Текст книги "Ключ от рая"
Автор книги: Атаджан Таган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
Ночевать Багтыяр-бег решил у бая, тем более что тот усиленно приглашал понравившегося ему и умеющего слушать караванбаши к себе. Маленькую коробочку с лекарством советник прятал на всякий случай под седлом одного из верблюдов – как, впрочем, и деньги, которые могли пригодиться всегда и всюду. От предложенной ему почетной белой кибитки он отказался, предпочитая спать среди спутников на воздухе, так было безопаснее. Упорный и тяжелый взгляд нищего, а особенно того черноусого никак не забывался, и он решил перепрятать деньги и коробочку, лучше всего иметь их при себе: воровство и грабеж не были диковиной и здесь, на пустынных туркменских дорогах и тропах, честный труд и легкая пожива жили бок о бок и здесь, а рисковать всей своей поездкой Багтыяр-бег не хотел… И поэтому он тихонько передал кошель с деньгами самому надежному нукеру, чтобы тот припрятал его под своей подстилкой, а коробочку с лекарством положил себе под мышку. Все это было нелишним еще и потому, что он еще раз, уже под вечер, поймал на себе враждебно-пристальный взгляд того, черноусого…
Уставший за день, много всякого насмотревшийся, Багтыяр-бег уснул тотчас. И ему снилось, что он у себя на родине, среди родных и соплеменников, где можно жить, не особенно беспокоясь о завтрашнем дне, без опаски говорить то, что думается, без этих взглядов в спину, будь то проницательные глаза хозяина, никогда полностью не доверяющего своему советнику-слуге, или враждебно-настороженные взгляды покоренных, но не смирившихся с этим туркмен., И он в свое время жил среди своего народа, на равных, не таясь, сидел со всеми за дастарханом и отпускал грубоватые шутки пальванам, готовым схватиться; и он любил и любит свой народ не меньше, чем Годжук Мерген – свой, и хочет, чтобы под мирным и крепким правлением процветали в нем всякие ремесла и пелись мукамы, поля зеленели и созревали, чтобы каждый из работающих людей имел вечером свой кусок лепешки, свой глоток айрана[124]124
Айран – кислое молоко.
[Закрыть] или шурпы… Да, он был баем, богатейшим в своем ханстве баем, но он старался соблюдать справедливость, завещанную предками своего народа, и коварством и наветами был изгнан с родной земли, под страхом неминуемой смерти бежал, оставив все. И стал бы никем, одним из многих блуждающих по пустыне от Балхаша до Кара-Богаз-Гола, потерявших очаг и кров, – если бы не эта голова на плечах… И вот он в меру честно служит хозяину и нужен ему, как никто другой, он имеет деньги и должную власть, ни в чем особо не нуждается – но неспокойно, смутно у него на душе…
Он спал и видел свою родину, и беспокойство не покидало его. В какое-то время ночи он проснулся от неизъяснимого чувства опасности – или ему почудилось, что проснулся. Что-то темное, неслышное надвигалось на него, без шагов… вот остановилось, вот опять двинулось, одну за другой затмевая далекие звезды над головой, а он лежал бездыханно, почти безучастно, не в силах, кажется, и пальцем пошевелить…
Но тень росла, приближалась к нему; вот наклонилась над ним, до него донесся запах чужого рта, пота – и он понял, что это не сон…
Напрягшись весь и замерев, лежал Багтыяр-бег, ожидая всего, вплоть до холодного кинжала в грудь, молясь всем богам; а тень будто присела, придвинулась, и чьи-то руки стали шарить в его халате, сложенном у изголовья. Звякнули деньги в кошельке, но руки все продолжали шарить, искать что-то; и, не найдя, полезли под подушку. И вот нагнулась она над ним, тронула за плечо, и сквозь полуприкрытые веки он смутно увидел не лицо, нет, а что-то ровное, плоское, словно замазанное глиной… Оно было так страшно, что советник издал нечеловеческий крик, схватил руку, ползущую уже за пазуху, и вскочил. Схватил за руку, но это, показалось, была вовсе не рука, а нечто корявое, неживое, как сухой скрюченный корень… Призрак метнулся, вырвался и, будто черными крылами взмахнув, исчез в темноте, пропал…
Проснулись и вскочили спутники его, ничего не понимая, спрашивая, кто кричал; и Багтыяр-бег, едва опомнившись, поспешил сказать им, что ничего не случилось, просто приснился кому-то, верно, дурной сон, вот и вскрикнул… Мало-помалу все опять улеглись, дневная усталость и сон брали свое. Со все еще колотящимся сердцем прилег и он, время от времени озирая бессонными теперь глазами тьму вокруг, пытаясь понять, что же произошло. Он уже потихоньку проверил халат: его личные деньги, и немалые, остались на месте нетронутыми… Значит, не они интересовали того человека-призрака со слепым, точно глиной замазанным лицом? Что же тогда? Оставалась одна драгоценность – лекарство…
До рассвета не сомкнул глаз Багтыяр-бег, уже страшась уснуть и обдумывая, как быть… Несомненно, они ищут лекарство и знают, где его искать… но откуда, как они узнали?! Это было выше его понимания. Ладно, допустим, что они ищут лекарство, и скорее всего – для этого старого своего мукамчи. Но от кого могли они все узнать, если о том знают лишь два человека, как никто умеющие хранить свои тайны? Где были те уши, что подслушали их разговор, подслушали их мысли?..
