355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Артур Филлипс » Прага » Текст книги (страница 3)
Прага
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:28

Текст книги "Прага"


Автор книги: Артур Филлипс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)

– Viszontlátásra, – говорит старик.

– Viszontlátásra, – говорит Чарлз.

Джон кивает, улыбкой выражая бессловесные благопожелания, и американцы отправляются на поиски ужина.

V

На следующий день в три Чарлз был на работе, так что во время переезда общались в основном на языке жестов. Но в одиночку к старику, который отлично принимал евреев, Джон отправился без всякого мандража: накануне вечером Габор признался, что выдумал те слова, потому что переговоры ему наскучили. На самом деле Сабо дивился американским возможностям, видя, что человек Джоновых лет поднялся до такой власти.

Сын старика, мужчина под пятьдесят, помогал паковать вещи для переезда в деревню. Он знал несколько слов по-английски и, к Джонову облегчению, кажется, был доволен тем, как обстряпал дело его умственно неполноценный отец.

– Хороший бизнес окей, – раз за разом одобрял он договор. – Хороший бизнес окей. – И добавил: – Дежо это мой имя.

– Джон. Хуан. Ян. Йохан. Жан. – Джон произносил свое имя, разгоняясь, на всех языках, какие только мог призвать на помощь.

– Янош. – Дежо-младший сообщил венгерский вариант. – Янош это ваш имя, – сказал он и дважды хлопнул Джона по грудине.

– Точно. Спасибо. Янош это мой имя.

Быстренько внесли Джонов багаж (университетское образование). Джон показал, что может вернуться позже, когда увяжут раскиданные пожитки старика, но сын не согласился.

– Дом ваш, – сказал сын. Взял Джона под руку и подвел к желтому стулу. – Дом ваш. Отдыхать.

Следующие двадцать пять минут Джон ерзал на жестких пружинах и наблюдал, как Дежо-сын пакует чемоданы и коробки и тащит их вниз к машине, всякий раз отвергая Джоновы бессловесные предложения помощи.

Наконец в квартире ни вещей, ни жизни – только мебель. Когда сын в последний раз отправляется вниз, старик замирает перед зияющим пустотой гардеробом и молча пялится в его нутро. Голова у старика медленно склоняется к плечу, потом он медленно опускается на пол и садится, поджав ноги. На Джона тоже действует неотразимая сила распахнутого опустевшего шкафа с мелодраматически взывающими дверцами наотлет. Это зияние меняет в комнате свет и даже запах. Сабо, спиной к Джону, таращится в открытый шкаф, на прожилину в дереве, молнией летящую по задней стенке, и на перекладину, провисшую под тяжестью одних воспоминаний о рубашках, пальто и платьях.

Старик поднялся и обернулся. У него растут волосы из ушей, и сегодня он не брился; жесткие волосины засели в глубоких диагональных морщинах. Он кивает и жует губами – вчера вечером это движение казалось неприятным, но теперь почему-то не так; Джону не противно, он видит нечто другое, не потребность приладить протез и не смакование бренди. Джон угадывает слова, запертые за этими губами, он точно знает, что Сабо пытается или надеется что-то сказать. В его пристальном взгляде Джон различает страдание, но в следующий миг старик направляется к дивану, ложится на живот, закрывает голову локтем и отворачивается.

Молодой Дежо находит субарендатора на балконе: облокотясь на перила, лицом к комнате, Джон смотрит на старика, который, по-видимому, спит.

– Окей, Янош! Хорошо! – объявляет сын. Жмет Джону руку и шагает к дивану, тычет отца под ребра. Старик бормочет по-венгерски и нехотя садится, но не встает. Сын что-то отрывисто произносит, показывает на Джона, на дверь: очевидно, пора уходить. Старик отвечает сердито: глядит в пол, но слова теперь выкрикивает. Ровный тон перерос в ссору, набух и помрачнел, как грозовой фронт, с удивительной Джону быстротой. Джон все стоит, опираясь на перила над уличным движением, отстранившись от криков – насколько это возможно, не покидая квартиры. Он подумывал уйти, но тогда по пути к дверям пришлось бы миновать разгневанных мадьяр, устроить спектакль из своего ухода во время их спора – они могли бы понять этот демарш как попытку Джона вызвать у них неловкость за то, что они посягают на время «богатого» американца, так что Джон остался на месте, облокотившись на перила и в недоуменном смущении глядя на тех двоих.

Сын в отчаянии вскинул руки и выдохнул, зашипел, как сдутая шина. Он полуобернулся к балконной двери, крикнул: «Окей. Бай-бай, Янош. Звоните, если нужен», – и бросил Джону ключи: маленький ключ от квартиры и двух-с-половиной-фунтовую отмычку от переделанной вагонной двери дома. Старик не пошевелился, когда сын уходил. Джон слышит, как внизу открывается массивная входная дверь. Через перила он видит, как Дежо идет к зеленому «трабанту», присаживается на капот и закуривает.

За спиной у Джона старик встает с дивана и что-то достает с верхней полки шкафа. Восклицает: «Amerikai, für Sie»– и дальше что-то по-венгерски. Джон стоит в проеме балконной двери, виновато пожимая плечами, как он научился делать, когда кто-нибудь упорно обращается к нему по-венгерски. Старик протягивает две фотографии в рамках. Помедлив, пристраивает одну на распределительную коробку, другую ставит на тумбочку рядом с лампой. Обеими руками показывает на фотографии, широко растопыривая пальцы и оборачивая к снимкам ладони, явно просит: оставь их здесь.

– Igen? Igen? Ja? Ja?

– Йа. Иген.

Старик, не глядя, жмет Джону руку и уходит. Джон возвращается от захлопнутой двери к балконным перилам; в пустой квартире ему еще неуютнее, чем было, когда здесь паковали вещи и ругались. Эхо подъездной двери еще раз взлетает с улицы. Старик шаркает по тротуару и складывается, забираясь к сыну на пассажирское сиденье. Взревев и подавившись, «трабант» медленно выкатывается в поток машин на проспекте. Мультяшные клубы черного дыма отмечают его траекторию от выезда на дорогу до исчезновения.

Джон разглядывает украшения, которые согласился хранить. На распределительной коробке черно-белый снимок непривычного формата: младенец не более двух-трех недель ót роду, замотанный в одеяла, сфотографированный сверху, плачет, глаза крепко зажмурены, крошечные кулачки молотят по воздуху. У дивана – тоже черно-белый и странного формата: золоченая деревяшка обрамляет юную женщину в белом платье. Не великая красавица, никакого дуновения волшебства или романтики. Просто женщина стоит у дерева, спрятав руки за спину, в платье, которое, наверное, не было модным ни в какую эпоху ни в какой стране.

VI

Вечер начался в «Гербо», а потом перетек в ресторан, чье венгерское название, ловко закапываясь в глубины памяти, ускользает теперь от Джона, который валяется на неразложенном диване.

Эмили сидела далеко, в конце длинного деревянного стола, зажатая между двух студенток Скотта. Туда-сюда шатались венгерские музыканты со своей народной музыкой, так что Джон лишь изредка слышал Эмили, зато режиссер фантазий обрамил ее венгерскими едоками и блуждающими официантами, плащеносными всадниками на картинах и гирляндами дыма, шумом чужой речи и чужой музыки, и всякий раз, когда Джон поднимал на нее глаза, Эмили тут же обнаруживала какой-нибудь никогда-прежде-не виданный и душераздирающе милый жест или гримасу. Вот она, смеясь, откинулась назад, заметила, что Джон смотрит на нее, и помахала ему – первый раз из многих.

– Так каким был наш Скотт, когда он был мальчишкой? – спросила Джона студентка.

– Я весил шестьсот фунтов, – ответил Скотт, пока тот же ответ не прозвучал всерьез, и компания засмеялась такой невозможности. Джон стал бы на защиту брата, обиделся за его ненужную уловку.

– Для меня он был как бог, – сказал Джон, глядя на Эмили. – К несчастью, бог войны.

– Сразу, как родился, я уговаривал мать перевязать трубы, но без толку.

Чарлз объяснял Скоттовым венграм, почему их страна навечно обречена бедности, захватчикам и предательству, и студенты кивали, давили окурки, вертели себе новые сигареты и абсолютно со всем соглашались, любили Чарлза за то, что он, даром что американец, понимает, как все есть на самом деле.

– О нет же,как это! – возмутилась Эмили, и сердце Джона закувыркалось на оси. – Не слушайте этих разговоров!

У Венгрии небывалая возможность, совершенно новый и уникальный момент в человеческой истории. Джон вторил ей, счастливый тем, что делит с Эмили снисходительность Чарлза и Скоттовых венгров.

Ели какой-то особенный салат: латук, пересыпанный смесью невероятных или неузнаваемых компонентов, потом вездесущий паприкаш, выпили целый виноградник венгерского вина. Габор заказывал его, не переставая. Вино было неплохое, и всего сто восемнадцать форинтов за бутылку, меньше двух долларов – цена, которая, пока длился вечер, все больше веселила Джона. Джон витийствовал о мрачном символизме того, как американцы пользуются выгодой посткоммунистического обменного курса, дабы опиться венгерским вином. Важные компоненты этого символизма, глубокомысленные и развлекшие пьющую аудиторию, позже отрастили крылья и улетели, уже не поймаешь. Потом в «А Хазам», ночном клубе, Марк назвал Джона гением, вот только было неясно, за что.

Сейчас в своем новом доме Джон в первый раз лежит на стариковом диване, тремя этажами ниже моторы и клаксоны сотрясают воздух; без малейшей памяти о ночном клубе и танцах, Джон помнит только, что Эмили недолго была с ними, а потом ее не было. Он смутно помнит, как Марк привел его домой, заставил принять две таблетки аспирина и выпить залпом полный стакан воды. Спал Джон беспокойно, много крутился, когда очухивался и впадал в забытье, куда сейчас вновь погружался.

Ему снилась женщина с тумбочки. Джон стоял перед ее деревом, видя вдалеке в чистом поле музыкантов – они играли венгерскую народную музыку. Женщина качала на руках сверток из одеял и улыбалась Джону с бесконечной нежностью и любовью. А он знал, что у него все хорошо в жизни, знал, что жизнь будет теперь счастливой и полной всегда, ведь она все-таки началась, и шел к женщине, каждым шагом отмечая бесповоротную решимость и обновление. Женщина склонила голову к свертку. «Amerikai, für Sie», – сказала она. «Иген, – сказал Джон. – Йа». Она подала ему сверток. Бережно его укачивая, Джон развернул одеяло в головах и увидел, что держит всего лишь фотографию плачущего младенца. Джон удивлен, что не так уж удивлен. Щекочет горлышко ребенку на фотографии и любовно баюкает сверток, хотя не знает, станет ли она любить его за это больше или меньше. Он не решается смотреть на нее, боясь обнаружить, что в его жизни все уже не так хорошо, но наконец но в силах больше оттягивать этот миг. Джон поднимает глаза, готовый ее поцеловать, но она ушла.

VII

Какие бы предосторожности ни соблюдал Марк Пейтон в аспирантуре, клинически проверяя действие токсинов ностальгии, все они оказались недостаточны.

«Незаурядные творческие способности в методологии исследований» – так оценил диссертацию Пейтона преподаватель. Впечатлительный ученый имел в виду Марковы научнее походы по музейным сувенирным киоскам, по кинотеатрам старых фильмов и арт-хауса, турагентствам, издателям открыток и плакатов, тоскливым и душным собраниям коллекционеров тех и этих ценных и уцененных редкостей, и по антикварным лавкам и другим рассадникам ностальгии. Не было такой антикварной лавки в Торонто или Монреале, которая не получила бы странного письма с запросом на очень специальные сведения: «…классифицированные записи старых заказов и продаж, ранжированные по году… сдвиги в популярности определенных предметов/периодов из числа нижеприведенных… внезапные всплески спроса на определенные стили… живопись, систематизированная по темам, а не по авторам… прилагается анкета для сравнения продаж ряда предметов с десятилетним интервалом…» А вскоре после такого письма являлся бледный, нездорово полный и утомительно рьяный рыжий ученый, у которого слегка дергалось левое веко.

В этих экспедициях Марк хорошо изучил все основные породы канадских антикваров: грубых, едва грамотных ростовщиков, которые, кажется, ненавидят своих покупателей, своих продавцов и свой бизнес, зато носят старинные козырьки и жилетки, которые и сами по себе атрибуты ностальгии; продуманно и расчетливо лживых ювелиров с морщинками вокруг одного глаза, профессиональной болезнью от часов, недель и лет прищуривания в лупу; реставраторов мебели, болтливых не хуже торговца подержанными авто, которые с сильным акцентом рассуждают о Втором вампире и Любовнике Пятнадцатом; домохозяек, хранящих в памяти двести лет росписей чудесного китайского королевского фарфора, которые вытеснили из их голов имена мужей, детей и внуков; грудастых сорокалетних брошенных жен, вложивших все сбережения и алименты в давнюю мечту, но плохую идею, и в итоге распоряжающихся в неуютно чистеньких лавках со странным набором товаров и названиями типа «Каморка древностей», «Старинный китайский секрет», «Пчелиный улей» и «Тетушкин чердак»; пропыленных книготорговцев с пергаментной кожей, компенсирующих сухость в магазинах ненормально влажными глазами; специалистов по статуям – маленьких круглых мужичков, отличимых от гипсовых купидонов, заполонивших их лавки, только по жилеткам и способности ходить и говорить.

Вопросы, которые Марк задавал для своей диссертации коммерсантам от истории, обеспечили его кучей сведений, что лились по блокнотам и дискетам бочками, ведрами, английскими унциями.

Исчислить ностальгию, прочертить ее график обратно в туманное и сладко пахнущее прошлое, перебрать ее причины и проявления, ее издержки, установить, что за сообщества и индивиды наиболее подвержены этому расстройству – вот что было навязчивой идеей Марка Пейтона, вот из каких листьев сплел он себе научные лавры. Он бился над вычислением законов столь же математичных и неопровержимых, как законы физики или метеорологии. Например, старался выяснить, существует ли внутри выбранной группы населения пропорция П/К, которая предсказывает соотношение между индивидами с «сильной» и «очень сильной» склонностью к Персональной Ностальгии (то есть ностальгии по событиям из личного прошлого) и теми, у кого такая же выраженная склонность к Коллективной Ностальгии (т. е. ностальгии по временам, стилям или местам за пределами личного опыта). Другими словами, если обычно тебя трогают воспоминания о бабушкином вишневом супе в фарфоровой тарелке «Херенд» с божьей коровкой на дне, должен ли ты трепетать от фильмов, в которых любовно, с почти эротизированной приязнью показана жизнь в загородных домах английских аристократов до Первой мировой войны? Пейтон ни секунды не сомневался, что может прийти к предсказуемому соотношению П/ХП, связи между сильной склонностью к Персональной Ностальгии и наличием объективно Хорошей Памяти. Он считал, возможны обе версии (прямая зависимость и обратная). Наконец, теоретически выводима пропорция К/И, соотношение предрасположенности индивида к Коллективной Ностальгии и имеющегося у него Исторического Знания о том месте-времени, по которому он ностальгирует, и здесь наш ученый сильно подозревал обратную пропорцию: чем меньше знаешь о жизни в тех загородных домах, тем сильнее сожалеешь, что в них не жил.

Марковы изыскания принесли больше вопросов, чем ответов, но мелочное научное сообщество заставило его ради степени сдержать нездоровое навязчивое любопытство; диссертацию пришлось ограничить вопросами методологии и количественного измерения «Колебаний популярных коллективных ретроспективных влечений городского англоязычного населения Канады в 1980–1988 гг.». Однако теперь Марк волен искать любые ответы. Работа, которая привела его в Европу, насытит все жадные «почему?», рыщущие в глубине его четких выводов.

Почему,по данным одного их Марковых опросов, целых 48 процентов девушек, поступающих в Университет Макгилла, привозят с собой из дому обрамленную фотографию «Поцелуй у парижской мэрии» Робера Дуано, [2]2
  Робер Дуано (1912–1994) – известный французский фотограф; «Поцелуй у парижской мэрии» – знаменитый снимок 1950 г. для журнала «Лайф».


[Закрыть]
культовая картина Парижа между войнами (по каталогу ностальгенное местовремя № 163). Еще 29 процентов девушек покупают эту фотографию в первые полгода после зачисления.

Почему,согласно открыто публикуемой статистике издательских продаж, репродукций этого всеми любимого снимка продается гораздо больше, чем тематически неотличимого «Поцелуя на Таймс-сквер в день победы над Японией» Альфреда Айзенштадта, [3]3
  Альфред Айзенштадт (1898–1995) – американский фотограф Для журнала «Лайф» 14 августа 1945 г. сделал на Таймс-сквер снимок матроса, целующего сестру милосердия.


[Закрыть]
даже в Париже, где ощутимый уровень межкультурной зависти должен выдвигать американца вперед Дуано? Или наоборот, если это не убеждает, тогда почему родство и этническая гордость не выдвинут Айзенштадта вперед француза на нью-йоркском рынке?

Почемус 1984 по 1986 году производителей нестандартной мебели в Онтарио прошла волна заказов на викторианские кушетки, огромная популярность которых никак не объяснялась только новыми фильмами о той эпохе, складчато-криноливым бумом 1982–1985?

Почему в годы, последовавшие сразу за Первой мировой войной, отмечается спад в продажах любого антиквариата кроме военного снаряжения и картин?

Почему кассеты с фильмом «Касабланка» [4]4
  «Касабланка» (1942) – знаменитый фильм американского режиссера Майкла Кёртиса с Хамфри Богартом и Ингрид Бергман в главных ролях,


[Закрыть]
в квебекских видеопрокатах берут в три раза чаще, чем в Онтарио, даже с учетом статистической поправки на число жителей, имеющих видеомагнитофоны, и самопальных копий?

Почемупрошлое (и, если брать канадцев, чаще чужое, а не свое) так на нас действует?

Как умирающий, что призывает к ответу несправедливого Бога, Марк не переставая спрашивал: «Почему?» И каждый научный вопрос был лишь повторением назойливого личного вопроса, того, который Марк задает себе почти с тех самых пор, как научился думать, которого стесняется, но вопреки себе не перестает задавать, которым он может поделиться с другом, только напившись или в шутку: почему я несчастлив в том времени и месте, которое мне досталось?

Вскоре после знакомства с Марком Чарлз классифицировал его как «безнадежно грустного, негодного даже торговать ширпотребом». Скотт, в свою очередь, именовал Пейтона «не по возрасту пожилым».

VIII

Проходя утром между двух одинаковых пушек, охраняющих вход в антикварную лавку на горе Геллерт, Марк смутно представлял себе какую-то венгризованную разновидность одного из знакомых типов канадских антикваров. До сегодня он проводил свое европейское исследование в библиотеках, а теперь вернулся в поле и готовился встретить в этом городе переименованных и перепереименованных улиц очередную странную душу, которая худо-бедно добывает пропитание, торгуя чужими историями.

Дверь закрылась за ним с предсказуемым бряканьем колокольчика, форму и расположение которого Марк знал и не глядя. После яркого солнца Марк слепую секунду стоял, пока глаза привыкали к продуманному сумраку магазина, а невидимый хозяин, разумеется, изучал его, оценивая вероятность покупки.

– Американец? Deutsch? Français?

Гудящий венгерский мужской голос, и Марк ответил, не успев обнаружить его обладателя:

– Канадаи, бесель анголуль? – опрометчиво израсходовав все три своих венгерских слова за раз.

– Да, да, конечно. Но вы говорите очень хорошо на венгерском. Давайте по-венгерски.

Голос за прилавком и золотым торшером обрел лицо: густые черные волосы, густые вислые черные усы, бледность, мешки под глазами, голова слегка запрокинута, тенниска и золотой наборный браслет.

– О, нет, нет, – вежливо возразил Марк, еще в дверях, колокольчик только смолк. – То есть нем, – говорит он, теперь уже и вправду истощив весь мадьярский лексикон. – Я знаю только, как спросить бесель анголуль.

– Канада, говорите? Ваши мама и папа, конечно, из Венгрии.

– Вообще-то нет. Из Ирландии. И из Англии. Французы, немцы. Чероки, как утверждает одна из бабушек. Я беспородный.

– Но как вы так хорошо говорите по-венгерски? У вас есть, наверное, венгерская девушка.

– Вообще-то, э, нет. Я приехал только месяц назад.

– Много времени.

– Да, но вообще-то нет.

– Хотя вы считаете их симпатичными, да? Наших венгерских девушек? Самыми симпатичными во всех странах? Как француженки?

– Да, конечно. Очень симпатичные.

– Ну, вы знаете, это правда. Лучшее место для изучения языка – это постель.

– Да, я это уже где-то слышал.

Антиквар опустил глаза в какие-то бумаги на конторке, и Марк огляделся, готовый к неизбежным чашкам для бритья, разрозненным серебряным сервизам, хламу с каминных полок мертвых людей.

Вместо этого взгляд Марка зацепился за фотографию на конторке, небольшой снимок в рамке, группа солдат, классическая Вторая мировая. Их форму Пейтон не угадывает, но почти сразу опознает бледного солдата, второго справа в первом ряду, на корточках, с сонными глазами и вислыми черными усами.

– Вы были солдатом?

Едва сказав это, Марк понимает, что сморозил глупость; этот человек тогда мог быть только ребенком.

– Да, а как вы это знаете про меня? А, понимаю. Нет, это мой отец. Многие говорят, что у нас одинаковая внешность. Это вот с друзьями, они собрались вместе, эта фотография. Когда они только начали. Ему пришлось сбрить усы скоро после этого. Это была фотография прощания с усами.

Марк берет карточку и смотрит на совершенного двойника антиквара (только в солдатской робе); солдат откинул голову назад и потому глядит сверху вниз с иронической воинственностью.

– Идите посмотрите сюда. – Венгр ведет Пейтона в угол магазина, где живописные холсты в золотых рамах висят по стенам и стоят на полу, прислонясь один к другому. – Мой дед.

Высоко на желтой стене опять висит лицо того же человека. Здесь у него усы чуть подлиннее, а волосы зачесаны назад. На нем синяя кавалерийская форма с золотыми косицами на плечах; повернувшись в три четверти, он смотрит из темного фона. Надменный офицер, слегка откинув голову назад, с воинственной прямотой наблюдает за ученым, который бродит туда-сюда у портрета.

– На нем надета форма императорской гвардии. Она и сейчас у нас, там. – Антиквар машет в другой угол магазина на безголовый портновский манекен в синем мундире с галуном, таких же форменных брюках в обтяжку и черных кожаных сапогах со шпорами. – Ее я, конечно, не продаю. Пока.

Антиквар возвращается к себе и перебирает другие картины, приставленные к стене за конторкой.

– Вот, мы нашли ее, – восклицает он и поворачивается к Марку с золотой рамкой в руках, поменьше.

Две выжлы, венгерские охотничьи собаки, лежат, подобравшись, на полу из шахматной черной и белой плитки. Подле собак, положив ладони им на головы, опустился на одно колено мальчик. На нем короткие панталоны, бархатная курточка и кружевной воротник. Вот женщина, очевидно, мать мальчика, распущенные темные волосы текут по плечам и кроваво-красному платью. Она вяло улыбается из объятий широкого резного кресла. Держит младенца в струящейся крестильной рубашке. Рядом с женщиной, положив ладонь ей на плечо, стоит на фоне приоткрытых застекленных дверей, за которыми зеленеет парк, опять – к Маркову удовольствию – человек с лицом антиквара. Теперь на этом лице спокойная отеческая гордость, голова человека опять слегка откинута назад. Он в военной форме: длинные полы поверх обтягивающих белых штанов. Бровь чуть вздернута. Он не носит усов, и длинные черные волосы собраны в короткий хвост, но в остальном сходство полное.

– А это, – сказал антиквар, водя пальцем около младенца в крестильной рубашке, – мой прадед, отец его.

Он тычет в сторону безголового манекена.

– А мальчик скоро после этого, – антиквар показывает на старшего ребенка, с собаками, – умер. Это удачно, я думаю. Для моей ветви. Картина написана в восемьсот двадцать втором. Мальчику с собаками, который умер, здесь пять лет. Его отец, мой прапра-, я думаю, родился в семьсот девяносто четвертом. Он был дворянин, видите.

– В вашей семье все мужчины служили в армии?

Антиквар щелкнул каблуками кожаных мокасин с кисточками, и Марк спрашивает, нет ли фотографии самого хозяина в военной форме.

– Конечно, конечно, – говорит тот, и его английский вдруг странно портится: – Но она не гордая. Вы должны знать, это просто традиция, с одной стороны, а с другой – желание. – Марк ободряюще кивает. – Есть фотография, но, я полагаю, очень маленькая. – Он вынимает маленький пластиковый фотоальбом, переворачивает несколько страниц и показывает на любительский черно-белый снимок под целлофановой оболочкой: – Это когда мне было двадцать. Я в части около Дьора, у нас учения против нападения Австрии. Глупая идея, понимаете, в семидесятом думать, что мы воюем с Австрией.

На фотографии молодой стриженый солдат в зеленой полевой форме с панамой в руках, напряженно глядит в камеру. Голова у него слегка опущена, и оттого широкая улыбка кажется какой-то застенчивой. Глаза сильно сощурены, будто он смотрит на яркое солнце. Загорелое чисто выбритое лицо.

– Вот это вы?

– Да, да, конечно. Но это не как мой отец или дед, видите?

Он говорит не о физическом сходстве.

– Я здесь не свободный человек, который сражается за свой народ, видите? Нет. Я мальчишка, у которого нет выборов. Воевать в той венгерской армии – это как быть рабом русских. Это было как Венгерский легион Советской Имперской Армии. Мой отец воевал за Венгрию. Дед – за своего императора. Мой прадед и его отец – они были гордые люди. Они носили оружие ради своего народа, своих семей и своей земли, ради Мадьярорсаг,ради Венгрии. А я?

Он смотрит сурово, в нем все отчетливее проступает сходство с портретами предков.

– В семидесятом я должен был вступить в армию захватчиков. Я должен быть офицер, кавалерийский офицер, который командует, но вместо того я раб или добыча – как с землей моего рода, когда ее взяли коллективное хозяйство. Я не могу стать большим офицером, потому что история семьи сделала меня классовым врагом, понимаете. Что я должен делать? А? Что?

– Не знаю.

– Солдат воюет, но венгр не может поверить в эту ложь империи, в это русское дерьмо. Что делать? Я воюю как храбрый человек или я говорю нет как храбрый человек?

– Не знаю.

– Я делаю, что делал бы дед. Я обучаюсь, работаю с оружием, бегаю, копаю окоп. Если на Венгрию нападет враг, я буду воевать. Но он не нападет. Знаете, почему?

– Не знаю.

– Потому что он уже здесь. После Второй мировой войны он никуда не уходил. Поэтому я плохой солдат. Я делаю ошибки. Теряю имущество. Я веду мой взвод в лес, и мы пьем вино, едим еду и целый день болтаем, а не делаем, что говорят коммунистические идиоты. Я имею почет, воюя с врагом тем, что не воюю. Но я не имею почета, как у них. – Он повел рукой на своих предков по стенам и на безголовый манекен. – Нет почета настоящего и открытого защитника родины.

В ужасе от того, что традиция растоптана гнилой идеологией, Марк подыскивает слова плаксивого сочувствия (и легкой зависти), не понимая, что просто попался на крючок рекламной заклички, каких не видал в Канаде, и показал себя таким же простаком, как те американские туристы, что с готовностью покупают памятные чашки для бритья, выпущенные к юбилею Елизаветы Второй.

– А что вы ищете сегодня? Может быть, вам показать хорошие украшения для вашей подружки?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю