Текст книги "Прага"
Автор книги: Артур Филлипс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)
Детский микроскоп с принадлежностями, предметное стекло и покровное стекло. Предметное стекло: прозрачный прямоугольник размером с кусок пластыря и толщиной с двадцатипятицентовик. Покровное стекло: прозрачный квадрат формой и толщиной как почтовая марка. Чтобы посмотреть под микроскопом, ребенок капает из пипетки каплю жидкости на предметное стекло, а сверху прижимает покровным. Покровное стекло, плавно скользя, катается по поверхности предметного, отделенное от твердого ложа пленкой жидкости, и ребенок старается покрепче сжать стеклышки, чтобы они слиплись. Стеклышки так близко, как только могут быть, но на самом деле, не касаясь друг друга, висят, разделенные слоем жидкости толщиной в одну клетку.
От этого воспоминания Джон никак не может отвязаться во время своего первого быстрого полового сношения сразу после обеда 5 июля 1990 года. Он сходит с ума от вожделения, да, но кроме того, он почти до слез расстроен. «И это все?» – думает Джон, даже когда захватывает Карен в судорожные горсти. Вот лишь настолько близко бывают два тела?
И еще он удивляется тому, как тяжел человек, тому, что у Карен вообще есть вес. В его представлении женщины были невесомы и бесконечно податливы. Их можно было поднимать, катать, бросать из одной коитальной сценки в другую, ввинчиваться в них толчок за толчком. Но вместо того – избыток гравитации; другая планета, плотнее, размером с кровать. Руки и ноги пригвождены, волосы прищемлены, доступ блокирован, стены вздумали толкаться, простыни сговорились путаться, пружины скрипят, отвлекая и насмехаясь над Джоном.
– Мне нравится, когда ты материшься, – говорит Карен и тут же матерится сама.
Над ним возвышается голый торс Карен, две маленькие ступни топчут матрас по бокам.
– А ты голодал, Джон Прайс. Давненько не ел, а? Мы над тобой поработаем. Типа, сфокусируем немножко твой энтузиазм.
Карен подскакивает; маленькие ступни прыгают – бамс-бамс – в какой-то паре дюймов от его бедер.
– Что за удовольствие иметь дело с таким энтузиазмом, Джон Прайс! Я знаю столько славных штучек, которым тебя научу! Клево!
Бамс-бамс.
– Клево!
Бамс-бамс.
– Клево!
Бамс-бамс-бамс.
Эмили стоит у камина, уже совсем голая (с одной по-новому проявившейся деталью), но скрещенными руками закрывает грудь. Она ухмыляется гадкому переменчивому Джону. Надувает губы в притворном разочаровании, шмыгает несуществующей слезой, потом опускает руки и снова манит…
– А ты опять готов?
Бамс-бамс.
– Готов,вот ведь!
Карен спит на боку, спиной к Джону. Прилипшая простыня – будто у Карен четыре ноги. Работа где-то далеко, и Эмили тоже. Джон приподнимается на локте. Он разглядывает самое значительное открытие дня: пейзажный изгиб ее бока между нижним ребром и началом ноги. Дневное солнце смягчается. Комнату равномерно красит бледная серая тень, какой Джон никогда не видел, – будто недавно открыли совершенно новый вид света. В открытое окно над ее спутанными волосами и мерным дыханием Джон видит дом через дорогу. Через улицу и половину спальни от него в свежепокрашенном жилом доме девятнадцатого века, залитом ярким солнцем, которое висит где-то над крышей дома Карен, виден плотный торс рано постаревшей венгерской женщины, она устраивает на подоконнике локти и выглядывает в сияние, в совершенно новый тип света (и мира) и разглядывает уличную жизнь в пяти этажах внизу. Женщина отводит непослушную прядь седых волос и отпивает из высокого стакана. Она кажется каким-то знаком. Новые запахи плывут в воздухе, мешаясь со знакомыми – шампунем, дезодорантами, ванилью. Муха, пробравшаяся в комнату, не может выбраться наружу, танцует сама с собой на зеркале, затем пятнает помадными отпечатками ног стенку стакана, торопясь приступить к теплому лимонаду. «Запоминаешь ли это чувство навсегда?» – с надеждой спрашивает себя Джон. Скоро он должен встречаться со Скоттом. Не помнит, куда положил часы.
XXПрайсы медленно идут по обсаженной платанами будайской улице.
– Мне нужно заправиться кислородом, – сказал Скотт, и вот они молча шагают к острову Маргариты. Джон катает сигарету по суставам пальцев, под и над, от указательного к мизинцу – фокус, который он освоил в восьмом классе с шариковой ручкой. Братья минуют Московскую площадь, рыночные палатки, переходят трамвайные пути и оживленную улицу Мартирок. Автобусная станция, трамвайные остановки, вход в метро и овощные базарчики дают им чем занять глаза.
– Как Мария?
– Нормально.
– У тебя нет огня?
– Шутишь?
Дневной смог щиплет за волоски в носу, и Скотт время от времени поднимает руку, прикрывая рот. Джон хлопает себя по карманам в поисках беглых спичек.
– Так что у вас, ребята, за дела?
– Какие ребята?
– Вы с Марией, самые нежные и трепетные голубочки во всем голубином краю.
– Дела? Не знаю. Трудно, трудно сказать.
– Она еврейка?
Скотт неприятно смеется:
– Не имею понятия. Но вопрос в самую дырочку, братан. Как только выясню, сразу тебе сообщу, чтоб ты успел послать домой мамочке доклад о новых преступлениях Скотти, гадкий мелкий говнюк.
– Ты правда вот так думаешь?
– Да нет, конечно, нет. С чего бы? Все как с гуся вода, малыш.
Язык у Джона распухает и немеет. Выходя от Карен и пересекая реку, чтобы встретиться с братом для очередного вымученного, шутовского, пустопорожнего, напрасного ужина, какие сам же затеял устраивать каждую неделю, Джон обкатывал и обминал небольшое заявление, которое готовил для Скотта, – влажное и липкое признание в растерянности, одиночестве, волнении, страхе и гордыне. И вот теперь он не может найти тот сырой ком глины, который столь любовно ваял. Он даже не начнет фразы. Никакие его переживания не стоят усилий, которых потребует каждый слог, и то, чем несет от Скотта, велит Джону держать язык за зубами. Если, выходя из подъезда Карен, щурясь и надевая солнечные очки, он упивался минутой, если на проспекте, где машины сочувственно чихали в унисон, и архитектура казалась важной, почти как доказывал яростно Марк, Джон был доволен собой и с чуточку смешной горечью сожалел о своих испарившихся нелепых принципах, а через квартал спрашивал, как скажется это на них с Эмили (обесценит ли ее задним числом, подтвердит ли ее относительную важность, добавит ей значительности или бессмысленности, проявил себя Джон сегодня дешевкой или мужчиной, стал ли он сильнее или выбросил бесценное сокровище, и откуда вообще он взял эти свои антикварные представления), если возле нового «Бургер-Кинга» в «Октагоне» ему внезапно пришлось проглотить подлинное желание заплакать,которое в итоге сгустилось комком несколько принужденного смеха посреди Цепного моста, если между мостом и Скоттовой школой Джон дважды останавливался, чтобы оставить на автоответчике Эмили глупые шутки, если, открывая дверь школы, он молил, чтобы Скотт объяснил ему все, хоть и знал, что Скотт ничего такого не сможет, то теперь, спускаясь с моста Маргариты на остров Маргариты и по дорожке бредя к зеленой лужайке, где пинает мяч кучка мальчишек, Джон хочет только одного – выдавить из брата что-нибудь определенное, хоть что, пусть гнев:
– Так ты любишь Марию?
– Прямо зачин из «Вестсайдской истории».
Дети бегают и толкаются, отнимая друг у друга мяч.
– А с родителями познакомился?
– Джон, ты издеваешься? Мы, по сути дела, только сошлись, так? И хватит об этом.
Пнул, промазал, упал, морщась, схватился за колено, поднялся и бегом к воротам, чтобы не упустить момент для возможного гола-красавца. Ждешь там, ковыряя в носу.
– Ну, так как оно? Как вообще?
– Каконо? – Скотт чешет ухо. Он следит за игрой. – Как весенний ливень. Как звезды над Римом. Место в ложе на премьере. Как если тебя окликают через целую комнату, полную народу.
– Серьезно то как.
– Да-да, чертовски серьезно. Психологически сложно. Проблемы, как во французском кино. Зубодробительные разборки. Сплошные угрозы. Кончается слезами, но все равно никак не кончается.
– Смешно.
– Это тоже. Любит посмеяться. Тронутая. Чокнутая. Поцелуи под дождем. Бросать крошки голубям. Весь мир у наших ног, все такое.
– Ну так ты вполне счастлив?
– Мучительно счастлив. Раньше я не понимал этого слова До сих пор не нюхал, не примечал, не догадывался, но теперь меня осветило изнутри, знаешь, будто хожу с таким ночником в животе, и он светит прямо в моей маленькой счастливой го лове.
– Наверное, очуметь что за женщина.
– Соль земли. Околдовывает птиц на деревьях Невозможно не любить такую девчонку. Буря и кремень, фольга и тефлон. Такая у меня малютка.
– Должно быть, и секс незаурядный.
– Да-да. Необычный. Страстный. Духовная связь. Глубокое родство. Язык без слов. Возвращенный рай. – Скотт потер глаза. – Единство души и тела. Непреложное, хрупкое, скажи, как хочешь. Пффф… Тайны Востока. Техники из утерянных свитков. Ты вообще чего от меня хочешь, а?
– Да ничего. Забудь.
– Считай, что уже.
Мяч, ускользнувший из нецепких детских ног, катится к скамейке Прайсов. Джон пинком возвращает его в игру. Через минуту или две мяч наконец прокатывается меж двух скомканных ветровок, уложенных в дальнем конце лужайки, и мелкий паренек, последним нечаянно коснувшийся мяча, мчится на тонких ножках, обегая широкий буйный круг. Он потрясает кулаком и машет малюсеньким указательным пальцем, впитывая опьяняющие, но неслышимые вопли и рев трибун мирового чемпионата. «Magyarország! Magyarország!»– выкрикивает мальчишка, замыкая окружность стадиона. Товарищи по команде обнимают его, поднимают, шатаясь, на узкие плечи и несут еще один круг. Братья добавляют к аплодисментам свои четыре ладони.
– Вот точно так я чувствую все время, – говорит Джон.
– Ага, это в генах.
Они переходят на Пештскую сторону и идут вдоль реки к «Блюз-джаз клубу». На прошлой неделе клуб обзавелся швейцаром – у входа братьев о чем-то спрашивают по-венгерски.
– Нем беселек мадьяруль, – синхронно искажают ритуальное приветствие Прайсы.
– Fine. Americans? [29]29
Отлично. Американцы? (англ.).
[Закрыть]– спрашивает вышибала. – Dinner and music? [30]30
Обед и музыка? (англ.).
[Закрыть]– бурчит он, принимая входную плату.
Комнаты медленно заполняются народом, что-то наигрывает новая пианистка. Исписанный мелом штендер у входа представляет ее просто – НАДЯ. На вид ей около семидесяти, тонкая хрупкая женщина в развевающемся красном платье; платье хорошо на ней сидит, хотя уже и многие годы. Слегка покачиваясь в такт музыке, она походит на экзотическую рыбку в аквариуме, яркий пучок рваной ткани, дрожащей и волнующейся в собственном течении. На растрескавшейся, с кружками от стаканов, крышке старенького рояля – пепельница, пачка «Красной мозгвы» и серебристая зажигалка. Надя играет странное бесконечное попурри, мелодия несется через десятилетия и стили: вот всеми узнаваемый образец джаза, «Всего меня», [31]31
«Всего меня» («All of Me», 1918) – песня Джералда Маркса и Сеймура Саймонса, в 1927 году записанная американским джазовым трубачом и певцом Луи Армстронгом (1901–1971).
[Закрыть]сыгранный в самой традиционной манере с легкими импровизациями в стиле эпохи; потом рэгтайм – Скотт Джоплин, заученный и воспроизведенный нота в ноту; и вдруг бибоп – «Сюита желторотой птицы» Чарли Паркера с парочкой рефренов, искусных боповых соло; фанковая тема из шестидесятых – «Арбузная душа», [32]32
«Арбузная душа» («Watermelon Man», 1949) – песня американского джазового композитора и пианиста Херби Хэнкока (р 1930).
[Закрыть]со стандартным, как на оригинальной записи, грувом клавишных и переложенным для правой руки саксофонным соло Декстера Гордона; [33]33
Декстер Гордон (1923–1990) – американский джазовый тенор-саксофонист.
[Закрыть]быстрой чередой «Ангельские глаза», «Все шишки на меня», и «Ночь, когда мы сказали „Хватит!“» [34]34
«Ангельские глаза» («Angel Eyes», 1953) – песня Мэтта Дениса и Эрла Брента, исполнялась американским джазовым пианистом и композитором Дэйвом Брубеком (р. 1920) и американским поп-певцом Фрэнком Синатрой(1915–1998). «Все шишки на меня»(«EverythingHappens toMe», 1929)и «Ночь, когда мы сказали „Хватит!“»(«The Night We Called It a Day», 1940) – песни Тома Адэра и Мэтта Дениса, исполнялись Фрэнком Синатрой.
[Закрыть]– воздаяние забытому автору; прелюдия Шопена, минуты две, не больше, но сыгранная с беззаботной легкостью; потом бродвейский шлягер, и поскольку это «Мария» из «Вестсайдской истории», Скотт с Джоном откладывают кии и идут за столик посмотреть, как старые руки прыгают и бьют по старым клавишам.
Когда мелодия кончается, братья аплодируют почти с тем же жаром, что и на футбольном матче. Это первое признание, которое достается пианистке за полтора часа выступления. Она поворачивается к своим поклонникам и кивает – этот жест непонятно отчего трогает Джона; пронзает необъяснимой убедительностью и значительностью; Джон понимает, что это и есть ответ на его день, на те вопросы, которые он не может задать собственному брату. Увядшая старуха иронически поклонилась шутливым аплодисментам – эта мысль успокаивает его. Эмили и Карен тут же видятся ему где-то далеко, будто на солнечном склоне какого-то холма, где они вроде бы на своем месте. Джону очень хочется познакомиться с пианисткой.
Бармен щелкает выключателем и наполняет атмосферу клуба расплывчатыми похрустываниями старинной записи Луи Армстронга. Надя встает, берет сигареты и зажигалку и скользит к столику Прайсов. Джон неумеренно взволнован, хотя слышит, как Скотт бормочет: «О боже!»
– Подозреваю, что вы, джентльмены, американцы, – говорит она дребезжащим голосом кинозвезды золотого века. Джон поднимается и дает ей прикурить. Взмахом руки тушит спичку, предлагает сесть, называет себя, представляет брата.
Она выпускает медленную ровную струю дыма, разговор ждет.
– Интересная пара, – мурлычет она. – Один брат еврей, другой датчанин. Как такое могло выйти, Джон Прайс?
Как правило, Джон заводится от одного слова «еврей», произнесенного с европейским акцентом, но теперь он с радостью признает несоответствие, которое вот уже лет двадцать моментально делает скучным любой разговор, как утомительная тема семейного воссоединения.
– Я завел за правило никогда не делиться генетической информацией с женщиной, которую только что встретил, во всяком случае – если не знаю ее имени, – отвечает Джон, после того как не торопясь закуривает тоже.
Присутствие пианистки не только успокаивает его, своими тонкими старческими руками она ухитряется поднять Джона высоко в воздух. Ее увядшая элегантность и обтрепанное платье, ее необычное занятие, изящные манеры и мгновенное овладение ситуацией, ее очаровательная прямота: Джон пугается, что она скоро уйдет, и он старается задержать ее за столом. Скотт наблюдает за метаморфозой брата и почти ничего не говорит.
– Довольно умно, Джон Прайс. Ну а что наш меланхоличный датчанин? Может, он объяснит несходство?
– Сомневаюсь, – отвечает Джон. – Родители клянутся, что всю жизнь были друг другу верны. Хотите чего-нибудь выпить?
– «Роб Рой» – моя маленькая слабость. – Она улыбается Джону. – Вы очень добры.
Поднимается, однако, Скотт, ухватившись за предлог избавиться от Надиной компании. Ее чудной старомодный аристократический английский, приправленный смутным центральноевропейским акцентом, злит Скотта. Его злит Джоново паясничанье. Злит ее платье и выбор напитка. Злит то, что она нравится Джону. Все, что может лишнюю минуту задержать брата в Будапеште, Скотта злит. Скотт уйдет из клуба как можно скорее; в любом случае он легко обойдется без этой еженедельной братской пытки; может быть, сегодняшний вечер ознаменует отмену этой каторги. Скотт возвращается с минералкой для себя, Джоновым «уникумом» и – после того как бармен сердито сверяется с книжечкой, цепочкой привязанной к стойке с его стороны, – «Роб Роем». Бухнувшись на стул, Скотт выдавливает из себя:
– У вас красивое кольцо.
Древнюю руку, обнимающую светло-оранжевый высокий стакан, отягощает крупная серебряно-зеленая ракушка.
– Вы очень милы, Скотт, что заметили. Это подарок из невыразимо давних времен. Его у меня крали, оно вернулось, пошло на подкуп, вернулось снова. Что еще? Дайте вспомнить. Очень много лет назад оно оказалось в центре истории с шантажом. Оно изображено на руке у французской графини на одном ужасно посредственном холсте двух-с-половиной-вековой давности, который и поныне висит в очень людном зале Лувра. Я знаю, это похоже на анекдот, но мне авторитетно сказали, что это правда. – Она вытягивает руку с кольцом и бросает на него оценивающий взгляд. – Оно в ужасном вкусе, правда?
И странная пауза в разговоре. Надя скорее приглашающе, чем снисходительно улыбается двум молодым парням, наблюдая, выдержат ли они такой напор неправдоподобия. Оба брата смеются – это два совершенно разных смеха, и по несозвучию тонов она быстро понимает, кто из двоих обещает в этот вечер больше удовольствия от беседы, не успевает Джон сказать:
– Отчего мне кажется, что шантажисткой были вы?
– Джон Прайс, вы нахальный молодой человек, и, похоже, у вас есть шанс чрезвычайно мне понравиться. Может, я отвечу на ваш вопрос, когда мы поужинаем.
– Я очень рад, что вы окажете нам честь.
За паприкашем с шампанским Надя говорит:
– Человек из газеты. Кто вы – смелый иностранный корреспондент, которому не терпится слать заметки с передовой следующего неизбежного советского вторжения?
– Если честно, скорее светский обозреватель. Летописец момента.
– Восхитительно. А принц Гамлет?
– Преподаю английский местным дикарям.
– А мы, конечно, дикари, да?
Надя накручивает седую прядь на длинный морщинистый палец, и половина мужчин за столом находит этот жест карикатурным, а другая половина – необъяснимо очаровательным.
Она говорит, что венгерка наполовину, родилась в Будапеште, а именно – во дворце на Замковом холме, но дальнейших подробностей не сообщает.
– Притом я жила в других местах, опыт проживания, как вы, американцы, говорите. У нас есть очень неудобная привычка заигрывать не с теми в мировых войнах, правда? И подвергаться нашествиям наших русских друзей в расплату за грехи. Меня вынуждали время от времени вступать в братство беглецов. Но я возвращаюсь. А теперь у нас другое нашествие – симпатичных молодых людей с Запада, которые приезжают писать о нас в газетах, обучать нас своему чересчур сложному гортанному языку и продавать нам хороший спортивный инвентарь. За наших захватчиков. – Надя поднимает бокал с шампанским, которое посоветовала Джону заказать.
– За наших захватчиков. – Один из захватнической орды звенит бокалом об ее бокал.
Скотт решает, что Надя – вроде консуматорши в клубе для джентльменов, убалтывает гостей заказывать выпивку и еду по вздутым ценам и с этого получает комиссионные. Хотя как приманка она работает на такой микроскопически особенный вкус, что Скотт недоумевает, как ей удается хоть что-то зарабатывать. Когда она говорит, Скотт наблюдает за лицом брата – и за ее лицом, когда говорит Джон.
– Я с разными членами разных семей покидала мою страну в 1919-м и возвращалась в 1923-м, уезжала опять в… 1944-м, вернулась в 1946-м, снова уехала – да, уехала, такая неотвязная привычка, да? – в 1956-м и вернулась только в прошлом году. И мне кажется, для одной жизни моих скитаний по земному шару более чем довольно.
– И вы каждый раз теряли все? – спрашивает Джон с нескрываемым ужасом.
– Деньги можно было вывезти или спрятать даже в наши темные века, Джон Прайс… Но однажды… – она негромко смеется и осторожно протыкает вилкой кубик паприкаша с курятиной, – …однажды я надеялась спасти… Ох, это длинная и глупая история. Придется начать немного раньше. В пятьдесят шестом я уже десять лет прожила в Будапеште. Я вышла за джентльмена выдающегося происхождения и культуры, но он позволил себе впутаться в антисоветский мятеж пятьдесят шестого. Когда Советы решили покончить с нами раз и навсегда, мы с мужем поняли, что надо поскорее уехать. Но мы слишком поздно сориентировались, мы были неизлечимые оптимисты. – Надя отпивает шампанского. – Нужно было довольно быстро попасть к австрийской границе, но как быстро – это было не совсем понятно. Возможная потеря денег нас не пугала – я всегда могла бы играть на фортепиано. У нас не так-то много и было, quand тете. [35]35
Все равно (фр.).
[Закрыть]Я женщина не сентиментальная, Джон Прайс, от потери старых фотографий и каминных безделушек я бы не расхныкалась. Нет, мы пожалели только об одном. За годы совместной жизни мы собрали приличную библиотеку и хорошую коллекцию пластинок, а и то, и другое в те дни было не так легко найти. Друзья, зная наши вкусы, привозили нам книги и пластинки в подарок. Были друзья, которые работали в книжных магазинах, один был импресарио симфонического оркестра и ездил с ним, кто-то записывал нам джаз с американского радио. Мы очень гордились нашим домом: книги на венгерском, английском, немецком, французском, записи, классика, джаз. – Надя стучит по стенке бокала, и жемчужная нитка пузырьков дрожит и пляшет. – Мы никак не могли надеяться – и уж конечно в те последние дни – вывезти наши сокровища с собой из страны. Венгрия закрывала все границы, каждую прореху в своей шкуре, с ужасающей быстротой. Приходилось принять этот жребий – что наши сокровища украдут, – и мы страшно об этом жалели. Но мой прекрасный муж до самого конца был умницей. Ему пришла мысль, понимаете, из-за того что… ладно, боюсь, насчет сентиментальности я соврала. Я вообще-то неисправимая лгунья, Джон Прайс. Это ужасный недостаток моего характера, мне нужно его исправить. Я скоро исправлюсь. Ты мне поможешь. Но до тех пор не надо верить ни одному моему слову. В общем, да, он увидел, как я плачу – смешно об этом теперь говорить, – над «Алисой в Стране чудес». Не над Библией, не над Петёфи, Аранем [36]36
Янош Арань (1817–1882) – венгерский поэт.
[Закрыть]или Кишем, даже не над Толстым. Я не могла вынести прощания с моей Алисой. Он увидел, как я сижу на полу и держу «Алису», как ребенка, – оттого я и расплакалась, – держу «Алису» и пластинку Чарли Паркера «Блюз для Алисы». Сначала я рассмеялась – до тех пор эти двое не попадались мне вместе. Я пошутила сама с собой, что это песня про книжку, и вот уже я плачу, и муж, собиравший одежду для побега, так и нашел меня, увидел, как я изображаю маленькую дурочку. Он не стал браниться, что я теряю время. Он сразу понял, отчего я плачу, и сказал мне, чтó надо сделать, и так мы и сделали. Мы провели длинную ночь, составляя каталог нашей литературы и музыки. Нашей жизни и удовольствий. Мы писали по очереди. Один диктовал, второй записывал. Подумай об этой прекрасной сцене, Джон Прайс, потому что это было поистине прекрасно. У тебя дома по улицам катятся танки – там, где ты вырос, где вы с твоим Скоттом были мальчишками. Где вы влюблялись и целовали ваших первых маленьких подружек… Теперь эта улица искромсана, изорвана в клочки, танки ведь, знаешь, очень тяжелые, гораздо тяжелее обычных машин. И вот эти танки на твоей улице, а там мальчишки – почти дети, намного младше, чем ты сейчас, бросают в танки бутылки с бензином! Там взрывы отзываются в улицах, где вы играли когда-то – вы бы во что играли? В бейсбол? У завешенного окна при свечке мы с мужем черкаем и шепчемся. Послушай о чем: я тороплюсь, диктую, чтобы он только успевал записывать, что-то он сокращает, и я целую его и грожу, что убью, если потом, когда мы найдем себе новый дом, он не сможет прочесть свою стенографию. Я читаю и складываю книги и пластинки в стопки, а он записывает. Я и сейчас помню какие-то слова, которые тогда говорила, а те названия никогда не забуду. Они до сих пор вспоминаются мне без всяких причин: Бах, Бранденбургские концерты, шесть пластинок, 1939, Берлинский филармонический, дирижирует фон Караян. [37]37
Герберт фон Караян (1908–1989) – австрийский дирижер.
[Закрыть]Луи Армстронг и «Горячая семерка», 1927: «Плакса Вилли», «Блюз угрюмца», «Шаг аллигатора», «Блюз картофельной головы», «Меланхолия», «Усталый блюз», «Рэгтайм Двенадцатой улицы». Бетховен, вся музыка для виолончели и фортепиано, Рудольф Серкин и Пабло Казальс [38]38
Рудольф Серкин (1903–1991) – чешский пианист. Пабло Казальс (1876–1973) – испанский виолончелист.
[Закрыть]в Праде, Франция, 1953, три диска. Что ты об этом думаешь, Джон Прайс? Сто тридцать один музыкальный альбом, указана каждая песня, дирижеры, даты, исполнители, города. Четырнадцать пленок на бобинах – записи радиоэфира: «Летучая мышь», «Метрополитен-опера», 1950, дирижирует Орманди [39]39
Юджин Орманди (наст. имя Юджин Блау, 1899–1985) – американский дирижер и скрипач, по происхождению венгр.
[Закрыть]– он венгр, знаешь? Адели поет Лили Понс; Альфреда – Ричард Такер. [40]40
Лили Понс(1898–1976) – знаменитая американская оперная певица (сопрано). Ричард Такер (1914–1975) – американский оперный певец (тенор).
[Закрыть]«Мадам Баттерфляй», 1952 в «Ла Скала», дирижирует Туллио Серафин, Рената Тебальди [41]41
Туллио Серафин (1878–1968) – итальянский дирижер. Рената Тебальди (р. 1922) – итальянская певица (сопрано).
[Закрыть]поет Чио-Чио-сан. Арт Тэйтум [42]42
Арт Тэйтум (1909–1956) – американский джазовый пианист.
[Закрыть]в эсквайр-концерте [43]43
Эсквайр-концерты – сборные концерты звезд американского джаза.
[Закрыть]в «Метрополитен-опера» в Нью-Йорке, США, в 1944 с Оскаром Петтифордом и Сидом Катлеттом: [44]44
Оскар Петтифорд (1922–1960) – американский джазовый контрабасист и виолончелист. «Большой Сид» Катлетт (1910–1951) – американский джазовый барабанщик.
[Закрыть]«Милая Лоррейн», «Коктейль для двоих», «Индиана» «Бедняжка Баттерфляй». Концерт для виолончели си бемоль минор Дворжака, Пьер Фурнье [45]45
Пьер Фурнье (1906–1986) – французский виолончелист.
[Закрыть]с Венским филармоническим, дирижирует Рафаэль Кубелик, [46]46
Рафаэль Кубелик (1914–1996) – швейцарский композитор и дирижер.
[Закрыть]1952. Господи, они до сих пор так хорошо мне помнятся! И потом триста четыре книги. Каждого автора, каждый рассказ или стихотворение в сборниках. «Фауст» Гёте в двух томах «Молодой Вертер», на немецком. Чехов, рассказы, на венгерском. Названия, издательства и издания, описания обложки, кажд…
– Это смехотворно. Совершенный абсурд, – говорит Скотт и тут же поднимается. – Невозможно. Это было бы самоубийство. Боюсь, вы пере… – Он качает головой и, не договорив, шагает из-за стола прочь, мудро и здраво отказываясь от конфликта.
Надя улыбается своему оставшемуся слушателю и прикуривает из его рук.
– А знаете, я должна согласиться с вашим братом. Особенно слыша, как я перечисляю эти записи. Невозможно. История просто абсурдная. Не надо бы мне заворачивать такие сказки.
– Вовсе нет, пожалуйста. Не обращайте на него внимания. Мы по-настоящему даже и не братья.
– Вздор! Не надо быть со мной вежливым просто потому, что я старая, как античная ваза, Джон Прайс. Конечно, моя история смехотворна. Думаю, Скотт гораздо умнее тебя. Неудивительно, что ты его так не любишь. Да, не любишь. А он прав: какой разумный человек поверит, что другой разумный человек, когда рвутся бомбы и счет идет буквально на часы, станет записывать слова… – Она закрывает глаза. – …«Илиада», английский перевод Поупа, матерчатая обложка с золотым растительным орнаментом, 1933.– Открывает глаза и похлопывает Джона по руке. – Твой брат совершенно прав. Не верь старухе, которая рассказывает нелепые басни. Она – угроза твоему счастью, Джон Прайс. – Надя выпускает дым, и Джону от всей души хочется, чтобы ей было двадцать четыре. – И все-таки мы были там и занимались этим. Конечно, мы понимали, что это риск, мы были не дураки, просто мы загорелись, мы верили, что дело стоит того, что мы выживем и потом будем рассказывать эту историю где-нибудь, каким-нибудь обалдевшим восхищенным слушателям вроде вас, и что нам суждено удовольствие восстановить нашу коллекцию. На улице рвались бомбы, а мы писали наш каталог raisonne? [47]47
Обдуманно (фр.).
[Закрыть]Мы не знали, какое положение за городом. Мы не знали, час у нас остался или неделя, чтобы добраться до Австрии. Но мы делали свое дело. При единственной свече, и вот мой муж – чудесный мой муж…
На секунду Джон искренне приревновал ее.
– …стоит у книжного шкафа, снимает книги и быстро читает заглавия, чтобы я только успевала записывать. Я-то не могла стенографировать. Он целует любимые книги, даже в последний раз укладывая их на пол. Иногда мы смеемся над тем, что делаем. Когда закончили переписывать, мы смеялись. Он поцеловал меня. Мы смеялись, Джон Прайс. Мы победили! Мы спасли свою жизнь – не просто свои глупые тела, как сделали бы другие беглецы, но и самую нашу совместную жизнь. Мы говорили о том времени, когда восстановим наш дом в Лондоне или Париже, Амстердаме или даже в вашем Нью-Йорке. Каждый день мы станем делать вот что: мы станем вместе проводить наши новые, свободные дни в поисках по книжным и музыкальным магазинам с этим списком, находить наши записи, покупать наши книги, пока список не оживет. Мы смеялись, потому что бежали с чертежами, со схемой нашего счастья, и пусть наш дом взорвут и сожгут книги, расплавят из огнеметов пластинки, надругаются над моим пианино, нам все равно не навредят… Наконец мы покинули дом, в том, что на нас было, и с этим драгоценным списком. Память избирательна: я в деталях помню эти описания книг и пластинок, но совсем не помню, сколько листов мы везли. Помню пачку бумаг – ну, может, двадцать страниц. Но иногда как будто чувствую вес сотни листов. Много лет мне снилось, как мы бежим и несем за края единственный лист, такой тяжелый, что мы держим его обеими руками. Я вижу это ясно, как воспоминание, хотя знаю, что это неправда.
Бармен, по совместительству конферансье, представляет группу – гвоздь вечерней программы. Возвращается Скотт с бокалом и освеженной улыбкой и поворачивается к сцене, куда поднимаются пятеро музыкантов. Трое из них играли с Билли Фицджеральд, и Джон с Эмили покупали им выпивку – это русские близнецы и венгерский пианист. Только Фицджеральд сегодня заменяют два молодых американца в деловых костюмах и с бритыми головами: черный вокалист и белый саксофонист. Пока группа настраивается под голубыми небесами, белыми облаками и давно покойными героями, саксофонист объявляет первый номер:
– «Беатрис» – прелестная мелодия, написанная саксменом Сэмом Риверсом для жены.
Несколько минут Надя молча слушает.
– Милый мотивчик, а? И, кажется, освященная веками традиция: сочини что-нибудь красивое, назови в честь жены или любимой и обещай, что это ееобессмертит. Знакомая ложь, а? Вы, мужчины, все так делаете, Джон Прайс.
– Давайте к концу истории, – торопит ее Скотт. – Я чую приближение трагической развязки.
– Она ли там в конце? – Надя задумывается. Джон восхищается ее умению игнорировать бесцеремонного Скотта, но ему кажется, что ей наскучил рассказ, и она соображает, закончить ли его поскорей или просто отшутиться.
– Да, какое-то время мы ехали на машине, потом кончился бензин, мы шли пешком группами, потом шли только вдвоем. А потом нас остановили. Совсем недалеко от границы, это я знаю. На открытом участке, мы только вышли из лесу. Совсем молоденький русский солдат заметил нас, он нашел список и велел нам стоять, пока сам крутил листы так и этак, ожидая, надо полагать, что его озарит и он начнет понимать венгерский. Ну, вы знаете, русским рядовым такие озарения даруются редко, и немного погодя он наконец позвал офицера. Офицер вышел из открытой военной машины, из, как же это… из… из джипа, и его венгерского хватало только чтобы говорить, как пещерный человек. Он заорал: «Что?», голова далеко впереди плеч, вот так; и махнул бумагами, потряс ими перед нами. Мой прекрасный муж улыбнулся ему, совершенный джентльмен, готовый помочь бедному парню понять, в чем дело. Он сказал: «Друзья. Музыка. Книги». Осторожно взял бумаги из рук этой гориллы и указал русские имена, хотя они были написаны не кириллицей. «Смотрите, – сказал он, – Чехов. Тургенев. Толстой. Чайковский. Прокофьев». Он насвистывал музыкальные темы. Он им пел. Под звездами, он пел. Он очень хорошо пел, и я подумала: все обойдется, потому что его голос не дрожал. Они увидят, что он не боится, и значит, мы ни в чем не виноваты, и никакой беды, и нас отпустят и отдадут список, и когда мы будем рассказывать этот случай новым друзьям в Австрии, мы расскажем, что это было как прослушивание в Венскую оперу. Муж показал на страницу и сказал со смешным русским акцентом: «Прокофьев!» и насвистел тему из «Пети и волка», и изобразил охотника, как он прицеливается из огромного мушкета. Тут парень – рядовой, первый солдат —. заулыбался. И он насвистел следующие такты! И мы поняли, что теперь все будет хорошо. «Да! Да! Камарад!»– сказал мой муж, потому что этот парень вправду товарищ нам, если знает эту музыку. Он был в восторге, мой муж, он смеялся, и они вместе насвистывали музыку из «Пети и волка»! Мы стояли вчетвером на грязной венгерской проселочной дороге всего в нескольких километрах от австрийской границы. Всего в нескольких километрах от Бродвея, от Сены. Светил месяц. Светили фары машины русских. Я стояла, пытаясь не показаться соблазнительной голодным русским солдатам. Я все еще была соблазнительной в тысяча девятьсот пятьдесят шестом, джентльмены.