Уши эти везде. Степь знает все, сказал ему как-то один аксакал, к которому и Рахими-хан не чурался заезжать за советом… Неужели все?! Да, все, и надо быть готовым ко всему.
С восходом солнца караван стал понемногу собираться в путь, хотя Багтыяр-бег и не торопился теперь из-под защиты гостеприимства в пустыню, – там их могло ожидать всякое… Пока его спутники торговали товарами, он переговорил с Майли-баем, который в самом деле оказался покладистым и большой цены за себя, за будущую помощь Рахими-хану кое в чем не заламывал. К обеду караван тронулся наконец в дорогу. Советник долго думал, куда бы ему понадежней спрятать коробочку с лекарством, и решил зашить ее в старое ватное одеяло, служащее им подстилкой под общий дастархан. Перепрятали и деньги, потому что, как говорил Рахими-хан, без них среди людей – все равно что в пустыне без воды…
Они не прошли и половины пути до следующего аула, как вдали на тропе заклубилась навстречу им пыль, из нее вынырнули всадники… То, чего боялся и ожидал советник, случилось. Десятка два их, вооруженных не хуже ханских нукеров, окружили караван, и он тотчас увидел среди них черноусого. Впору было вспоминать молитву-келеме, которую всяк правоверный творит перед лицом смерти, потому что тягаться оружием с ними было бесполезно, на чужой земле тем более…
Черноусый подъехал к нему, требовательно и сурово оглядел:
– Ну-ка, гость, выкладывай, что на душе… пока не перебрался на следующий бархан.
Там, впереди, одиноко торчало на крутом бархане мертвое, давно высохшее дерево – неужели не пощадят?! Багтыяр-бег побледнел, сдержанно положил руку на сердце, склонил голову:
– Если нас считают гостями, то нам тогда нет причин беспокоиться за свою судьбу. Она в руках хозяев этой земли, а мы наслышаны о гостеприимстве туркмен…
– Сладкоречив ты, караванбаши… – Багтыяр-бегу показалось, что он произнес это слово – «караванбаши»– с усмешкой. – А ну, слезайте, да поживее! Нам некогда состязаться с вами в красноречии…
С топотом спешились и туркмены, стали снимать с верблюдов большие вьючные мешки-канары и высыпать все, что в них было, прямо на песок. Черноусый кивнул головой в сторону «караванбаши», и двое крепких джигитов старательно, ничуть не стесняясь, обыскали всего советника. Отдали своему предводителю найденный кошелек и даже потайной тонкий нож, который всегда носил при себе Багтыяр-бег, от них не укрылось ничего. Черноусый мельком глянул на содержимое канаров – одежду, посуду, кузнечные поделки, на снятые и перевернутые верблюжьи седла и все другое, в чем копались, небрежно откидывая, его подручные. Обыскали и всех других, но денег, слава аллаху, не обнаружили. Легко, как это умеют делать туркмены, черноусый вскочил на коня, бросил под ноги советника глухо брякнувший деньгами кошелек:
– А в гости с оружием не ездят – запомни это, караванбаши…
И, зажав в поле халата лезвие ножа, с хрустом сломал его, бросил рядом с кошельком. Поднял коня на дыбы, круто завернул и понесся в пустыню, увлекая за собой всех своих. Вскоре они скрылись в барханах, как и не было, остался лишь ископыченный песок, вывернутые канары да кошелек под ногами – с обломками ножа…
Багтыяр-бег медленно и молча сел на песок и так просидел все время, пока его спутники собирали все в мешки и навьючивали верблюдов. Нет, он не был трусом, с детства воспитанный на коне и с оружием в руках. Но если бы дело зашло сейчас далеко, он бы все рассказал этому черноусому. Да, он уже готов был это сделать. И не только для того, чтобы попытаться спасти свою жизнь (кому она не дорога), но чтоб и эти люди тоже знали всю правду. Она ведь им тоже нужна, правда. А состоит она в том, что их хотят натравить на одного хищника, чтобы ценой их крови другой хищник воцарился над ними… Нет, Рахими-хан благоразумен и терпим до поры до времени, пока на бритой макушке его сидит каракурт необходимости, всегда готовый ужалить. И стоит ей, нужде, хоть на шаг отступить, стоит ханскому честолюбию взобраться на шахский трон, как начнется прежний, если не худший разврат… Но он, Багтыяр-бег, в одном седле с ним, и если их конь споткнется, что будет с ним? Конечно, он не пропадет, если убережет голову, но… Но лучше оставить все как есть.
Багтыяр-бег взял с песка кошелек, подержал на руке, словно взвешивая, и сунул его в карман. Встал и пошел к заседланному для него коню. Но, не дойдя, вернулся, поднял обломки ножа. Нет, в какую бы сторону ни повернула судьба, что бы ни случилось, этот черноусый нравился ему.
16Несколько дней назад Годжука Мергена посетил брат. Приезд его, как всегда, сопровождался неистовым топотом копыт по дороге, лаем собак и всеобщим переполохом: Караул и к старости не научился ездить тихо и в любой аул врывался со своими ночными всадниками, как во вражеский стан… Несмотря на годы, он был по-прежнему суховат и прям телом, резок в движеньях и словах и намерений хоть немного успокоиться не проявлял. То ли уговоры брата, глубоко уважаемого всеми, и желание поддержать честь рода Мергенов, то ли проснувшаяся совесть сделала свое дело, но прежние ночные набеги на недругов, таких же охотников пошарить на чужих пастбищах, он давно прекратил. Тем более что дел ему и его подручным джигитам хватало и без этого; реже стали, но все продолжались грабительские налеты неразумных соплеменников и пришельцев из-за гор, не прочь были безнаказанно похозяйничать в аулах нукеры Эсен-хана, то и дело рыскали по провинции хоть небольшие, но хорошо вооруженные и такие же безжалостные шахские отряды… В схватки, по настоянию брата, Караул ввязывался довольно редко. Чаще всего стоило только ему во главе своей большой и быстрой конницы, собираемой по тревоге в аулах, появиться в нужном месте, как пришельцы поспешно убирались восвояси… Нет, не зря в народе стали уважать и называть Караула своим защитником…
Разговор шел о новостях пустыни, обо всем услышанном и увиденном. Караул рассказал, как жители одного аула привели к нему какого-то бродячего человека, на всех перекрестках дорог, у каждого порога кричащего проклятья Салланчак-мукаму и его создателю… Для верности ему даже связали руки, но и в этом незавидном положении он продолжал плеваться и кричать;
– Проклятье искусителю! Проклятье искусителю– таков глас небесный!.. Мой путь – с востока на запад, мой хлеб – камень пустыни, голос мой – глас небесный: проклятье совратителю с путей мусульманских!.. Греховен Салланчак-мукам, исчадье шайтана! В черном сердце порожден, черными устами выблеван! Если не хотите быть гяурами – держитесь подальше от греха! Заткните уши, замкните уста! Трижды прокляты те, кто чтут эту приманку шайтана наравне с азаном и аятом!.. Берегитесь! Проклятье совратителю!..
Оказалось, его отправили сюда с этой проповедью-проклятьем уламы[125]125
Уламы – высшие представители мусульманства.
[Закрыть], взяв с него обет, что он обойдет все жилища туркмен. И некоторые из тех, что привели его, предлагали отбить ему охоту бродить по аулам и порочить их мукамчи…
– И что же вы сделали? – не на шутку обеспокоился Годжук Мертен, даже на локте приподнялся. – Что вы сделали с ним?!
– Не тревожься, брат, – усмехнулся Караул, довольно погладил свою редкую седую бороду. – Ты уж столько прочитал мне за жизнь своих нравоучений – мне, стар-шему-то брату! – что я велел отпустить его без всякого вреда… Что может сделать глупый и подлый шакал полночной луне, утренней звезде?! Пусть себе тявкает…
– Спасибо тебе, – облегченно сказал младший брат.
Он никогда не пытался противопоставить свою музыку религии, и ему даже в голову не приходило, что его мукамы могут вызвать такое недовольство уламов. Каждое дело человеческое идет своим путем, каждому назначено свое, и местные муллы, даже самые глупые и жадные из них, как ни косились, но все же понимали это и вынуждены были терпеть обрядовую славу Салланчак-мукама. И сам он, кого этот странный человек обзывает на весь белый свет совратителем, всю жизнь старался придерживаться законов, по которым жил и живет его народ: и намаз творил, и послеобеденный товвир читал. А теперь вот посылают с проклятьями маленького глупого человека… Нет, другое что-то здесь. Непокорностью туркмен недовольны, вот в чем тут дело…
Он сказал об этой своей мысли Караулу, и тот хлопнул себя ладонью по колену:
– А ведь верно, брат!.. Не твой мукам им спать не дает; не веревка мешает верблюду, а кол, к которому привязана его веревка… Нам еще не хватает сил, чтобы выгнать гызылбашей, проклятая рознь мешает, а они бессильны уже… да, не в состоянии даже и дань собрать. Как обожравшиеся падалью шакалы в своем дневном логове, так и они в своей столице залегли. И вся наша надежда, – Караул принизил голос, оглянулся, хотя здесь не могло быть чужих ушей, – на север… Хочу сказать тебе, брат, то, что утешит тебя в твоей болезни: срок избавленья близок… Сам знаешь, не раз туркмен садился на коня, не раз ото сна дедовское оружие будил. Но мы слабы, разделены пустыней… не собрать нам пальцы в кулак. А теперь в пути уже посланцы от нас – туда, в Астрахань… Не с востока для нас солнце взойдет – с севера! Как взошло для многих уже, ты знаешь. Русские не терпят розни и умеют ее убивать… А послы уже в пути, знай это. Но молчаньем дорогу им выстелим, брат…
– Спасибо, – дрогнувшим слабым голосом сказал Годжук Мерген, откидываясь на свое ложе. – Еще раз спасибо тебе. Ты не мог меня лучше утешить… Неужто между кетменем и серпом не будет больше раздора и все посеянное можно будет собрать?!
– Ну, для этого к ним еще нужно и ружье… Да, я все хотел спросить тебя: цело ли то ружье? Помнишь, подарил я тебе его, чтоб мог ты выбрать себе гуни, младшую жену? Не послушался меня, а зря: теперь бы дети и внуки окружали тебя…
– У меня много детей, еще больше внуков – видишь эти оклавы и метки на них? А ружье цело. Оно там, под кошмой от недобрых глаз… Ты хочешь его взять? Бери, оно мне не нужно.
– Подарки назад не берут, – сказал Караул, доставая из-под кошмы завернутое в тряпки ружье. – А вспомнил я о нем не зря: мне донесли, что с гор на днях спускается сюда со своими негодниками этот башибузук Акназар… Сколько я их наказывал, сколько гонял по ущельям, а они все не унимаются. Видит аллах, всякое наше терпенье кончилось! Еще осенью, отпустив одного из захваченных его негодяев, предупредил я его, что если еще раз совершит он набег, то пусть пощады не ждет… И что же?! Два аула уже разорены, разграблены, сиротам и вдовам утешенья нет… Но я положу этому конец! Я поймаю и повешу его за ноги, и пусть подыхает медленной смертью этот бешеный пес, терзающий свою землю!..
– Но зачем же так… – начал было Годжук, укоризненно и беспомощно глядя на брата, но тот хлестнул плетью по кошме, яростно крикнул:
– Молчи! Не будет пощады ему и его отребью!.. Ведь не утешит твой Салланчак-мукам, сирот не накормит! А этот Акназар, туркмен по крови и змея по бессердечности, не задумается отнять у матери и продать в рабство дитя, изнасиловать девочку… рука у него не дрогнет убить тебя на своем ложе! Скажут ему, что ты Годжук Мерген, но он засмеется и убьет тебя… – И помолчал, успокаиваясь, гася в глазах ярость. – Мы устраиваем несколько засад, потому что не знаем, где он спустится. И ждать его надо везде, здесь тоже. Потому я и хочу зарядить твое ружье… мало ль что может случиться. Не ты, так другой мужчина аула схватится за него при нужде. А этого негодника я не оставлю жить на земле…
И впервые, может, нечем было Годжуку Мергену ответить своему старшему брату. Молчал мукамчи, как никогда, чувствуя свое бессилие, видя беспощадную правоту брата…
Теперь ружье стояло, прислоненное к тяриму, и напоминало ему о его бессилии и о жестокости мира. Говорят, что если любой инструмент, будь то дутар, кетмень или серп, не будет использован по своему назначению, то мастер, его сделавший, не найдет покоя даже и в могиле. Если бы все оружейных дел мастера не спали спокойно в могилах!.. А из этого ружья, похоже, не стреляли еще ни разу: совсем новенькое было оно тогда, и уж за последние сорок лет Годжук Мерген может поручиться…
Мальчик, радость его нечаянная, ушел, и опять все стихло, лишь слышны были иногда стоны все никак не могущей разродиться женщины, – бедняга, измаялась совсем… Мир велик, прекрасен и жесток – как в нем разобраться? Он прожил целую жизнь и уяснил себе только одно: не надо бы делать плохое друг другу. Не надо бы… но как?! Какой струной тронуть сердца жестокого Акна-зара, жадного Эсен-хана, глупого посланца уламов? Он постиг, казалось бы, все мыслимые и немыслимые звучания дутара, он заставил его говорить почти по-человечески, но этой струны в нем не нашел, не знает… Его брат Караул, родная кровь, поймает Акназара, повесит его за ноги и заставит умирать мучительной смертью, а его дутар виновато промолчит об этом, ибо даже не знает, как это выразить, назвать… Справедливостью? Но справедливость в другом: не причинять плохого друг другу. Карой? Но не для того рос тутовник, не для того натягивал эти струны Сеит-уста, мир его праху; да и как может судить и карать человек человека, если подумать, по какому праву?.. Нет, он не может оспорить правоту Караула, потому что она неотделима от неправоты этого мира; но и одобрить это его дутар не в силах – и потому молчит…
И тем не менее музыка живет в этом мире и нужна ему – не меньше нужна, чем кетмень для земли и пастбище для скота. Он уйдет, а она останется и будет звучать всегда, потому что она часть этого мира. Останется в долгих напевах пастуха, в колыбельной матери, в журчанье всеоживляющей воды в арыке – с ними и в них. В Нуркули, в радости, ниспосланной аллахом ему, старику. Какие чистые звуки и слова выпевает его чистая душа в наивных, немного неуклюжих пока своих мукамах! Впервые встречает он такого мальчика, такие чуткие пальцы и безошибочное ухо – и когда?!
И впервые Годжук Мерген почувствовал тоску смерти. Он еще не чувствовал ее по-настоящему, думая об Айпар-че, о всех близких и дорогих людях, о предрассветной степи с ее тончайшим холодком, с ее легчайшими облачками, – обо всем, что придется покинуть… Так или иначе, но он готов был к ней, как бывает готов всякий старый человек, уже-таки уставший жить с больным телом, с угасшими мечтами, с повторениями того, что уж было много-много раз. Но вот вдруг судьба подвела к нему за руку этого мальчика… Зачем? Чтоб тоскливей было уходить? Ему, старику, ведь не надо много; ему полгода надо, год, чтобы успеть научить мальчика самому главному– чтобы он, глядя на людей, видел сначала их добрую сторону. И чтобы служил этому доброму как самый преданнейший из слуг. Ибо лучше нельзя бороться со злом, как только увеличивая, укрепляя добро. Злом же изгонять зло – это все равно что бить упрямого нара, такого, какого подарил ему когда-то Майли-бай: чем больше его бьешь, тем становится он злее…
Стон, громче прежних, вернул Годжука Мергена назад, на свое последнее ложе, – стон, перешедший в крик: «О-о, я умру… умру сейчас!..» Да что же это такое, в каком-то уже смятении думал он, неужели ничем нельзя помочь ей, бедной?! Там Айпарча, опытнейшая из повитух, там женщины, сами рожавшие не раз… неужели не найдут, чем помочь? А он, Годжук Мерген, – что может сделать он? Видно, ничего, кроме своего бренчания на деревяшке… Или… или, может, существует такой большой, людям неведомый закон, что дитя, новый человек не может родиться, пока ему не освободит место на земле старый, израсходованный, изживший себя? И, может, это он, Годжук Мерген, своим затянувшимся существованием на этой убогой постели мешает тому маленькому человеку явиться на свет?.. Страшно, если это так. Страшно, но нужно. И ты согласился бы сейчас уйти, чтобы освободить, отдать свое место на земле?.. Вопрос был непосильный еще и потому, что никто ему его не задавал, отвечать было некому, и сил на его разрешение поэтому в нем самом не было…
Потерпи, милая, думал он, уж ты постарайся… Но что же сделать, как помочь, подтолкнуть? Вон висит твоя деревяшка, и будь гриф ее хоть жемчугом изукрашен, толку от нее никакого. Вон они, книги твои, но в них о том – ни строчки. Вон плеть твоя, вся истончавшая, с усохшими от старости сыромятными ремешками, – но и она не помощница при родах, ею не подхлестнешь… Вон ненужное тебе ружье. Постой, почему не подхлестнешь? Кто сказал, что не подхлестнешь? Постой-постой…
С трудом сел он на своей постели, потом повернулся кое-как, стал на четвереньки. Руки еще слушались, служили, а вот ноги совсем отказали, как привязанные стали. Ничего, думал он, тут и без ног можно, в родной-то кибитке. А ты потерпи, милая женщина, подожди… соберись с силами, они тебе еще пригодятся. Тебе еще жить и жить, детей растить, землю эту злосчастную в порядок приводить – потерпи, все будет хорошо. Всем, каждому по-своему бывает тяжело на этой земле – что ж, так уж оно тут заведено… Потерпи, я сейчас.
Опираясь на руки, мало-помалу подтягивая по очереди ноги, которых он уже почти и не чувствовал, старый мукамчи полз к тяриму. Он так давно не вставал с постели, что голова его кружилась, а глаза то и дело застилал сухой зыбкий туман. И тогда он останавливался, чтобы передохнуть, твердя себе и той молодой, впервые рожавшей женщине: потерпи еще, ну хоть немного… я сейчас Видно, на твоем мученье, милая, белый свет стоит. Да-да, если бы не мучилась ты, то что бы тогда было? Пустота была бы, пустыня везде…
Он дотянулся наконец до ружья и, подталкивая его впереди себя, дополз до двери. Кое-как отвернул килим, выглянул наружу. Весна шла, катилась по степи, зеленеющей дымкой одевая барханы, зажигая ранние цветы, сады вдоль арыков тоже огрузились бело-розовым праздничным цветом – самое время жить… Ну, родимая, напряги все свои силы, сказал он женщине, подымая ох какое тяжелое, непривычное ему ружье: не жалей сил, они еще к тебе вернутся… А ты, неизвестный уста, оружейных дел мастер, спи спокойно в своей могиле – ибо оружие твое пока еще необходимо на земле, и ничего с этим не поделаешь…
Он подождал, пока стоны в соседней кибитке опять усилились снова, уже переходя в беспомощный крик, и сам закричав истошно, откуда силы взялись: «Люди! Помогите, люди!..» – нажал на курок…
Оглушительный выстрел опрокинул его отдачей в плечо навзничь, все заволокло дымом… Он услышал, как дурно вскрикнула там женщина, как взнялись, залаяли тотчас собаки и по всему аулу поднялся переполох. Бежали со всех сторон, растерянные и непонимающие, что-то кричали, а он лежал, ждал, не находя пока в себе сил подняться. Подбежавшие люди, теснясь, помогли ему сесть, что-то говоря и спрашивая, но он их не слушал, не отвечал – он ждал. И вот наконец выбежала из соседней кибитки Айпарча, на ходу вытирая тряпицей руки, и кинулась к нему.
– Что?.. Что случилось?! Ты жив, Годжук? – И обессиленно опустилась рядом с ним на колени. – Ты жив… О Годжук, как я испугалась!.. Ты?! Это ты стрелял?!
– Как она?.. – вопросом на вопрос ответил он, беспокойно и требовательно глядя. – Как?!
– Слава аллаху, разродилась!.. Ее так напугал выстрел… – Айпарча опять перевела взгляд на ружье, всплеснула руками: – Так ты… Ты для того и стрелял?! О аллах…
Годжук, слабо улыбаясь, глядел на нее, на сбежавшихся людей и ничего не отвечал.