355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Современная болгарская повесть » Текст книги (страница 22)
Современная болгарская повесть
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 08:00

Текст книги "Современная болгарская повесть"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Владимир Зарев,Стефан Дичев,Иван Давидков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)

– Борислава Антонова Костова.

Бориславы нет… Прищурив глаза, мы переглядываемся, и общий гнев ненадолго сближает нас.

– Велика Панайотова Терзийска.

Белокурая Велика дрожащими пальцами поправляет воротничок блузки, ее коричневая шерстяная кофточка выкрашена ореховой листвой, и мы все рассматриваем сложный узор котленской вязки – розочки и листочки. У самой двери Велика оборачивается, и только тут некоторые из нас замечают, что ее голубые глаза удивительно красивы и ничуть они не деревенские, как считалось у нас на курсе.

Велика остается в кабинете недолго. Судьба ее решается просто: из Котленского округа – в Котленский округ. Голубые глаза смеются, но каждый сейчас думает только о себе и не в состоянии понять эту чужую радость – вернуться учителем в родное село.

– Георгий Пеев Бозлышки, – вызывает секретарша.

– Нет его, – отвечает кто-то из нас.

Георгия нет. Он пишет стихи и еще на втором курсе женился на высокой девушке из квартала Лозенец, которая долго ходила к университету встречать его после лекций.

Я стою недалеко от двери, и мои вчерашние однокурсники один за другим проходят мимо меня. Проходят с незнакомыми лицами, преображенные первым прикосновением ожидающей нас жизни. Димитр и Эмма целуются на глазах у всех, но мы не в силах даже усмехнуться по этому поводу. Вместе! Они будут вместе в каком-то маленьком придунайском городке, имя которому Вместе.

– Ты уже? – Кто-то трогает меня за плечо.

Мария, конечно, позавтракала. Отличницы имеют право завтракать даже в день распределения. Пловдив, Русе или Бургас… Три наши отличницы, надо думать, договорятся между собой тихо и вежливо, как и подобает отличницам. Две другие тоже здесь, спокойные, чуждые всему окружающему, как посетители в коридоре больницы.

Николай, наш капитан, тоже жует. И этому безразлично, куда его пошлют, была бы только работа для жены, да речка неподалеку.

– Так я им и скажу, – объясняет он. – Я был офицером, знаю, что такое приказ, но пусть там будет хоть какая-нибудь речушка, потому что рыболову без воды жизни не будет.

– Генчо Алексиев Стоянов.

Этот человек мне противен с первого курса. Когда записывались в стройотряд, Стоянов держал речь: «Ударим по отступникам, товарищи!» Отступников не нашлось. Из всего курса не поехал в стройотряд только он сам, потому что отправился в Польшу по туристской путевке. Сейчас Стоянов идет к двери, сияя широкой улыбкой, слишком привычной, чтобы быть искренней.

Идут мимо мои однокурсники, входят и уходят. Счастливые и грустные, растерянные и спокойные, все они почему-то страшно торопятся. Некогда пожать руку, сказать «до свидания», которое для многих из нас может превратиться в «прощай».

А Михаила нет. Обещал не опаздывать, а сам не пришел; потом опять будет сваливать на трамваи.

– Николина Бонева Георгиева?

Глупый вопрос. Секретарь комиссии держит в руках мой раскрытый паспорт, и уж если бы кто-нибудь другой захотел получить мое место, наверное, предпочел бы сделать это по телефону. Окна комнаты выходят на юг. Члены комиссии сидят спиной к окну, и, пока мои глаза не привыкли к свету после темного коридора, я долго вижу не людей, а одни лишь смутные силуэты.

– Куда бы вы хотели, товарищ Георгиева? – спрашивает меня чей-то утомленный бас.

Две незнакомые женщины шепчутся, сдвинув головы над моими документами. Бас принадлежит человеку в очках. Я встречала его в университетских коридорах, но кто он такой, не знаю. Помню даже, что однажды в буфете я перед самый его носом влезла без очереди и, невзирая на его возмущенный взгляд, купила сигареты. Сейчас он сидит в самом центре за полузасохшей бегонией, и, по-видимому, отвечать нужно именно ему. На концах стола теснятся представители округов, перед ними неровной разномастной стеной выстроились портфели. Мне почему-то кажется, что все эти плохо выбритые, невыспавшиеся мужчины ехали в Софию совсем по другим делам и что перед самым отъездом, когда машина уже трогалась, прибежал кто-то из Отдела народного образования: «Слушай, найди там новых учителей…»

Меня спрашивают, куда бы я хотела…

– Я бы хотела в город, куда только что получил назначение мой муж.

– Какая у него специальность?

– Инженер-маркшейдер.

Впервые я связываю эти слова с Михаилом. Звучит авторитетно и немного смешно.

– Мы женаты вот уже четыре месяца и до сих пор живем раздельно.

Обе женщины снова зашептались, а одна, когда улыбнулась, показалась мне похожей на маму.

– Так, ясно, – кивает бас, и очки у него вспыхивают.

Шелестят страницы. Головы склоняются над бумагами.

Я молчу и разглядываю висящую на стене картину – Ленин в Разливе сидит перед шалашом и пишет. Кто-то пожимает мне руку, похлопывает по плечу.

– Поздравляем! И помните, инженер вас спас. Маркшейдер – кадр дефицитный.

Я, недефицитный кадр, благодарю сразу всех и, не помня себя от счастья, повторяю:

– Мерси, мерси, – хотя с этой минуты я – преподаватель литературы и должна буду учить других чистому болгарскому языку. С глупейшей улыбкой я, пятясь, отступаю к двери и все киваю и киваю – мужчине в очках, женщине, которая, улыбаясь, делается похожей на маму, небритым представителям округов, Ленину на картине, очень хорошей картине – Ленин сидит и что-то пишет, набросив на плечи черное пальто.

За дверью я налетаю на Михаила.

– Вместе…

У Михаила широкое твердое плечо, я утыкаюсь в него лбом и даю увести себя по длинному коридору, по лестницам. И только очутившись на залитом солнцем дворе, я поднимаю лицо и делаю попытку улыбнуться.

– Ты что, плачешь? – ошарашенно спрашивает Михаил. – Смотри ты, и вправду плачет. Но почему, скажи, почему?

Вечно он спрашивает, спрашивает! Единственное спасение – не отвечать на его вопросы. И я молча смотрю на него, высокого, смуглого, с черными цыганскими глазами, в белой, выстиранной мной рубашке.

Вечером, присев к прикрытой газетой Марииной лампе, я написала маме письмо. Мама постоянно жалуется, что не может понять мой почерк, и потому я стараюсь писать отчетливыми крупными буквами и оставлять между строчками побольше места. Я написала, что нас с Михаилом направили в один и тот же город, и пусть она не сердится, что я не настаивала на Пловдиве. Пообещала, что после моря мы постараемся заехать к ним погостить…

Погостить у мамы. Новизна этой фразы опечалила меня. Дом у нас в Пловдиве – маленький, красный, вместо забора – живая ограда из сиреневых кустов. Эта ограда, да еще мамина рука и были главными воспитателями для меня и моего брата.

Мама хотела, чтобы мы были детьми-ангелочками, а мы прорубили лазейку в зарослях сирени и, как свободолюбивые заговорщики, удирали на улицу или на матч. Встречала нас мама своеобразно. Раскрыв наше очередное бегство, она оставляла перед дверью на второй ступеньке крыльца кизиловую палочку, с помощью которой отец когда-то у себя в мастерской подкручивал ворс на шапках. Этакое психологическое предупреждение о предстоящих событиях. Но обиднее всего было то, что один из нас должен был сам взять палочку и подать ее маме.

Если не считать, что палочка была отцовская, никакого другого участия отец в нашем воспитании не принимал. Больше того, смены на фабрике часто складывались так, что мы по неделям видели только тарелки, оставшиеся после его завтрака, или большую сонную, руку, свисающую с лавки до самого пола.

Когда меня приняли в университет и я собралась уезжать в Софию, отец повел меня на Бунарджик. Астма тогда у него только начиналась, и мы добрались до самой вершины. Отец нарядился в свой самый лучший костюм, из зеленого ластикотина с золотистой ниткой, уже повытершейся на локтях и коленях. В этом костюме он, бывало, приходил ко мне в школу, когда я получала свои первые табеля. Зеленый пиджак всегда хорошо сидел на нем, даже пуговицы ни разу не пришлось перешивать, чтобы сделать его свободнее. В маленьком ресторанчике отец заказал пива, наполнил мой стакан и задумчиво взглянул на меня. Тут я впервые заметила, что глаза у него ласково-голубые и что морщинки по краям рта были когда-то веселыми ямочками.

– Я так рад, что ты будешь учиться. Если б ты знала, с каких пор я об этом мечтаю, – смущенно проговорил он и замолк.

Больше говорить было не о чем. Мы всегда молчали и любили друг друга, хотя за все эти восемнадцать лет ни у него, ни у меня не хватало времени на дружбу.

– Ты там поосторожней! – неожиданно сурово произнес он. – Я в Софии солдатом служил.

Потом мы выпили еще пива и потанцевали. Он дождался танго, мы танцевали, а люди, сидящие за столиками, многозначительно поглядывали на нас. Я прижималась к отцовской груди, слушала удары его сердца и мучительные хрипы начинающейся астмы…

Дверь комнаты длинно заскрипела. Никто из наших так не входит. Мария. Ничком бросилась на кровать, прямо на раскиданные страницы моего недописанного письма.

– Конец… Конец!

Когда это слово сквозь слезы выкрикивает двадцатитрехлетний человек, оно звучит страшно. Я не расспрашивала. Все ясно – надежды на Пловдив, Русе или Бургас рухнули. Сейчас Марии нужно только одно – выплакаться.

Спустя полчаса, умытая и уже спокойная, она, усевшись на мою подушку, неумело закуривает мою сигарету.

– Понимаешь, все места уже заняты! А я пять лет зубрила как ненормальная. Скажи, кто еще на нашем курсе так учился? Ни театра, ни кино, ни Витоши – ничего не видела…

Я смотрю на нее и думаю: как мало, в сущности, может иногда видеть отличник.

Мы лежим рядом. В комнате уже темно, и Мария, опершись на локоть, все еще сердится на кого-то, может быть на темноту:

– Я им докажу, вот увидишь. Куда бы меня ни послали, все равно буду заниматься, и, как только объявят прием в аспирантуру, увидишь… Мы ведь будем переписываться, правда? – окончательно успокаиваясь, шепчет Мария. – Дай мне свой новый адрес.

– У меня еще нет адреса.

У меня и вправду нет адреса. А где-то, в том незнакомом городе, нас, верно, уже дожидается какая-то улица и дом, в котором мы будем жить. Мария мечется во сне. Спорит с кем-то, настаивает… Но я не снимаю ее руку со своего плеча, пусть хотя бы во сне выскажет все, о чем пришлось промолчать на комиссии.

3

Мы поставили палатку и сложили очаг из двух камней.

По утрам я тихонечко выбираюсь из палатки и подолгу плаваю одна. Это самые лучшие часы. Берег чист, испещрен следами чаек – трехиглыми, как сосновые веточки. Вода по утрам теплее воздуха, холодной она кажется только у груди, где еще недавно лежала горячая рука Михаила. На востоке показывается красный лоб солнца, и подо мной, в плотной толще воды, пробегают длинные зеленые стрелы – далекие отражения его еще погруженных в море лучей.

– Эй, вернись!

Михаил стоит на берегу худой, взъерошенный, по щиколотки зарыв ноги в песок. Тысячи мелких волн разбивают его голос, но он все же настигает меня, и я целиком вбираю его в себя. Дальше в море ему не на чем задержаться, и слышать его тоже некому. Я выхожу на берег и, запыхавшаяся, бегу к палатке, где соломенный тюфяк еще хранит тепло наших тел.

На четвертый день пришел милиционер. Фуражку он пес в руке, а брюки под кобурой пистолета насквозь пропитались потом. Михаил перевернул ящик и пригласил его присесть. Как-никак, это был первый наш гость, первый гость нашего первого дома!

– Не хочу! – сердито отказался милиционер. – Предъявите документы!

Он долго рассматривал паспорта, сверял наши лица с безобразными фотографиями и сел только после того, как прочел надписи на лиловых печатях, украшающих страницу о семейном положении. Устало вытянул ноги в запыленных полуботинках и подобрел.

– Эх, черт побери, зазря пришлось по жаре тащиться в такую даль!

Мы разрезали арбуз, и милиционер, выплевывая каждое семечко сначала в руку и только потом бросая его на землю, разговорился:

– Побережье, знаете ли, каких только людей не бывает. Разводят тут всякую гадость. Мне в Галате сказали: смотри, старшина, в Буруне палатка объявилась, парень с девушкой живет. А я таких, чтобы вы знали, тут же забираю. Как же иначе! Я ведь сам отец. Представляете, вижу тут на днях мою старшую с каким-то чехом. Послушай, говорю, тебе что, болгар не хватает? Это, отвечает, отец, интернациональность и ты не можешь мне запретить. Вот что, говорю, я не против других народов, но, если что замечу такое, сниму ремень и пряжкой.

– Точно, – как взрослый, соглашается Михаил. – Распускаются люди на море, старшина.

– А вы, впрочем, сами-то откуда? – деликатно меняет тему разговора старшина. – Из документов не видно.

– Мы из разных мест, старшина, – смеется Михаил. – Из Пловдива, из Чирнана, вещи наши в Софии, а с осени в другом месте будем работать.

– Эх, черт побери, большая стала теперь жизнь. Я своей и то говорю: для вас ведь я этот дом строил, брось ты своего чеха, дочка!

Старшина натягивает фуражку на седеющий чуб, подворачивает брюки и встает.

– Ну, пока. Живите, тут вам и море, тут вам и песок! – И милиционер делает широкий жест, словно море и песок его личная собственность, которую он нам щедро преподносит. – А я пойду. У меня участок – пять километров, и все вдоль берега.

И ушел. Вылинявшая гимнастерка долго еще покачивалась над сухими головками колючек. Добряк старшина с подвернутыми брюками был очень похож на усталого крестьянина, бродящего по зарослям в поисках затерявшегося теленка.

В Галате мы бываем редко. Привезенных с собой двух рюкзаков с продуктами хватило нам на целую неделю, но потом у Михаила неожиданно открылся аппетит, невеселая жадность парнишки, выросшего на столовских хлебах. В столовых, конечно, можно получить все, что надо, кроме любви, с которой женщина готовит еду для одного. И когда я жарю перцы, Михаил, как ребенок, сидит рядом на корточках, целует мои закопченные руки или бегает по холмам, собирая сучки, чтобы не погас огонь нашего первого очага.

Странное место эта Галата, словно человек, не имеющий профессии. Хочет походить на село, но земли вокруг слишком каменисты, хочет походить на курорт, но пляж у нее плохой и далекий. И люди здесь живут такие же – моря боятся, как крестьяне, а мотыгу ненавидят, как моряки. Все они стараются устроиться на работу в Варне, а летом переходят жить в кухню, чтобы сдать дом приезжим софиянцам и чехам.

На почте, в окошке «До востребования» меня ожидало письмо от мамы. Единственный конверт, надписанный карандашом, – одинокий болгарский конвертик в пестром ворохе писем «par avion».

«Ну что ж, доченька, тебе виднее, – неровными буквами писала мама. – Хорошо по крайней мере, что вы вместе, а то, знаешь, Ганку, тети Верину дочку, послали в Пазарджик, а ее мужа аж в Благоевград…».

По утрам незаметно становится все прохладнее. Лето уходит, медленно и грустно, как дружба, уже надоевшая одному.

– Послушай, – сказал как-то вечером Михаил, – не иначе как там что-то неладно. Чем еще можно объяснить, что место заместителя главного инженера у них до сих пор не занято?

Таким я его еще не видела. Над бровями вздулся незнакомый мне комок мускулов, глаза полны мыслей, в которых мне не было места. Я взяла три сигареты и пошла вдоль берега. Михаилу нужно было побыть одному. Большие перемены человек осознает внезапно – за ночь, за час. И час Михаила пришел.

Мой час пробил однажды утром.

Я лежала на песке, и в плечо мне впивался острый обломок раковины. С севера неслись птичьи стаи, свивались спиралью над берегом и закрывали его своими тенями. Потом они разворачивались над морем, и вожак снова направлял их к югу. Только к югу… И каждый раз птица, летящая последней, оказывалась первой для следующей несущейся за ней стаи. Птицы живут ближе к солнцу, чем мы, и раньше нас чувствуют, когда начинает угасать его тепло. Неужели осень? Осень, а я уже не сяду за парту, я сама должна буду встать перед классом, и десятки глаз будут испытующе смотреть на меня… Как запомнить даты жизни всех писателей? И потом, у меня же нет ни одного приличного платья к началу учебного года!

– О чем ты думаешь? – склонился надо мной Михаил, заглянул в глаза, взял у меня сигареты и оставил меня одну.

И здесь, на берегу моря, в конце августа я пережила и свой первый урок… Я войду в класс и долго, одного за другим буду рассматривать учеников. И только потом скажу им: «Садитесь!» Так когда-то делала наша учительница по литературе. Затем я прочту список и сразу же запомню, как зовут каждого, – это внушает уважение. Потом расскажу им о Христо Ботеве, неважно, что там будет по программе. Я считаю, что на первом уроке болгарской литературы нужно говорить именно о Ботеве. А с другими учителями я всегда буду на «вы». Если коллеги с тобой на «вы», разве позволит себе кто-нибудь задавать глупые вопросы вроде: «Что у тебя завтра на обед?»

Высоко надо мной летели аисты. На юг, на юг. И каждый последний аист был первым для другой, летящей за ним стаи.

4

На станции я решила, что такой воздух здесь от паровозов.

Вот он весь наш багаж: два чемодана, две связки книг и термос – самая дорогая вещь в моем подвижном хозяйстве. Михаил уже бывал в этом городе на практике и теперь ведет меня очень уверенно. С чемоданами в руках и переброшенным через плечо моим зимним пальто он выглядит настоящим семьянином.

Адресные бланки в гостинице расспрашивают словно сплетницы: Откуда? Зачем? Надолго?

– Надолго? – спрашиваю я Михаила.

– Пиши – десять дней.

Десяти дней должно хватить. Михаилу, как дефицитному специалисту, обещали квартиру. Дежурная читает и тонко усмехается. Лишь несколько месяцев спустя поняла я смысл этой усмешки.

Наша комната расположена над самым рестораном, слышно, как сердится повар, а чей-то слезливый женский голос твердит:

– Да не я это, шеф, не я.

Я не люблю гостиниц. Окно, репродукция из журнала «Наша родина», стол без скатерти и графин с надетым на него стаканом. Никогда не пью из таких стаканов. Кровати, правда, удобные, но ведь они были удобны и для сотен других людей, и ночью иной раз кажется, что вот-вот кто-нибудь из них войдет и попросит освободить оплаченное им место.

Мы очень устали, но заснуть никак не можем. Михаил вертится на своей кровати, стараясь не скрипеть пружиной, отчего та скрипит еще громче.

– Иди ко мне… – голос у него неуверенный. Я все понимаю и говорю:

– Не надо, – чтобы дать ему возможность ответить:

– Ладно, тогда давай спать.

А за окном – поезда, поезда. Город похож на громадный вокзал. Дрожит пол, на горлышке графина дребезжит перевернутый стакан.

Утром я проснулась от щелканья чемоданных замков.

– Где моя белая рубашка? – Михаил беспомощно роется в чемодане.

И пока он бреется, израсходовав последнюю привезенную в термосе софийскую воду, я в полном отчаянии пытаюсь выбрать какую-нибудь из двух моих юбок. Наверное, нет для женщины мучительней положения, чем необходимость выбрать одну из двух имеющихся в наличии юбок.

У подъезда гостиницы Михаил задержал мою руку, попытался улыбнуться и ушел.

Я долго глядела, как пропадает в толпе человек в белой рубашке с черными, еще жесткими от морской соли волосами. Взгляд мой так и не заставил его обернуться.

У дверей Отдела народного образования висит список, напечатанный на машинке без заглавных букв. Прочтешь вот так свое имя «николина бонева георгиева – вечерний техникум» и сразу теряешь всякую уверенность в себе. Рядом со мной останавливаются две девушки с высокими прическами. Одна из них лихорадочно водит по списку длинным тонким пальчиком.

– Что это за вечерний техникум? – спрашиваю я.

– Вечерний, – отвечает девушка. – Для рабочих.

Вот уж не думала, что моими учениками могут быть не дети! Я, конечно, слышала о вечерних техникумах, но ни разу за все мои пять студенческих лет мне и в голову не приходило, что я попаду именно в такую не упоминаемую ни в одной из университетских методик школу. Я чувствовала себя капитаном речного судна, которого без всякого предупреждения назначили командовать подводной лодкой. Первым моим желанием было броситься в Отдел народного образования и потребовать другого назначения. В таких случаях мама всегда советовала считать до десяти. Досчитав до пяти, я уже отказалась от своего намерения, а к девяти, представив себе, как будет встречен мой отказ, попросила девушек объяснить мне, где все-таки находится этот вечерний техникум.

– Сожалею, – ответила одна, – но мы нездешние.

Однако на улице все, кого я спрашивала, знали, где находится вечерний техникум, и неожиданно для себя самой я заметила, что мне это почти приятно.

Вдоль длинного четырехэтажного здания выстроилась вереница запыленных мотоциклов, зеленая «Волга» – такси и газик с надписью на стекле: «Аварийная. II район». У дверей хмурый швейцар ковырял в замке огромной отверткой.

– Входить нельзя, – остановил он меня. – Идет письменная переэкзаменовка по алгебре.

Пришлось объяснить, кто я. Швейцар недоверчиво осмотрел меня, но впустил. Широкая лестница была забрызгана мелом. Сколько предстоит мне по ней подниматься? У дверей дирекции я взглянула на себя в оконное стекло, перевела дух и постучалась. Молчание. Мне отчаянно захотелось, чтобы директор куда-нибудь вышел и чтобы наша встреча оттянулась хотя бы на полдня, но из-за двери донесся низкий мужской голос:

– Войдите!

Мой первый начальник сидел за столом и читал какой-то отпечатанный на ротапринте документ. До конца страницы оставалось еще ровно столько строк, чтобы я успела прийти в себя, проверить, хорошо ли застегнута сзади на юбке молния, и определить, что лет директору не больше тридцати пяти, но что, несмотря на это, его светлые волосы зачесаны на лоб, чтобы скрыть намечающуюся лысину.

– Слушаю вас. – Он отложил письмо и взглянул на меня.

– Я – ваша новая преподавательница болгарского языка…

Директор порывисто протянул мне руку. Сказал, что очень рад, что молодые кадры им всегда нужны, но под бодрой струей его голоса я улавливала что-то неприятное, о чем он пока решил умолчать.

В жизнь техникума я включилась на бегу. Шли осенние экзамены, и меня тут же назначили членом экзаменационной комиссии вместе с историком Тодоровым. Комната двадцать восемь, третий этаж. Десяток мужских голов поднялся над партами, в глазах – сплошные цифры. Тодорова я угадала только потому, что он сидел на последней парте и перед ним не было белых листков. Мы шепотом познакомились, и через тридцать минут я уже знала всю его биографию, в обмен на мою, разумеется. Но я отвечала рассеянно. Больше смотрела на сидящих передо мной мужчин и на островки седины в их волосах. Неужели и у меня будут такие ученики?

К середине второго часа я заметила, что высокий, сидящий у самой двери, списывает. Списывает мастерски, с накрученной на большой палец узкой бумажной ленточки. Из-за низенькой, для первоклассника, парты торчали его длинные, напряженно подрагивающие ноги. Во мне немедленно встрепенулся только что народившийся учитель.

– Смотрите! – прошептала я Тодорову. – Вон тот высокий списывает.

Но случилось невероятное! Мой коллега не пожелал ничего видеть.

Я вытянула бумажку из потной ладони шпаргалочника и кинулась в дирекцию.

– Товарищ директор, – запыхавшись, я толчками выбрасывала слова, – один из учащихся списывает.

Директор локтем отодвинул отпечатанный на ротапринте документ, его светлые глаза учащенно замигали.

– Кто?

– Такой высокий.

– У самой двери?

– Да.

Директор откинулся на спинку кресла, в углах рта у него появились горькие складки.

– Кто-нибудь видел, что вы его поймали?

Я не сразу поняла всю нелепость его вопроса.

– Не знаю, кажется никто.

Директор облегченно вздохнул и посмотрел на меня как человек, собирающийся попросить взаймы большую сумму.

– Вот что, Георгиева, вы у нас человек новый… У нас учатся рабочие. Тут нужен другой подход, я бы сказал – классовый.

Я была уже у двери, когда директор меня окликнул:

– Дайте мне этот листок, пожалуйста.

Я отдала. В голове у меня гудело.

Тодоров встретил меня многозначительной улыбкой и как ни в чем не бывало стал рассказывать о своей коллекции старых монет. Вдруг я почувствовала на себе чей-то взгляд и обернулась. Слева от нас сидел человек с седыми висками, на которого я сначала не обратила внимания. Он пристально смотрел на меня поверх склоненной головы соседа. Шпаргалочник подождал, подмигнул и нахально попросил еще бумаги. Седовласый презрительно смотрел на меня. По возрасту этот пожилой ученик годился мне в отцы. Работу свою он сдал последним. Ручка у него, видно, была не в порядке, и на пальцах, пропитанных машинным маслом, синели чернильные капли. Чернила не размазывались – он просто стряхнул их, как воду.

– Может быть, вы хоть сейчас расскажете мне о шпаргалочнике? – язвительно спросила я, как только мы с Тодоровым остались вдвоем. Но историк притворился, что не понимает моей иронии, и спокойно объяснил:

– А, вы о Чалыкове? Он – лучший вратарь городской футбольной команды.

Без Михаила гостиничный номер казался еще более чужим. Внизу повар опять сердился на кого-то, и в его гнев все, так же вклинивался плаксивый женский голос:

– Не я это, шеф, не я.

Сейчас эта хнычущая женщина была в тысячу раз счастливее меня. Она говорила «Нет!», повторяла это слово без конца и, всхлипывая, защищалась. Голова у меня заболела, особенно в висках. Казалось, кто-то сжимает голову сильными ладонями и настойчиво смотрит прямо в глаза.

Михаил все не приходил… Глубоко внизу темнел двор гостиницы, на самом его дне какая-то женщина, усевшись прямо на каменные плиты, перебирала рис в цинковом тазу. Четыре грязные кошки, вытянув шеи, настороженно следили за каждым ее движением. Где-то поблизости прошел поезд, и облако черного дыма отметило его путь меж закопченными крышами домов. От дыма и одиночества меня охватило дикое, беспредметное желание то ли броситься ничком на кровать, то ли немедленно уйти… Выпить стакан ледяного абрикосового сока, написать письмо маме… Наконец я поняла – нужно попросту выплакаться. Плакала я долго.

В коридоре раздались тяжелые шаги. Наверное, кто-нибудь из приезжих возвращался к себе после утомительного командировочного дня. Шаги замерли перед нашей дверью, и в комнату вошел Михаил.

– Ты что? Плачешь? – Обеими руками он обхватил мои онемевшие виски, а я сквозь слезы смотрела на него, взъерошенного, с желваками на лбу, готового защищать меня от всех на свете.

Я рассказала все. На плече у Михаила есть ямка, очень удобная для моего лба. Он молча выслушал меня, потом закурил прямо над моими рассыпавшимися волосами.

Ужинали мы внизу, в ресторане, и Михаил настоял, чтобы мы потанцевали. О своем первом дне он не рассказал почти ничего – только в нескольких нарочито веселых словах сообщил, как его встретили и как проворный завхоз тут же, среди лета, заставил его расписаться за какую-то электрическую печку. Только когда мы поднимались к себе, Михаил остановил меня на площадке и сказал:

– Больше всего меня злит, что плакала ты, а не тот, другой.

5

Когда-то наша рассеянная учительница географии, забыв журнал, посылала за ним меня в учительскую – я сидела у двери. Учительская казалась мне храмом, и только переполненные пепельницы несколько нарушали эту иллюзию.

Учебный год должен был начаться пятнадцатого сентября. В учительскую один за другим входили преподаватели, перегруженные летними впечатлениями и фотоснимками. Сжавшись в кресле, я выслушала, как поймали в Рильской реке необычайно крупную форель, выяснила, что в Югославии шерстяные кофточки в августе гораздо дешевле, узнала историю сынишки какого-то Апостолова, который на резиновом лебеде уплыл на полкилометра в открытое море. Учительская то дружно вздыхала, то взрывалась смехом, а над всем этим – невидимым облаком плавала грусть по ушедшему лету, по короткой двухмесячной свободе.

С этими людьми мне предстояло провести сотни вечеров, годы, может быть, всю жизнь. Здоровались со мной по-разному; одни крепко пожимали руку, другие просто кивали. Пожилая преподавательница болгарского языка потрепала меня по щеке.

– Ну как, поработаем?

У нее были черные, неожиданно молодые глаза, окруженные грустными кустиками морщин. Я сразу почувствовала, что от нее веет чем-то спокойным и тихо красивым. Бархатная блузка до самой шеи застегнута на круглые пуговицы, ворот украшала брошка-кораблик из черненого серебра.

Вторую преподавательницу болгарского языка историк Тодоров показал мне издали. Это была низенькая полная женщина с ржавыми крашеными волосами и резкими движениями, насыщавшими атмосферу вокруг нее беспокойством, как бывает, когда куда-то опаздываешь.

– С Кирановой будь осторожна, – доверительно прошептал историк. Он уже совсем по-свойски говорил мне «ты». – Старик, рядом с ней, ведет курс горных машин. Ему давно пора на пенсию, но сын у него строит квартиру. Та, черная, напротив, – математичка. Считает себя первой красавицей техникума.

Красивая женщина откинула назад тяжелые волосы, и от ее сережки на столе вспыхнул солнечный зайчик.

– Через три стула от нас сидит блондин, видишь? Инженер Харизанов. С ним тоже будь осторожна. Он составляет расписание. Может так тебе накрошить часы, что получишь первый, третий и пятый уроки и жизни не рада будешь из-за «окон». Те двое, рядом с Харизановым, инженеры-электрики, ничего парнишки, тихие, но вон та в углу, химичка – чистая змея.

Женщина, словно догадавшись, что речь идет о ней, подняла голову. Мне стало неловко.

– А вот та, молоденькая – инженер Веса Жикова, – продолжал историк, придвинувшись ко мне еще ближе, – собирается замуж за нашего учащегося со второго курса.

В комнату вошла запыхавшаяся нянечка и спросила, кто здесь новенькая по болгарскому, потому что ее вызывает директор.

– Я должен поговорить с вами по одному очень сложному делу, – начал директор, как только я уселась на неудобный стул перед его столом. – Мне не хотелось занимать вас этим в первый же день.

Значит, я верно тогда почуяла, что он о чем-то умалчивает.

– Речь идет о месте для преподавателя болгарского языка, – после неловкой паузы продолжал директор. – Мне хотелось бы быть с вами вполне искренним, да и лучше, чтобы вы с самого начала были обо всем осведомлены. Третья ставка у нас есть только на этот учебный год. Я ни в коей мере не хочу сказать, что будущей осенью именно вы должны будете перейти в другую школу, и очень не хочу, чтобы вы так поняли мои слова.

Я едва удержалась от язвительного: «А как?» Честно говоря, мне было все равно, где я буду работать следующей осенью, но в этой предопределенности было что-то уж очень обидное.

– Не обижайтесь, – угадал мои мысли директор. – Киранова и Андреева также знают об этом, но должен вам сказать, что они работают у нас уже давно, а вам придется еще потрудиться, чтобы мы имели возможность вас оценить.

– Кажется, я понимаю…

– Очень рад. Хотя подобное условие могло бы кое-кому показаться препятствием для начинающего педагога, я уверен, что при определенных обстоятельствах оно может стать неплохим стимулом. Именно это соображение и заставило меня рассказать вам все. Хотя вы рано или поздно узнали бы правду, с моей стороны было бы непорядочным молчать до конца учебного года, а потом поставить вас перед совершившимся фактом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю