривается – в нем, качаясь, отражается мушка, – палец ищет курок старого бельгийского карабина времен первой балканской войны.

А руки мальчика в это время шарили вдоль опор моста (я с детства помню, что крестьяне из его села всегда ловили здесь). Мокрый подол рубахи плескался в воде. Усачи проскальзывали между пальцами, а в горсти оставалось ощущение чего-то гладкого и стремительного, отскакивающего, как пружина, – я сам когда-то испытал это чувство.

И вдруг окрик: «Стой!» – и сверкающая кокардой форменная фуражка среди ракитовых кустов на том берегу, и звякапье патрона, скользнувшего в ствол, толкаемого затвором…

Я подбрасывал в огонь хворост. Пламя вспыхивало и отгоняло призрак мальчика, у которого в мокром кармане шевелилось несколько рыбешек. Но когда треск сушняка смолкал, мальчик снова возвращался под каменную арку моста и, судорожно засовывая в штаны мокрую рыбешку, искал глазами то место, откуда донесся предупреждающий окрик.

– Я в человека стрелял. На собаку ни разу руки не поднял, а в человека стрелял, – сказал как-то вечером Лесной Царь, словно разгадав мои мысли. – Потому что собака не способна прочитать закон и запомнить. Она может тебя облаять, но брось ей корку, и она хвостом завиляет и будет стеречь твой дом. А человек, черт его подери, упрямо попирает закон. На меня надели погоны и ружье мне дали – я его дома оставил, потому как мы сейчас лес меряем и оно мне ни к чему, – но, коли понадобится, я и родного отца к стенке поставлю, ежели он, конечно, провинится, и заставлю дрожать!.. Закон придумали люди побашковитее нас! И кто его не соблюдает, тому плохо будет!..

Руки над костром молчали, став совсем реальными, – мрак лишил костер его рентгеновой магии, – под ними лежал только пепел и серебряная тишина засыпающего огня. Но мне все казалось, что указательный палец Лесного Царя (он в это время нервно поправлял сползшую о плеча шерстяную фуфайку) лег на курок бельгийского карабина и прищуренный глаз, в котором отражается колеблемая дыханием мушка, ищет сердце того, кто, засунув в мокрый карман несколько рыбешек, дерзнул попрать непоколебимые устои закона.

А может, он уже целился в чье-то другое сердце?

* * *

Много закатов истлело над холмами. Разгорались новые, но и от них тоже оставалась лишь горсточка небесного пепла. Заплатка на спине паренька, орудовавшего рулеткой, прохудились, а брови совсем выгорели.

Я не знал тогда, что пройдут годы, а они будут иметь все тот же цвет высокого летнего солнца… Мой друг станет летчиком, он будет бороздить небо вдоль и поперек, а я – получать от него открытки и письма в конвертах, измятых дальним путешествием; с почтовых марок на меня будут глядеть желтоклювые попугаи и розовые колибри, сидящие в чашечках диковинных цветов.

Он будет приходить ко мне домой, энергичным жестом снимать пальто и засовывать в рукав небесно-голубой шелковый шарф. Мне тогда уже стукнет сорок пять, волосы мои будут отливать серебром и поредеют на макушке. Однажды, сняв фуражку, он подойдет к зеркалу, чтобы причесаться, и, тоже почувствовав, что зубья расчески проходят сквозь волосы, как сквозь легкое облако, скажет:

– А помнишь, друг, какие густые вихры были у нас когда-то! Шапка не лезла на голову… Я не буду разуваться, – добавит он. – Ботинки у меня чистые, на них только небесная пыль.

Он сядет возле меня, облокотись на письменный стол, и, отодвинув книги, будет смотреть на висящую на стене картину. Там будет изображена оранжевая аллея и влюбленные, уходящие в бескрайнюю даль.

– Только влюбленные да еще осенние деревья святы, – скажу я, проследив за его взглядом, – только они достойны того ореола, которым наделяет их художник.

– И дети! – скажет он и повернет ко мне усталое лицо. Я вздрогну, потому что узнаю в нем свои черты… Он станет рассказывать, что видел, как по ночному пустынному небу гуляли дети, которые, по нашим представлениям, должны спать дома в своих кроватях. Им светили звезды, а за руки их вел ветер – утром на детских сандалиях еще видна была небесная пыль.

Я улыбнусь его фантазии, решив, что он просто переутомился и легкие облачка, проплывавшие перед свистящим кругом пропеллера, принял за детей. Но когда он наденет фуражку и попрощается, я не пойду провожать его до трамвайной остановки, а сяду писать стихотворение о том, что видит летчик в ночном небе.

В другой раз он придет веселый и еще с порога крикнет:

– Я нес тебе звезду, но смотрю, она прожгла в кармане дырку и исчезла! Ничего, я угощу тебя сигаретой.

Я буду курить и чувствовать аромат высоких облаков, к которым я не прикасался даже мысленно.

О несчастье с его самолетом я узнаю от случайного прохожего и опрометью брошусь через весь город к аэродрому. Когда высокие тополя и дощатые заборы пригорода останутся позади, я увижу над вышками взлетного поля, среди качающихся в воздухе длинных баллонов, столб дыма, который вдруг станет иссиня-смоляным, и охваченные пламенем, раскаленные добела крылья самолета.

Все смешается перед моими глазами, и на сгоревшей траве взлетной площадки вдруг возникнет Лесной Царь. Он будет в старой вязаной фуфайке, босой, с засохшей между пальцами глиной. Пламя горящего самолета отразится, переливаясь, в козырьке его фуражки, и на этот раз натертом клещевинным семенем. Он будет стоять растерянный, а завидев меня, бросится навстречу, неуклюже переваливаясь с ноги на ногу.

– Паренек сгорел! – крикнет он. – И никто его не спас…

Дым будет подниматься к небу, к звездам, которые уже загорятся над лиловыми, почти прозрачными очертаниями гор, и к ним, к этим звездам, будет лететь невидимый для нас летчик – он не успел снять закопченные пламенем очки, не расстегнул куртку, сморщенную и потрескавшуюся, как кора обгоревшего дерева. Мне покажется, что я даже вижу, как он пересекает Млечный Путь… Но нет, это будет лишь дым, колеблемый ветром.

Когда я выберусь на шоссе и остановлюсь, поджидая автобус, ко мне подойдет маленький человечек с зонтиком и в пенсне, смешно защепившем его большой нос, и, глядя на меня растерянно, скажет:

– Гражданин, почему вы не вызовете «скорую помощь»? Ваша одежда в копоти, вы обгорели…

– Вы ошибаетесь! – отвечу я. – Моя одежда в порядке, это сердце мое обуглилось.

Я подниму руку, чтобы с ним попрощаться, и увижу, что она оставляет след, словно я пишу по воздуху углем или графитом.

Я останусь жить по милости бога, к которому никогда не обращал свои молитвы. Останусь жить для того, чтобы сердце мое тосковало о друге, улетевшем за облака, чтобы пронести воспоминание о нем через всю жизнь – ведь на земле он был одинок, и больше некому о нем думать.

Даже ночью в самых глубоких снах я вижу, как он идет по небу, ступая на звезды так, как ступал когда-то на камни Огосты, вокруг которых пенилась утренняя вода. Звезды раскачиваются под его ногами – он переходит на другой край неба, теряющийся в бесконечности.

* * *

Как-то, было это в субботу, Лесной Царь скрутил рулетку раньше времени, сунул ее в карман, всем видом говоря: «Надо бы вам еще потрудиться, да… пользуйтесь моей добротой!» – и, вытряхнув из сандалий пригоршню песка и прелых листьев, зашлепал по тропинке в село.

Я вернулся домой. Деда не было. Видно, он ушел недавно, потому что в печке еще горел огонь, а с мокрых шерстяных носков (дед повесил их сушиться на спинку стула) падали на пол мутные капли.

Я переоделся в чистую рубашку и обул стоявшие в углу сандалии. Ступни едва влезли – ремешки загрубели, а покоробившаяся стелька жестью впивалась в пятки. Я вышел на улицу, мне был невыносим спертый воздух комнаты – тяжелый запах сохнущих носков смешался с запахом печеного картофеля и луковых очисток. Я привык к свежести лесных полян, где каждая примятая нашими ногами травинка испускала упоительный аромат… да и наш двор с разметанной перед хлевом соломой, в которой рылись куры, не обращая внимания на прыгавших под ногами воробьев, меня тянул.

Я увидел, что по улице идет наш сосед Димитр, а за спиной у него огромная труба, повернутая вниз сверкающей воронкой. Сообразив, что завтра воскресенье и деревенская молодежь устраивает вечеринку, я сквозь сумерки раннего летнего вечера побрел к школе.

Там и вправду готовились к танцам. Двое парней, присев на карточки возле стула с широкой фанерной спинкой, разжигали газокалильную лампу – кружевной венчик сначала покраснел, словно был сплетен из цветной проволочки, а потом стал матово-белым.

Один за другим подходили парни.

Музыканты расставили стулья у окон, уселись и стали настраивать инструменты: чистить мундштуки и чашечки, сцеживать на пол тоненькие струйки воды из труб и спиралей, стучать бронзовыми пуговицами клапанов.

Комната наполнилась нестройными звуками, которые толкались и разбегались в разные стороны, но потом им удалось сговориться, и ритм старого шлягера, напористый и призывный, повел их за собой. Девушки чиркали каблуками по стертому дощатому полу и взмахивали подолами ситцевых юбок. Юбки были у всех одинаковые, синие в цветочек: материю продавали по талонам, а в деревенском магазине на полке лежал только один рулон ситца. Взгляды девичьих глаз, блестевших в водовороте кружащихся пар, озаряли наши лица, и мы, стоявшие вдоль стен и глядевшие на танцующих, ловили себя на том, что тоже покачиваемся в ритме танца.

Когда Магдалена пригласила меня танцевать и мы вдвоем закружились на неровном щербатом полу, мне вдруг показалось, что ноги мои заплетаются, словно я иду по бахче – там, на верху холма, где остался лишь пепел нашего костра. Она прислонилась головой к моему плечу и не спускала с меня глаз, словно видела впервые. Магдалена была низенького роста, с короткой шеей, на которой подпрыгивало ожерельице из мелких красных бусин. Тело ее покачивалось не в такт, и это меня сбивало. Блузка из грубого домотканого полотна с тонкими серебряными нитями скользила под моей ладонью, и я всем существом чувствовал ласку гладкой девичьей плоти, пронизанной волшебством музыки. Ее волосы, черные, с пепельным отливом (может быть, эту пепельность придавал им свет лампы), касались моего подбородка, я улыбался, и она, награждая меня долгим взглядом, отвечала улыбкой.

Комната была полна табачного дыма. Он клубился вокруг нас, обвивал лампу, стирая ее контуры, и она казалась расплавленной в своем ослепительном блеске.

Мелодии прерывались. Музыканты шевелили губами, на которых отпечатывались круги от чашечек величиной с мелкую монетку, и снова принимались играть. Дым ел глаза, мне захотелось вдохнуть свежего воздуха, и я направился к выходу. Магдалена пошла за мной.

* * *

Не успели мы шагнуть за порог, на короткую ромбовидную дорожку света, которую постлала у наших ног распахнутая дверь, как за нами следом высыпали веселые молодые голоса. До сих пор эти голоса, окутанные сизым табачным дымом, бились о потолок и закопченные стены комнаты. Вырвавшись на волю, они взметнулись ввысь и вместе с дымом ринулись в ночь; дым, смешавшись с ветром, стал прозрачным, а голоса, перешагнув границу света, слились с мраком, потеряли реальность и заглохли. Магдалена следовала за мной, смущенная любопытными взглядами, провожавшими ее из глубины комнаты. Вот она вышла во тьму, чувствуя разгоряченным лицом ее прохладу, догнала меня на каменных ступенях школы (не оборачиваясь, я шепнул: «Осторожно, скользко…») и коснулась ладонью моего локтя. Рука ее дрожала, быть может, от свежести, которой тянуло с реки. Потом она повернулась ко мне, словно ждала, что вот-вот заиграет музыка и мы закружимся в ее ритме, и я почувствовал под ладонью податливый овал ее груди. Грудь вздрагивала, наверно, от прерывистого дыхания и была мягкой, как тельце воробышка – я пережил это ощущение несколько лет тому назад. Тогда к нам в комнату влетел воробей, и я гонялся за ним, пока он не ударился о стекло и не свалил с подоконника мамины очки. Я поймал его, и моя горсть наполнилась мягкими перышками, которые пахли летним небом и согретыми солнцем холмами. Этим ароматом – бог знает, как он сохранился в моей памяти, – снова дохнуло на меня, но теперь к нему примешивался запах липового цвета. Запах становился все сильнее, и я невольно повернул голову, чтобы посмотреть, не цветет ли рядом липа. Но поблизости и за школьной оградой не было никаких деревьев. Я поднял взгляд к небу, чтобы найти цветущие ветви в просторе, но небосвод был наполнен только звездами (необыкновенно большими и чистыми) и еще – тишиной.

Я подчинился ее руке, которая увлекала меня за собой. Вместо того чтобы спуститься по крутой, размытой дождями улочке, которая вела к дому, Магдалена повернула по тропке, вьющейся меж душистых кустов; она все время прижималась ко мне и шептала что-то ласковое.

…Потом я лежал на мягком сене, перевернувшись на спину, и смотрел в потолок сарая, куда привела меня Магдалена. Балки скрещивались, толстые, кривые, грубо отесанные, в щели виднелось небо, серое с одного края, – там, наверное, начинался Млечный Путь. Я ни о чем не думал, отдавшись в полную власть тому, что только что пережил. Я боялся спугнуть чары сокровенного, к которому прикоснулся впервые. Магдалена тоже лежала молча, сено под ней примялось, и она, утопая в аромате дикой гвоздики и сухой пыли летних дорог, была еле различима и казалась совсем маленькой. Только ее голое колено, которое касалось меня с ленивой небрежностью, светилось в ночи – все остальное слилось с темнотой.

– Ты чего, никак задремал?

– Нет.

– Только это и остается… Слушай, чего ж ты не сказал, что совсем неопытный? Зайчонок… – сказала она, склоняясь надо мной, и в ее словах, которые вместе с ее дыханием касались моего лица (она искала в темноте мои губы), была не ласка, а разочарование. – Скок-поскок… – Она замолчала, раздумывая. – Много нынче зайцев развелось, много… Днем с огнем не сыщешь настоящего мужчину!

Я слушал ее, смущенный, впервые заметив, что голос у нее гнусавый, она четко произносила только первые слова, а последние глотала, и они булькали у нее в горле.

– Лежишь, и в голову тебе не приходит меня приласкать. Полежали и прости прощай! А я потом расхлебывай… Так, да?

Сухие былинки ломались, подмятые ищущим меня телом Магдалены, я чувствовал, как они, сопротивляясь, топорщатся под моей рубашкой.

– Милый… – продолжала она, в голос ее прокрадывалась нежность. – Не слушай меня, неразумную… люби… ну хоть немножечко…

До этого момента я не замечал, что волосы ее пахнут душной комнатой, где сохнет белье, выстиранное вонючим домашним мылом.

– Я дам тебе самую большую радость… только немножечко меня люби…

Поцелуй ее был влажный и липкий. Я отворачивал лицо, противясь объятиям, и запах Магдалены (она, верно, ужинала похлебкой с луком) обволакивал меня, бессильный вызвать внутренний трепет.

Я вздрогнул и приподнялся на локтях, готовый вскочить. Послышался топот. Кто-то шел к сараю. Мне стало не по себе, и я удивился, что Магдалена даже не пошевельнулась.

– Лошади… Почуяли, что в сарае люди! – усмехнулась она, удивляясь моей трусости. – Ты забыл – внизу конюшня.

Топот смешался с тихим ржанием, донесся шелест грив, просвистела резко дернутая узда, и мне показалось, что весь сарай заходил ходуном, как лошадиные спины.

Моя первая любовная ночь покачивалась на этих гладких, ускользающих из-под нас лошадиных спинах. Наши робкие прикосновения, наше забытье, свет, идущий от голой коленки Магдалены, ее влажные поцелуи, мое разочарование – все это, тоже зыбкое и ускользающее, пыталось удержаться на искрящихся под ночным звездным небом лошадиных спинах.

Сам не знаю почему, но всю жизнь, когда я любил других женщин – и уже не с тем юношеским пылом, – мне всегда казалось, что чувства мои держатся на скользких лошадиных спинах. Еще мгновение – и эти чувства, раскачиваемые горячими, буйными телами, не удержатся и упадут под безжалостный замах конского копыта…

* * *

Мы встречались чуть ли не каждый вечер.

Возвращаясь из лесу, я заставал Магдалену сидящей на скамейке у дома – приземистой хибары, крытой грубой турецкой черепицей, такой кривой, словно летом она размякала на солнце. У фундамента, куда с крыши стекали дождевые струи, штукатурка от сырости отвалилась, и виднелись глубокие трещины в кладке – казалось, задуй ветер посильнее, и весь этот дом, треща трухлявыми балками, с которых, когда хлопали дверью, сыпалась в лицо едкая пыль, зашатается, а высокая труба с жестяным флюгером, скрипящим при малейшем дуновении ветра, съедет набок.

Но это только казалось, дом крепко стоял на своем фундаменте, веселый флюгер звенел на крыше – его легкомысленная болтовня кружила над улицей, а скрипучие двери скрывали молчаливую жизнь обитателей.

Магдалена подвигалась, уступая мне место рядом с собой, скамья гнулась под тяжестью моего тела, и я ощущал тепло уже погасшего солнца, пропитавшее собой щербатые дубовые доски.

Я приносил с собой терпкий запах прошлогодних дубовых листьев и свежий аромат молодых веток, которые трещат под топором лесорубов, зелеными искрами осыпая их лица; эти запахи, горькие и упоительные, наполняли наши ночи.

Наконец за дверью дома раздавалось постукивание трости, но прежде, чем долететь до моих ушей, оно облетало стены комнаты, и к нему примешивалось шуршание паутины. Это постукивание как бы говорило: «Магдалена, уже поздно, пора домой…» Однако девушка не обращала внимания на полуночное предупреждение.

Я видел эту трость. У нее была ручка из козьего рога – темно-серая, с серебристыми прожилками, – а на другом конце, там, где она касалась земли, было прибито металлическое колечко. По целым дням эта трость долбила землю, стараясь попасть в унисон с поскрипыванием жестяного флюгера, – с ее помощью передвигался парализованный Илия Американец, отец Магдалены. Он был такого же маленького роста, как Магдалена, с широкими, по-бабьи круглыми бедрами и короткими ногами.

Такие ноги могут месить глину или тесто в больших чанах, топтать снопы во время обмолота, когда хрустят стебли и зерна со свистом вылетают из нагретых солнцем колосьев… и еще они могут переносить тяжкие страдания – от кровати до скамейки у ворот – того, кто уже многие годы прикован болезнью к дому.

* * *

Илия Американец возвратился из Нового Света за несколько лет до моего рождения.

Обычно человек, уезжавший на заработки в чужие страны, возвращается с большим багажом; почти забытый родственниками и знакомыми, он выходит на станции, откуда когда-то отправился в необъятный мир (здание вокзала того же грязного желтого цвета, и ласточкины гнезда под стрехой те же, только тополя возле колонки – ее заржавевший насос все время скрипит – стали раза в три выше), и, перешагнув через огромные чемоданы, на которых пестрят наклейки гостиниц, снимает широкополую шляпу с белесой возле ленты полоской от пота, расстегивает жесткий, как картон, крахмальный воротничок и, чувствуя, как комок подступает к горлу и слезы набегают на глаза, смотрит на горы, над вершинами которых белеет облачко – точь-в-точь такое же, какое он видел когда-то из окон отчего дома.

И только тогда, еще сомневаясь, он ли это, но понимая, что местный пассажир едва ли выгрузит такую гору чемоданов, к нему устремляются встречающие. Слезы, объятия… и начинаются бесконечные рассказы о том, что тетушка еще в 1919 году получила от него открытку с видом Чикаго, которую и хранила до самого смертного часа, о том, что сын старшего брата упал с дерева, сломал ногу и потому не пришел его встречать, а сын сестры – он сейчас служит в гвардейском полку и охраняет царский дворец во Враня – купил участок земли, собираясь построить дом, где лучшая комната – с широким двойным окном – была бы отведена дорогому гостю, но, увы, на дом не хватило денег…

Он слушает – но не столько рассказы родственников, сколько щебет ласточек и шум тополей – и вытирает слезы (белоснежный платок становится черным – за время долгого путешествия лицо путника покрылось сажей), шарит в карманах жилета, раскачивая золотую цепь от часов, опоясывающую чуть ли не половину груди, и дрожащими пальцами кладет в раскрытые ладони ребятишек, в лицах которые он пытается найти фамильные черты, по иностранной монетке, а дети с почтением и страхом целуют ему руку.

Приезд Илии Американца был куда скромнее. Его поезд подходил к станции ненастным утром. Мимо окон, замутненных дождевыми каплями, растворившими в себе густую сажу, проплывали смазанные ходом поезда цветущие персиковые деревья, росшие вдоль железнодорожного полотна, и висящее на веревках белье, которое, если не вглядываться хорошенько, тоже можно было принять за цветущую алычу или абрикосы.

На перроне не было ни души, только дежурный, поблескивая медными пуговицами куртки, подошел к шипящему паровозу и передал машинисту завернутый в газету пакет.

Из зала ожидания вышли двое: мужчина и женщина. Укрывшись пальто, они бегом, спасаясь от дождя, пересекли перрон и поднялись в тот же вагон, из которого вышел приезжий, даже не заметив его. Машинист и кондуктор тоже не обратили никакого внимания на приезжего и пошли завтракать в буфет. До конца маршрута оставалось всего несколько остановок, и им незачем было спешить. Они устроились за столиком возле окна. Скатерть, бог знает с каких пор не стиранная, с красными кругами от рюмок, была усыпана крошками. Они смахнули крошки и склонились над дымящимися тарелками, обдававшими их щеки приятным теплом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю