Текст книги "Современная болгарская повесть"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Владимир Зарев,Стефан Дичев,Иван Давидков
Жанры:
Космоопера
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
– Надеюсь, не нужно представлять все это в письменном виде.
– Наоборот, каждый факт значителен, даже если нет никаких происшествий. Прошу изложить в письменном виде все то, о чем вы только что рассказали мне.
Провожая ее до дверей, он позволил себе на миг задержать ее руку. Этим он давал понять, что они друзья, хорошие друзья, и между ними ничего не изменилось. Она понимающе прикрыла глаза.
После того как она ушла, Кюнеке навел справку о маршрутах кораблей и предстоящих рейсах. Его охватило желание показать свою власть над людьми, распределить справедливость так, как он считает нужным.
Покуда Кюнеке искал место Сиракову и «Хемусу» в ходе ближайших событий, он все более преисполнялся приятным удивлением по поводу собственной деятельности, конечно же недоступной заурядному уму.
6
Вечером на корме Жельо нашел кочегара Паско и молча показал ему банкнот в сто лир: это было предложение нацедить бутыль вина из бочки.
– А-а, не толкайте меня на это, бай Жельо! – затряс головой Паско, словно конь, на которого вот-вот наденут хомут. – Ради бога, прошу вас!
– Ну, не стыдись, что ты как невеста перед брачной ночью, Пасе! Был бы я таким проворным, как ты, сам бы сбегал! Я посторожу, в случае чего, не бойся!
После таких уговоров Паско не оставалось ничего другого, как взять деньги. Все-таки он заметил:
– Ну, приятель, пропаду, если меня схватят.
Он пошел в кубрик, густо, в три ряда одна над другой завешенный койками, поглядел банкнот на свет – он видел, как это делают менялы в Бейруте, – затем засунул его за фанерную обшивку, где прятал свои сбережения. С бутылью, шлангом, сверлом и деревянным клином направился к бочкам. Плотник стоял на страже и ободряюще кивнул ему, когда он проходил мимо.
Бочки были уложены так, что доступ к ним оставался только со стороны клетки с быком, за штабелями старых капорт, перевязанных канатом. Паско услышал, как бык вздохнул. Он пошарил по бочкам и нащупал ту, из которой уже цедил. Цедил трижды; сейчас он пробуравил ее на вершок ниже последнего клина. Из отверстия не вылилось ни капли. Это значило, что и еще кто-то пробивал эту бочку. Паско нацедил из другой бутыль вина. Вино было хорошее, пенилось.
– Чистая работа, – прошептал он, передавая Жельо бутыль. Опасность благополучно миновала, поэтому Паско испытывал необходимость в похвале. Но Жельо не был человеком, способным на благодарность. Придется, значит, поговорить с быком. Скотина нехотя поднялась в темноте и с каким-то ленивым любопытством дохнула на кочегара.
– Ишь, рога опустил, – заговорил Паско. – Что скажешь, разве это жизнь? Нет… А дух-то от тебя горячий, что огонь!..
Сейчас он обдумывал, как примазаться к выпивке, для которой нацедил бутыль. Наконец решился и широким, уверенным шагом, размахивая руками, вошел в кубрик, где собрались Жельо, Дичо, Теохари, кочегар Михаил – Мишок.
Мишок был маленький, с короткой шеей, подвижный, как крыса. Он был известен тем, что несколько лет назад пьяным женился на варненской девице сомнительного поведения и в тот же вечер вытатуировал себе на руке «Люблю тебя, Маринка». Но Маринка вскоре сбежала с неким унтер-офицером, а вытатуированные слова пришлось скрывать: Мишок всегда носил рубашку с длинными рукавами. Когда моряки хотели подразнить его, вспоминалось его прозвище «Мишок – засученные рукава», что вызывало недовольное его ворчание.
В кубрике горели три свечи, в нос шибало сопревшим бельем и старыми тюфяками.
– Нелегко, нелегко это! – говорил боцман Теохари, наливая пенящееся вино из бутыли в консервные банки.
– Господа его пьют! Понимают, что хорошо… Нелегко собрать новый экипаж, ребята. Каждый норовит раздобыть себе медицинское свидетельство, вытащить голову из этой неразберихи. И он прав по-своему, прав!
– А товарищество существует или нет? – мрачно, необычно низким голосом спросил Мишок.
– Какое еще товарищество?
– Нет, ты мне ответь, существует товарищество или нет?
– Сунут доктору двадцать бон… – шелковую «марфичку»[13]… итальянский коврик, – продолжал Теохари, не обращая внимания на Мишка, – и дело в шляпе. Человеческая слабость!
– Есть товарищество или нет, почему не отвечаешь?
– Отстань с твоим товариществом! – разозлился боцман. – Душу мы потеряли, а он мне еще проповеди читает! В церкви мы, что ли? Какое товарищество? Кто тебе тут товарищ? Разве что… капитан…
– Капитана не вмешивайте, – сказал Жельо, и здоровый глаз его сверкнул. – Капитан – не наш, что его писать в этот список? Как натравят, так и лает. А ты разве мне не товарищ? Если корабль будет тонуть, ты разве не подашь мне руку?
– Руку? – Боцман нахмурил свое сухое смуглое лицо, и косматые его брови нависли над глазами. – Я подам, известное дело… А может, и не подам… Говорю тебе: я сам в себя уже веру потерял. Другими стали мы, вытряхнули из нас матросскую душу в море, потонула она, и дело с концом… Придет время, проклянем это звание! Сегодня сказал одному: «Жара». Жара! Только это и сказал. А что мне ответил человек? «Чего тебе, – говорит, – надо? Иди на Северный полюс!» Словно на хвост ему наступил, окрысился ни за что ни про что!.. Айретен[14], будем, значит, здоровы!..
Теохари поднял консервную банку, стал пить большими глотками, и выпирающий кадык забегал вверх-вниз по его жилистой шее.
– Сами все видите, – заговорил Жельо. Больной глаз его был затянут бельмом, но здоровый горел дьявольской хитростью. – Почему суем голову туда, куда и палец просунуть нельзя? Так нам и надо, пускай! А было время, плавали – ветер догоняли, перья от чаек собирали… Теперь эти перья разнесут нас в пух и прах!.. Э-эх, салажата!
– Что говорить, – Паско затряс головой, – о пальце да о голове… И мой дядя кричал бывало: «Иди, Пасенце, посмотришь мир, поплаваешь, человеком станешь!»…
А в такое время в живых бы остаться – и на том спасибо!
– Пасенце-поросенок! Глупенький был, ошибся, – рассудил Жельо. – Мясо на собак поревели, потаскуха кельнершей стала, а мужик непутевый – в моряки пошел!
– Ну уж скажешь! Вовсе я не непутевый даже, – обиделся Паско.
– Присказка есть такая.
– У Пасенце шея мужицкая, зато лоб министерский, – мрачно отозвался Мишок. – Ты ведь получил надгробную медаль? За что даются медали? За ум!
Он стукнул себя по лбу. «Надгробными» они называли медали «За доблестный труд», которые им роздали в прошлом году.
– Скоро, гляди, возненавидим свое ремесло, – как бы рассуждая сам с собой, проворчал толстый третий механик Спиридон. Он был самоучкой (окончил какие-то технические курсы, и, если бы не такое смутное время, его вряд ли приняли бы на корабль). – Отец мой был моряком, но тогда моряки были настоящие люди, не то что мы! Он так наставлял меня: «Спире, плюнь на паршивый берег, там одни трусы, мошенники и жулики»… Эх, было времечко – не то что сейчас!..
– Не дозрел ты еще, Спире! – сказал Жельо. – Вино зреет год, два, а то и пять… А ты добиваешь уже пятый десяток, на гору стал похож, а все тебе невдомек: лес будут рубить – щепки полетят, тебя не спросят, сохранил ты еще разум или его кукушка унесла.
– Ну так кто же виноват? – резко спросил Мишок.
– Э-э, а на что тебе башка дана? Для украшения, выходит… Эх, где же этот Илийка, позовите его, пускай выдаст задушевную. Позовите его, салажата!
Привели рулевого Илийчо, который вздыхал по всякому поводу: «Ах ты, черт возьми», за что и пристало к нему прозвище «Ах-ты, Ах-ты»; умел он и подстригать, и растирать при простуде, был добродушен и сговорчив, и все называли его ласково Илийка, несмотря на то, что шел ему уже четвертый десяток…
Он вошел (матрос, выставленный сигналить, закрыл за ним дверь) ухмыляясь.
– Пьете, похоже, а? Пьете!
Теохари налил ему банку, и Илийка с удовольствием одним духом осушил ее.
– Ах ты, черт возьми! – просветленно произнес он и отер губы тыльной стороной ладони.
После такого угощения не нужно уже было упрашивать его: он сам вытащил из кармана окарину[15], некогда блестевшую синей эмалью, а теперь облупленную, вытер ее о штаны и с сосредоточенным видом поднес к губам.
Матросы молча наблюдали, как он проделывал все это.
Соловьиный голос наполнил тесный грязный кубрик, и в нем словно бы просторнее стало.
– Давай, Пасенце, твой черед! – пригласил Жельо.
Паско начал громко, с большим старанием. От напряжения лицо его исказилось, как от испуга:
Ела ли ты кизил вилкой,
Пила ль вино с ложки-и-и?
– С чувством, с чувством! – напомнил ему Жельо.
Лицо кочегара сделалось еще напряженнее и испуганнее, и он запел во все горло.
Закончив песню, Паско потянулся за банкой. Еще его звали Какао, за то, что однажды он съел прокисший десерт, на который никто не захотел даже смотреть. Единственным последствием этого подвига для Паско было его прозвище, которое, как и любое прозвище, полученное на море, пристает к человеку накрепко, на всю жизнь.
– А вообще-то всякое может случиться, – заговорил Жельо, похлопывая по колену то Дичо, то Теохари, сидевших по обе стороны от него. – Да такое, после чего не иначе как лошадиной пасхи[16] ждать!
И он рассказал, как экипаж «Принца Кирилла» направлялся поездом в Салоники, а партизаны остановили состав и увели всех в горы. Страшно, конечно, было им очень, думали, ведут их на расстрел, и каждый давал себе слово, коли останется в живых, ни на шаг не подходить ни к кораблю, ни к морю! Главный над партизанами – «невидный собой человечек, самый маленький из всех», – самолично объявился перед моряками. Они побледнели, словно это смерть сама к ним пожаловала. Но, слава богу, пронесло. Он давай их поносить так-растак, а им это словно елей на душу, потому как сразу смекнули: шкура-то цела будет. Так, мол, и так, говорил он им, соображение должны иметь, видите, как обстоят дела, немцы проигрывают войну, не надо нм помогать, а наоборот, мол, идите к нам, чтобы уничтожить их скорее и заниматься потом своими делами.
Дичо с опаской толкнул плотника в бок.
– Не я же сказал эти слова, – сердито пояснил плотник. – Он их сказал. Ясно ведь? – Его блестевший глаз обходил всех по очереди. – Наконец их отпустили, а для Пею Тренкова, который вывихнул ногу, даже катер подали!.. Отпустили их, а они погрузились на «Принца» и… накормили рыб. Э-эх, не люди мы – салаги! – повысил голос Жельо. – Где Левский, где Ботев, где Стефан Караджа?.. Эй вы, чего не поете? Настроения нет, а? Мо-ря-ки! Тьфу! Только море засоряете. Пусть и найдется курва среди нас, выдаст меня начальству, а я скажу вам так: в один прекрасный день стребуют и от нас отчета, этот день расплаты скоро придет, спросят нас тогда – вы, мол, там, с «Хемуса», салаги зеленые и такие-растакие, что делали, что возили? Для кого? Куда? Где было ваше соображение?
– Нельзя так говорить, – степенно возразил Спиридон. – Кто бы стал делать это просто так – по своей воле? Над нами закон стоит!
– Закон? Какой закон, салага? А ответь-ка ты мне, закон тебе скажет прыгнуть в море, чтобы сломать рога у мины, прыгнешь?
– Что ты, Жельо…
– Прыгнешь, я спрашиваю? Отвечай!
– Неужели, братцы, найдется такой дурак? – удивился Паско.
– Ну что? Что? – Жельо дергал его за рубаху. Глаз его горел, будто зажженный. – Что ты мне скажешь на это? Нету, а? Все до единого скоты!
– Вместе с тобой на этой палубе, – мрачно заметил Теохари. – Чем ты отличаешься от нас?
– И я. Правильно, – согласился Жельо и поднял банку.
Затем добавил спокойнее:
– Вот что я вам скажу – с нами кончено, счет подан, итог подбит! Списаны мы, так и знайте! Смены не будет, начальство поволынит день-другой, время пройдет – и опять нас погонят. А море покрыто минами, что ряской. Раз – и ищи нас? Э-эх, салаги! Мужской монастырь, арестанты с медалями под подушкой, пустые головы! Ги-та-ры! Такова наша удача: раз в тыщу лет море в суп превращается, а мы как раз в этот день шабашим, ну а если нет, если опять в море, так ложек с собой не взяли… В спасательном костюме ложись, в спасательном костюме вставай, пролежни у меня уже от пробки, такие, как у моего деда, когда он лежал после операции… С ними и на тот свет отправился… Не моряки мы, нет!.. Вот Даниил Киряшки был моряк. Даниил – другое дело! Здесь такого человека нет!.. Где сейчас Даниил? В тюрьме. Что сказал он швабам, когда вышел закон о гражданской мобилизации? Он им сказал: «Я вас не признаю, горба для вас у меня нет, внаем его не сдаю!» Сунули его в каталажку, а нас пугают: коммунист был! Коммунист! Для господ это теперь хуже разбойника… Э-эх, и почему мы не такие, как Даниил, ребята, почему мы глупые, зеленые?.. Налей, вошь! Чувствительно налей, тебе говорят!
– Потому что Даниил был холостяк, – произнес Теохари, осушив банку. – А мы нет!
– Потому что Даниил был мужчиной, а мы нет! – эапальчиво возразил ему Жельо и свирепо глянул на него. – Какая польза для детей, когда они нас не увидят? Скажите, ну, какая польза? Я вас спрашиваю!
Стало тягостно от этого вопроса, на который никто не мог ответить. Илийчо сосредоточенно дул в окарину, один за другим матросы затянули песню, которую всегда вспоминали в трудные минуты:
Капитан, капитан Камуэла,
Пришвартуйся к соседнему причалу,
Заберем с собой девушку сначала.
Капитан, капитан Камуэла…
Мелодия была грустная, выразительная, она напомнила им о былых временах, когда плавали без страха, были молодыми и сильными, любили женщин и женщины их любили, ходили по палубе по-хозяйски, вразвалку и никакие немецкие часовые не торчали у них над головой… Они жалели о том времени и еще о том, что не знали, как распорядиться силой, которая у них оставалась; сокрушались, что не изменить им свое положение.
На глазах многих появились слезы, и припев зазвучал как угроза:
Камуэла, Камуэла, ел-ла… ел-ла… ел-ла!
За дверью послышался шум.
– В чем дело, господин старший! – нарочно громко крикнул матрос, которого выставили сторожить. – Не смей толкать меня, ну!
Быстро спрятали банки, бутыль, поднялись. Вошел Люлюшев, виновато улыбаясь.
– Добрый вечер, ребята, – поздоровался он, как будто давно их не видел. – Пойте, пойте… Красиво…
Жельо подступил к нему, положил ему ладонь на плечо.
– Поздно пришел, старший… – пробормотал он скороговоркой, но с затаенным недобрым чувством. – Иди спать! Или к начальству, а мы здесь простыв смертные. Мы здесь – корма, третий класс. Ты не нашей породы, валяй!
– Иди, иди! – смешно выпячивая грудь, вышел вперед и Мишок. – Тебе говорят!
Люлюшев, ошеломленный, отступал спиной.
Проводив его до дверей, вернулись и, расхрабрившись, подняли свои банки, запели громко, вызывающе:
Не хотим мы богатства,
Неволя нас гложет.
Нам свобода и братство
Всех денег дороже!
7
На другой день Люлюшев избегал Жельо, ходил с озабоченным видом, но в действительности он был испуган, чувствуя, что матросы настроены против него. Уже сам факт, что его накануне выставили из кубрика, говорил сам за себя, к тому же это был серьезный проступок, хотя и не зафиксированный в уставах и распорядке корабельной жизни. Вообще-то Люлюшев надеялся, что Жельо извинится перед ним, но плотник делал вид, что не замечает его, и держался так, словно ничего особенного не случилось.
Люлюшеву ничего не оставалось, как рассказать капитану Сиракову об этом «странном инциденте». Неизвестно почему, он верил, что Сираков не только возмутится, но и примет какие-то меры в защиту своего помощника.
Сираков же довольно равнодушно выслушал его доклад, напоминающий жалобу.
– Я давно вижу, что-то произошло на корабле, что-то изменилось, – как-то равнодушно говорил Сираков. – Все это началось с войной, а я здесь с первого ее дня… Тогда мы были в Латакии[17], услышали о войне по радио, и с той поры все стали глядеть на меня с каким-то ожиданием и сомнением, словно это событие произошло не в Европе, а во мне самом и все будущее их зависит от меня. Я не мог, разумеется, ничего предпринять, это знал каждый, и все-таки они продолжали ждать от меня чего-то, и сомнение постепенно перерастало во вражду… Мы с вами сделаны из одного теста, Люлюшев, – с каким-то скорбным сочувствием вздохнул Сираков. – Они – из другого. Нам не поладить с ними до тех пор, покуда существует этот страх, то есть пока длится эта война, и они всегда будут думать, что мы все делаем специально им во вред! Они так далеко зашли в этой уверенности, что забыли даже простой факт: мы с вами тоже живем этой жизнью и тоже подвергаемся риску… После войны положение изменится… в чью-либо пользу, – с горечью добавил он.
В этой горечи Люлюшев почувствовал примирение, намек на перемену в пользу «тех», и это встревожило его.
– Как! – воскликнул он. – Неужели замалчивать все это! Отступить?
– А что, по-вашему, мы можем сделать, дорогой Люлюшев? – Капитан Сираков впервые дружески обратился к своему помощнику. – Будет уже хорошо, если мы вернем этих людей в Болгарию здоровыми и невредимыми. Тогда, может, они нас простят или забудут, все равно… А если не вернем? Разве это зависит от нас?
– Они не дураки! Сами понимают, насколько простираются наши права и возможности… Они не любят нас и поэтому взваливают на нас всю вину!
– Они нас ненавидят, Люлюшев. Ненавидят – точное слово. Зачем вы боитесь его произнести? Лично я свыкся с этим. Везде идет война, везде есть недовольные, очень много недовольных, раз дело дошло до оружия.
– И все-таки… не следует ли… не следует ли поговорить… с каждым в отдельности, может быть, надо… действовать, пока это настроение не стало всеобщим?
– Вы полагаете, есть еще не зараженные недовольством? Едва ли. Может быть, только мы двое не заражены, поскольку не знаем, кем быть недовольными! Или не смеем быть недовольными, потому что… потому что усердно читаем устав, не можем не читать его, так как только в нем вся наша власть и сила на корабле!
Люлюшев не скрывал испуга.
– Впрочем, мы с вами недовольны тем, что они недовольны… Извините… Я говорю о себе… – продолжал Сираков, нахмурясь. – У меня нет семьи – то есть жены и детей. У вас тоже… И все-таки, если вас это интересует, я тоже недоволен. Только, может быть, не знаю, как это выразить, а те, внизу, знают и уже не считают нужным скрывать это… Я недоволен вообще, разочарован, устал, надоело – считайте как хотите! Глубоко сожалею, что стал моряком.
Он поднялся и зашагал по каюте. Люлюшев ошеломленно следил за ним, отшатываясь всякий раз, когда тот проходил мимо; впрочем, вряд ли Сираков сейчас замечал его.
– В морском училище, – продолжал Сираков, – мы жили романтикой дальних плаваний, а воспитывали нас грубо, по-фельдфебельски. Даже интеллигентные и умные воспитатели третировали нас как потенциальных преступников, врагов! Но мы были молоды и вышли в жизнь на свой страх и риск. В то время даже будущая война представлялась нам в ореоле романтики. Помните Скапа флоу[18]? Какой подвиг совершил там офицер торгового флота… И этого нам было достаточно, чтобы вообразить, что война – это серия, цепь подвигов, которые ожидают нас, бесчисленные Скапа флоу, еще неизвестные, потому что мы пока не прославили их своим подвигом… Мы презирали морских офицеров, чувствовали собственное превосходство, называли их сабленошами! Мы любили подвиг ради самого подвига и героизм ради самого героизма!.. Вот она – война! И где Скапа флоу? Где подвиг, спрашиваю вас, где героизм? Развозим бочки с вином для банкетов, на которые нас не пригласят, и ежесекундно – страх смерти! Животный страх! Жить столько времени с подобным ужасом в сердце – это больше, чем сто Скапа флоу! А награды нет и не будет. Нет его, подвига! Есть бессмыслица, страх, дурное настроение, ненависть. Погибнем, смерть наша ничего не изменит в истории. Смерть сейчас – самая дешевая вещь, умирают тысячи и тысячи каждую минуту!
Сираков махнул длинной сухощавой рукой, потому что неожиданно заметил недоумение на испуганном лице Люлюшева.
– Значит, ничего не прикажете в связи с этим пьянством… с таким… с таким опасным поведением матросов? – пробормотал Люлюшев.
– Признаюсь, вы меня разбаловали. Я привык соглашаться с вашими предложениями. А каковы они будут в данном случае?
– Я думаю… о чем-то вроде моральной подготовки команды…
– Моральная подготовка команды, – задумчиво повторил Сираков, садясь на стул. – Не знаю. Они и так достаточно ненавидят нас, чтобы раздражать их еще больше! Впрочем, если у вас есть что им сказать, соберите их, поговорите… Но едва ли сейчас подходящий момент для разговоров. Они решат, что мы действительно виноваты в том, что нет смены, и ищем, как оправдаться…
Люлюшев пошел расстроенный, как никогда, однако с порога не забыл доложить:
– На сегодня я приказал продолжать очистку ржавчины.
На шлюпочной палубе плотник Жельо шпаклевал двери. Увидев Люлюшева, стал насвистывать.
Люлюшев обиженно прошел мимо плотника, глядя в противоположную сторону.
…Из дверей своей каюты показался Сираков, он был без формы. Приказал плотнику позвать боцмана.
– Ясно-о! – Жельо положил шпатель на доски.
Сираков оставил дверь приоткрытой и слышал, как плотник, наверно для того, чтобы не делать лишних шагов на солнце, окликнул Паско-кочегара:
– Пасе, хватит баклуши бить, найди Теохари, салага! Начальство его ищет, чтоб явился немедленно!
Теохари поднялся наверх и, проходя мимо Жельо, нахмурился: ему было неприятно идти сейчас к капитану – могли подумать, что он наушничает.
Он вошел, прикрыл за собой дверь. Сираков стоял спиной к нему и смотрел через иллюминатор на переднюю палубу.
– Вызывали меня, – наконец напомнил о себе Теохари.
Сираков резко обернулся.
– Теохари… вы пили прошлой ночью, – с неодобрением начал Сираков. Сейчас он искренне хотел установить близкие отношения с этим человеком и даже поверил на мгновенье, что такая близость возможна – «Они тоже люди, что мешает нам глубже понять друг друга?». – Догадываюсь, откуда вы взяли вино, но не знаю, отдаете ли вы себе отчет в том, чем все это кончится?
– Первый помощник доложил? – зло спросил боцман, остро, исподлобья взглянув на Сиракова.
Сираков не ожидал такого контрвопроса и рассердился.
– Важен не источник информации, а факт! – четко произнес он и тут же подумал: «Нет, не надо было говорить „информация“, он не понимает этого слова, оно не поможет нам найти общий язык». – Вы пили. Пили или нет?
Теохари почти насмешливо смотрел прямо в глаза Сиракова.
– Вы пили, – продолжал Сираков. – Рано или поздно Роземиш поймет это. И никакое заступничество не поможет!
До сих пор Роземиш был всегда «господин суперкарго». Кроме того, когда речь зашла о заступничестве, Сираков дал понять, что только он имеет на корабле такую возможность. Но в этом намеке на покровительство Сираков как бы отделял Теохари от тех, с которыми тот пил, противопоставлял им его. А боцман предпочитал быть с ними, не с капитаном.
– Пили, господин комендант! – раздраженно произнес он. (Как моряк, служивший некогда на французском корабле, он так обращался к капитану.) – Пили! Но что вам рассказывать! И потом… первый помощник… Почему он суется туда, куда его не просят? Когда это мы терпели таких людей на палубе? Зачем вас-то мешать в эту склоку!
В последних словах Теохари Сираков уловил что-то похожее на снисходительность. Теохари в свою очередь противопоставлял его Люлюшеву, и это заставило Сиракова обратить внимание не столько на упрек в адрес своего помощника, сколько на протест против установленного в последнее время порядка на корабле. Никто не имел права протестовать против этого порядка без самых серьезных последствий. Что за дерзость?
– Первый помощник делает то, к чему обязывает его долг! – сказал он строго, и прищуренные его глаза блеснули, как острие. – Он ходит, где считает нужным, будет и впредь ходить, потому что должен знать все, что делается на корабле! Всегда так было, так есть и так будет! Не родился еще человек, который изменит этот порядок!
– Подслушивает, – как бы про себя пробормотал Теохари. – Вынюхивает… Разве это дело?
– Не хочу слышать такое о первом помощнике капитана! – Сейчас Сираков особенно ясно сознавал, что Люлюшев при всей его чиновничьей ограниченности ближе ему, чем боцман. – Кто вам позволил? Или вы считаете, что устав уже не в силе? Нет законов?. Цедите вино… Воровство! Воровство в военное время! И что же? Командование корабля призываете стать вашим соучастником, закрыть глаза на происходящее?!
Руки его задрожали, он опять резко повернулся к иллюминатору, но и по спине было видно, что он очень взволнован.
– И швабы… и они цедят, – мрачно заметил Теохари.
– Каждый отвечает за себя! За себя!
– Самое большее – по кусочку свинца в живот… последний паек…
– Хм! А еще старый моряк!.. Хороший пример подаешь, не ожидал я этого от тебя!
– Пришла бы смена, – вдруг взорвался Теохари, прижав кулаки к груди, – все бы по-другому было! Для всех нас было бы по-другому!
И Сираков опять уловил упрек, что он не делает ничего, чтобы прибыл новый экипаж.
– Довольно о смене! – прикрикнул он, все еще не оборачиваясь. – Смены не формируются здесь, на корабле. Сам знаешь! Что болтать!
Лицо Теохари обострилось, осветилось недоброй, угрожающей улыбкой.
– Понимаю, – пробормотал он. – Можно идти?
И направился к выходу, не ожидая ответа.
На пороге его догнала фраза Сиракова:
– Имей в виду, сегодня будут сгружать бочки!
«Тип!» – подумал Теохари и со злостью закрыл дверь.
Жельо сходу прилип к нему;
– Как поладили?
Теохари ответил не сразу:
– О выпивке… встал вопрос…
– А-га! Смотри, к чему придирается… А о смене не заикнулся!
Подходили моряки и один за другим спрашивали, что сказал капитан.
– Новость такая, что придется нам тянуть лямку до конца, – ответил Жельо. – Сами видели, да все-таки попались… Давайте сыпьте отсюда… Убирайтесь со своими кислыми мордами!
8
Разгрузка бочек началась после обеда. Пришли оборванные грузчики, на скорую руку соорудили сходни.
Приемная комиссия состояла из четырех немцев, одетых в форму, и одного штатского, тоже немца.
Моряки заняли наблюдательные позиции и молча смотрели, как будут развиваться события.
Больше всех оснований тревожиться было у Паско-кочегара, и, чтобы как-то скрыть свое волнение, он занялся чисткой сварочного аппарата. С одной стороны, ему хотелось сбежать отсюда и вернуться лишь поздно вечером, но с другой – удерживало желание убедиться самому, что все в конце концов обойдется.
Роземиш и Сираков были под тентом шлюпочной палубы, а Шульц сошел вниз и застыл, расставив ноги, у брезента. Немецкие артиллеристы, следуя и в этом случае неписаному правилу, что передняя палуба отведена для них, а задняя – для болгарских моряков, столпились на передней.
Брезент защитного цвета, служивший тентом для бочек, был снят, развязаны канаты, и одна за другой, подталкиваемые к борту, бочки освобождали захламленное место, на котором оставались отпечатки их днищ…
Напрасно Паско изображал человека, усердно занятого чисткой ржавых цилиндров аппарата! Взгляд его неотрывно был прикован к бочкам, ему казалось, он узнал ту бочку, из которой было выцежено все вино.
Когда двое грузчиков взялись за эту бочку, она выскользнула у них из рук и, подскакивая, покатилась к надстройке, прямо на Паско. (Позже он со смехом рассказывал, что она узнала того, кто ее выцедил, потому и направилась именно к нему.) Паско потерял голову и бросился бежать к корме. Шульц двумя прыжками преградил ему путь и ногой остановил громыхающую пустую бочку, из пробитого отверстия которой вытекала тоненькая струйка вина.
Шульц замахнулся своей плоской рукой, и кочегар сжался в ожидании удара.
Но удара не последовало. Жельо и Дичо подскочили к немцу, и Дичо крепкой хваткой сдавил ему кисть.
Изумленный Шульц утратил на миг свое бесстрастное спокойствие и люто выругался. Дичо прижал его руку к бриджам – поднялась буча, в которой каждый что-то кричал и никто никого не слушал.
– Лейтенант Шульц! – перекрывая крик, перегнувшись с мостика, потребовал Роземиш. – Прекратите, поручик Шульц!
Поглядев угрожающе сверху вниз на Дичо, Шульц двинулся к трапу, проскочил его в несколько шагов и, но взглянув на Роземиша и Сиракова, скрылся в каюте.
Действительно, было странно, но приемная комиссия не заявила протеста. Она потребовала только, чтобы болгарские моряки освободили заднюю палубу. Пустую бочку, как и еще три, из которых было отцежено вино, отделили. Вино из неполных бочек собрали в одну. Комиссия составила протокол о недостаче вина.
Заканчивался протокол настоятельным предписанием Роземишу и Сиракову в 24 часа дать объяснения по поводу вскрывшейся недостачи.
Протокол был вручен Сиракову, он подписал его с брезгливостью, а Роземиш, который тоже подписал протокол, не преминул с сожалением и разочарованием поглядеть на Сиракова, словно давал понять, кто виновен в случившемся и, кроме того, как он изумлен этим инцидентом.
До темноты на задней палубе было пусто. На передней Шульц выстроил артиллеристов и вел допрос с кулаками. Он разбил носы нескольким солдатам, которые в последнее время ему не нравились, и, но получив и после этих мер никаких признаний, приказал им обежать палубу, взобраться по передней двойной мачте, пройти по стеньге и спуститься, как по дереву, по другой мачте.
Отстававших в беге Шульц подгонял тычками. Пронзительный звук его свистка не смолкал ни на минуту…
9
Подписывал протокол Сираков равнодушно – никакой вины за опустошенные бочки на нем не было, его даже забавляла возникшая паника.
Часа два спустя, когда корабль словно вымер – каждый закрылся у себя, а напряженное молчание опустилось на верхнюю палубу, – Сиракову стало казаться, что это заговор именно против него, протест против него. Назойливые свистки Шульца с передней палубы раздражали его, наполняли жгучим отвращением к этому жалкому кораблю; ему захотелось уйти с него навсегда – пристанище опустившихся, конченых людей, гиблый, обреченный корабль!
Сираков завернул в бумагу бутылку рома и направился в город. Темнело.
Он думал сейчас о Христине с неожиданной тоской как о некоем полном спасении. Верил: она дома и она обрадуется ему. Какое счастье, что он встретил ее в Салониках в эти трудные дни! Судьба на этот раз проявила к нему благосклонность. Может, и вправду таинственные силы, о которых говорила ему Христина, существуют и незримо управляют миром. Да и не была ли она сама среди миллиона существ единственной, предопределенной ему? И если любовь их была странной, в этом также имелся глубокий смысл: расхождения, беспричинные на первый взгляд ссоры, долгие разлуки были необходимы, чтобы сохранилась неизрасходованной их привязанность друг к другу, не исчерпалась в нелепом браке с тем, чтобы, как заботливо хранимый запас (подобно запасу провизии на спасательных шлюпках), выручить в критический момент… И вот этот момент наступил. Теперь он подаст в отставку – болен, устал, обижен, – впрочем, неважно, как он мотивирует свое нежелание и дальше заниматься самоистязанием, и, главное, ему безразлично, как другие посмотрят на это. Все это уже потеряло свое значение, потому что у него есть Христина…