Текст книги "Прага"
Автор книги: Артур Филлипс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
Часть четвертая
Прага
IДевять четких воспоминаний осени 1990-го:
(1) Чарлз Габор, открывающий свою (а прежде – Марка Пейтона) дверь с трусами на голове, нос неаппетитно выпирает спереди.
Чарлз теперь проводит столько времени в обществе Имре Хорвата – исправляя доходные модели и планы менеджмента, мягко наставляемый или ревностно увещеваемый относительно важности «Хорват Киадо» для венгерской истории и будущего морального развития страны, – что, освобождаясь от величественной компании старшего партнера, бывает склонен к необыкновенному ребячеству. Чарлз выходит к двери с трусами на голове; еще на нем шелковый китайский халат, синий металлик, усыпанный золотыми драконами и пагодами.
– Я начинаю подозревать, что прежний съемщик не так уж педантично придерживался гетеросексуальных практик.
Чарлз хлопает полами оставленного Марком халата, найденного на укромном и оттого забытом крючке в ванной, и вынимает из кармана длинный мундштук.
Джонов мир съежился до Чарлза, Нади и Ники – когда ему удается завладеть ее вниманием. Джон плюхается в кресло.
– Тебе ведь этот чувак нравился, да? – спрашивает Чарлз, слегка изумленный такой возможностью. – Я-то его, честно говоря, выносил с трудом. Я бы прекрасно к нему относился, но мне всегда казалось, что он несколько предубежден. Вроде как раньше люди бизнесом не занимались, а я его придумал месяц назад.
– Да не важно.
Чарлз наконец снимает белье с головы.
– Скажи, э, брат что-нибудь говорил тебе про сегодня?
– Нет, я с ним давно не разговаривал.
– Я так и предполагал.
(2) Таким образом, в тот же день Чарлз, объяснив, что «всецело за упрочение семейных связей, малыш», ничего не рассказывая, привез Джона на вокзал Келети и поставил его перед Скоттом и Марией, готовыми сесть в поезд и навсегда уехать в Румынию – точнее, в венгероязычную Трансильванию, – чтобы преподавать там английский и музыку соответственно.
Взгляд Джона настойчиво уплывает сквозь прохладный воздух к нависающей крыше перрона: сложенная под прямым углом, усиленная ржавыми металлическими ребрами, не совсем прозрачная, грязно-белая, как пластиковая крыша гигантского садового навеса. Два брата медленно шагают по платформе – которую освещает просочившееся сквозь грязную полупрозрачность солнце, – пока Чарлз с Марией покупают газеты и шоколад в дорогу.
– Почему ты не сказал мне, что уезжаешь?
– Ой, я тебя умоляю.
– Как прошла свадьба?
– Затмили все мировые свадебные журналы.
– Послушай. – Джон останавливается. – Знаешь, я что думаю? Каждый ненавидит свое детство, все говорят, что его преодолевают и что их личности формировала паршивая семья. Но как такое может быть? Если у всех была паршивая семья, тогда почему у нас у всех разные личности? Это не должно влиять, понимаешь, что я имею в виду? Это не должно…
Вот именно поэтомуя не сказал тебе, что уезжаю. – Скотт смеется, глядит на часы. – Ну ладно, братан, в этот раз не езди за мной. – Опять смех. – Иначе придется мне тебя убить, а в Трансильвании за такое не сажают. – Смех. – Серьезно. – Подобающе серьезное лицо. – Я никогда больше не хочу тебя видеть. – Пауза, смех.
– Что я тебе такого сделал?
– Ты о чем?
– Что бы там с тобой ни сотворилось, я не виноват.
– Нет, конечно, не виноват. Ты совершенство. Никогда не меняйся. – Пауза. – Тебе надо быть полегче. Ты все воспринимаешь слишком серьезно. – Пауза. – Но правда, – улыбка, – я не хочу тебя больше видеть. – Смех.
И вот поезд: чумазый, обшарпанный, коптящий беглец из старого военного фильма, самый выгиб букв с хвостиками на округлых серых от сажи боках – шрифтовой атавизм (BUDAPEST – BUCURESTI NORD [75]75
Будапешт – Бухарест Северный (венг.).
[Закрыть]), какой пришелся бы по вкусу Марку, Скотт высовывается из окна, когда страшилище, дернувшись, приходит в движение и тащит себя в ярко-синий осенний день – четвертую стену вокзала. Скотт высовывается опасно далеко – агрессивное проявление joie de vivre; [76]76
Жизнерадостность (фр.)
[Закрыть]невидимы остаются только ноги Буйной прощальной мельницей Скотт машет обеими руками; лицо расползается в улыбке, широкой и зубастой; он ловит взгляд брата; и тут его пальцы складываются в традиционный непристойный жест, лишь на миг, и снова широкая улыбка и взмахи, и снова непристойный жест, еще и еще, пока поезд не удаляется довольно, чтобы начать первый поворот. Прохладный осенний ветер гонит по платформе конфетные обертки и сигаретный пепел; все, что было хорошего в этом времени, носится в воздухе вокруг зарождения неясного воспоминания: Мария, в тихом ужасе, что едет не на Запад, смиренно улыбается из-за Скоттова плеча, и Скотт – вырядившийся в твидовый пиджак, белую оксфордовую рубашку и галстук, – высовывается из древнего поезда, машет и улыбается, враждебно или дурашливо-враждебно показывает брату средний палец, а невозможно белые облака тем временем встречаются с первыми черными выдохами уменьшающегося локомотива, и невозможно синее небо, вырезанное лобзиком по контуру между неровных фасадов соседних зданий и нависающей кровлей, и венгры на перроне машут другим тающим пассажирам, и огромные часы, десятилетиями не мытые, но сохраняющие приличную видимость точного времени, что идет гулкими щелчками, не зная благ швейцарской кварцевой хронометрической технологии, которую ниже рекламирует билборд с наручными часами.
И с каждым уходящим годом, лишь яркие сентябрьские дни за открытым вспотевшим окном ванной напомнят Джону эту сцену, он будет разглядывать медленно, но безусловно стареющее лицо, что щурится над раковиной, и хотя оно никогда ощутимо не походило на Скоттово, парень в удаляющемся поезде не постарел ни на день; редкие клочки бумаги с его почерком – написанные в минуты сентиментальной слабости из мест с каждым разом все восточнее, – единственное свидетельство проходящего времени, но лицо всегда будет и навсегда останется улыбающимся и обрамленным светлыми волосами, позади вечным фоном – хорошенькая венгерская жена; и лицо это навсегда сохранит некое глубокое важное знание, которого не смог приобрести Джон, оно всегда будет удаляться в синее небо позднего лета, в температуры ранней осени, погоду, какая существует только в воспоминаниях.
«А теперь – веселиться!» – то был боевой клич сезона, фраза, гибкая по смыслу. Джон бормочет ее, когда поезд Скотта и Марии оставляет позади странно затихшую станцию, и Чарлз понимает, что Джон имеет в виду «туда и дорога».
– Ты с ней спал, правда ведь? – спрашивает Чарлз.
– Мне показалось, стоило.
– О, безусловно стоило.
Они уходят с вокзала в яркое солнце площади Барош и как раз застают сцену в уличном кафе: крупный мужчина в синей ветровке вскакивает в гневе, опрокидывая столик и обрушивая посуду и напитки на свою перепуганную спутницу. Джон с Чарлзом смотрят, как мужчина вопит на женщину, а она закрывает лицо руками и принимается рыдать. Смотрят, как он расстегивает брюки, вынимает член и смеясь поливает мочой ее туфли, перевернутый стол и разбросанную посуду. Два хрупких официанта совещаются и решают не вмешиваться (один деловито ретируется в кафе, но только затем, чтобы вернуться со шваброй).
– Хорошая начинается осень, – говорит Чарлз. – Мне кажется, приметы весьма положительные.
(3) Первый несомненно осенний вечер (в сентябре), когда после заката в одном свитере уже холодно.
Дерево роняет свои необычные листья, едва ли не все разом. Тужась еще на минуту задержать ее внимание и впечатлить своей вычурностью, Джон говорит, что листья похожи на восточные веера. Ники говорит, нет, они похожи на флотилию вспенивающихся на прибрежный песок идеальных раковин с моторчиками, с которых только что высадилась толпа голых, но стеснительных новорожденных Венер Боттичелли и упорхнула по песку вселяться в открытый только для богинь любви морской курорт, где они будут нежиться и попивать ледяные фруктовые коктейли (которые подают официанты-евнухи), не переставая стыдливо скрещивать ноги, а руку держа в стратегической позиции на голых грудях. Восточные веера!
Тогда он целует Ники, притискивает ее к ограде и крепко целует, призывая все, что есть у него к ней в сердце и в паху, чувствуя вкус лука и дыма, выпуклость ее груди, насильно целует ее в тщетной надежде, что сможет прогнать эту знакомую отсутствующую тень, которая, он видел, набежала на ее лицо полчаса назад за обедом (когда они обсуждали, хочет ли бедняга Марк, чтобы его нашли, или нет): скоро она скажет, что чувствует особенное вдохновение и у нее зуд к работе, и не даст ему или не позволит остаться дольше, чем нужно, чтобы выполнить определенные телодвижения. Он целует ее, чтобы выиграть время. Крепко прижимает ей руки к бокам, потом берет в ладони ее лицо. Она стонет, Джон вздыхает.
– Черт, парень, так здорово, но тебе придется подождать с этим до завтра, потому что у меня зуд к…
И Джон отпускает ее домой – «правила есть правила, игры закончились», – но, простившись, не может не гадать, на самом ли деле Ники пошла домой работать, забавляется с мыслью пойти за ней, припадая к холодным деревьям, наблюдая с гнусного безопасного расстояния, как ее гладкая макушка плывет с Замкового холма на дорогу, через мост, вдоль проспекта к ее заброшенной улочке, и станет ли она работать или у нее свидание?
Он недолго смотрит ей вслед, а вместо того разворачивается и поднимается обратно по холму, бесцельно сворачивая в переулки, пока не решает двинуть в маленький подвальный бар, оформленный атрибутами боя быков, где хозяйничает пожилая миниатюрная венгерская пара – этим летом, после того как Джон постоянно бывал месяц или два, они застенчиво представились ему и предложили отведать настоящего абсента, спрятанного под прилавком в черной бутылке, выдутой в форме смеющегося и плачущего медведя.
(4) Тающий звон хрусталя, целующего хрусталь.
– Знаешь, у нас в бизнес-академии эта фраза имела особый смысл: «Собираюсь в издательский бизнес» означало нечто вполне конкретное. Типа, выходишь с экзамена, и тебя спрашивают, как ты сдал, а ты знаешь, что провалился, и говоришь просто: «Похоже, мне в издательский бизнес». Или если на семинаре вопрос преподавателя застанет врасплох и начинаешь плавать, кто-нибудь в аудитории ехидничает: «Кажется, кто-то собрался в издательский бизнес». Если бы они меня сейчас видели, меня засрамили бы за эту сделку.
Опоздавший Имре Хорват принимает стакан бордо.
– Карой только что рассказывал, что у них в бизнес-академии будущее издательского бизнеса было темой частых дискуссий, – говорит Джон.
– Это чудесно, и я говорю ему, что он должен принести это мышление из своего образования, должен принести домой новое мышление, которому научился за рубежом.
Двое мужчин чокаются и говорят что-то по-венгерски.
И непонятно почему этот миг возгоняется в чистую память и на долгие годы привязывается к Джону, циркулирует в нем, как дремлющий вирус. Они почти похожи сейчас, два бизнесмена, и Джон верит в историю, в жизнь и судьбу Имре, верит, что старое дело, как на турбине, вступает в будущее на молодости и напоре Чарлза Габора, пусть и дурашливо-смущенного. В эту минуту двое Мужчин образуют зеркальный образ с центром в точке, где соприкасаются два винных бокала: изогнутая рука в оболочке светлого шерстяного пиджачного рукава и безукоризненно сшитой рубашки, застегнутой серебряной запонкой, слегка склоненное вперед, как у фехтовальщика в стойке «к бою», плечо, суровое и (слегка иронически) сосредоточенное лицо, подвижные морщинки вокруг глаз, прическа волной, твердая и напряженная вера в парня, глядящего на тебя с той стороны хрустального моста. Джон сидит сбоку и в тот краткий миг, пока звенящее хрустальное эхо разбрызгивается в воздухе и падает на стол, чувствует в горле горячее биение зависти, точно профессиональная сваха, когда она задумается – в первый раз за свою долгую и успешную карьеру, – не слишком ли долго откладывала на потом собственное счастье.
Втроем они идут тем же холодным октябрьским вечером через площадь Деак, где котлован, что станет подземной стоянкой отеля «Кемпински», уже достиг нижней точки и стеклянная башня готова прянуть вверх из своего глубокого укрытия. Имре ведет их проспектом к подъезду мужского клуба под названием «Левит». Джон деликатно объявляет, что отправляется домой пораньше лечь спать. Он дает деловым партнерам скрыться в подъезде, оформленном как вход в шатер: поддельные шкуры (брезент), сшитые вместе и растянутые на изогнутых (искусственно) деревянных (крашеных металлических) ребрах. Оборачивается к проспекту и не устает радоваться, громко смеется над подобострастными ужимками, которые Чарлзу еще придется исполнять, – надо переться со стариком в стрип-бар, о боже, архетипическое логово самых одиноких мужчин и женщин мира. Марку бы понравилось.
По дороге в «Блюз-джаз клуб» Джон определяет созвездия и смотрит окольно, чтобы четко их увидеть. Так и Имре, думает Джон, если посмотреть на него окольно, лишается всякого величия, становится, честно сказать, нелепым, нелепым человеком; Чарлз предначертал себе карьеру потакать прихотям и инстинктам вовсе не серьезного старого дурака. Чарлз, если посмотреть на него окольно, впечатляет не намного больше.
(5) (Повторяющийся сон последних лет – давным-давно Джон поздравил себя с тем, что забыл и думать о ней, забыл самое ее имя, – Эмили Оливер, голая, если не считать боа из перьев, плывет по зеленому небу, поднятая мягкими роскошными серебряными крыльями, одной рукой баюкая у груди мяч для американского футбола, локоть другой выставив в блокировке.)
Этот многолетний галлюцинаторно-безвкусный цветок взошел из семян, высаженных в Хэллоуин 1990 года, когда, проплывая над головами других гостей на чуть приподнятой платформе, Эмили и впрямь была в футбольных наплечниках под зеленым свитером «Филадельфийских орлов», и в белых штанах в обтяжку – убедительно футбольных, но на самом деле в своих любимых не форменных брюках. Джон думает подойти к ней, используя Марково исчезновение и собственные (неудачные) попытки отыскать его след как предлог для первого за несколько месяцев разговора. Но случай все время ускользает. Вот она говорит с незнакомым Джону человеком, в котором он, однако, узнает – по прическе и габаритам – морпеха из посольства, несмотря на скупой Тарзаний костюм из нижней части фальшиво-леопардового бикини, набедренной повязки и шкуры через плечо. Из дальнего угла арендованного гостиничного танцевального зала, не узнанный в толпе, в тени и в своем костюме Джон смотрит, как они разговаривают под растяжкой с двуязычным приветствием: английским (ВЕСЕЛОГО ХЭЛЛОУИНА) и венгерским (ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ НА КОСТЮМИРОВАННОЕ В АМЕРИКАНСКОМ СТИЛЕ ПРАЗДНОВАНИЕ КАНУНА ДНЯ ВСЕХ СВЯТЫХ). Коммандос из джунглей держит ее футбольный шлем (нарисованные на шлеме серебряные крылья на висках потом вырастут в три мягких роскошных измерения), легко покручивая на средних пальцах; он нежно прикасается к шлему кончиками пальцев, и это – кажется Джону с его позиции в дальнем углу, – выдает в ловких манипуляциях с головным убором что-то гадкое.
Октет скелетов из студентов консерватории имени Ференца Листа, не зная, какие из старинных песен замызганного сборника «Популярные американские мелодии» на самом деле знакомы американцам, начинает венгероязычную версию «Девушки после завтрака», играя ее, как латиноамериканский бит, и толпа шаркает, и пять гигантских пухлых игральных карт с розовыми человеческими лицами и тощими ручками и ножками в красных и черных рейтузах и рукавах – невероятный флеш-рояль – танцуют в линию своеобразную конгу: два шага вперед, один назад, еще один назад и два вперед. Наконец первый карточный прямоугольник уплывает вбок, и Джон опять видит Эмили. Тарзан канул в джунглях. Она спиной к Джону. Плывет, удаляясь, сверкающий белый номер 7 под знакомым хвостом, и тут рука в черном рукаве и белой перчатке скользит вокруг ее талии, и близнец той перчатки охватывает спереди шею Эмили, прокрадываясь к ней под подбородок, откидывает ей голову назад, затем появляются губы около ее уха, или нос около ее щеки – Джон не знает точно, потому что ему видно только спину, покрытую плащом с капюшоном, и маску знаменитой фирменной мультипликационной мыши с ее узнаваемыми большими ушами, но с измененной костюмером улыбкой: широкой и злобной, с четырьмя бритвенно-острыми клыками.
– Журналист! А я ваш большой должник.
Неожиданная хромая атака со средней дистанции: пират в косынке и с повязкой на глазу, с живым попугаем на плече, инвестор Харви на весьма убедительной деревянной ноге, которая, должно быть, жестоко затрудняет кровообращение в подвязанной замаскированной голени Джонова статья о кэпе Харве, очевидно, привлекла к ее герою заметное внимание; он получил несколько инвестиционных запросов, сюжет подхватили газета и радио в его родном городке в Штатах, хорошее паблисити доставило ему немало удовольствия, и так далее, и так далее. Даже когда Джону удается сместить ревнивый взгляд и сфокусироваться на этом шатающемся топочущем человеке, ему трудно разобраться, не дурачит ли его Харви или не угрожает ли даже – окольно; в конце концов Джон написал очерк, настолько раскаленный ураново ядовитым ехидством, что от него сердце любого нормального человека защелкало бы, как счетчик Гейгера. Немыслимо, чтобы он способствовал инвестициям и уважению. Джон думал еще услышать о Харви разве что в восхитительно неравной схватке в рубрике «Письма в редакцию», где Джон мог бы посмаковать плохо сочиненное, неграмотное, бездоказательное требование извинений, которое, разумеется, только подарило бы Джону восхитительный повод написать новуюколонку («Наш корреспондент отвечает…»), где опробовать новые крючки на скользких серебристых губах этой рыбины. Еще несколько недель Джон ждал, что Харви, не осмелившись даже на публичную дуэль в печати, выжмет из себя какое-нибудь липкое юридическое обращение, до смешного годное для подставы. Но нет, в итоге ничем, кроме розовощекого хэллоуинского ликования и будущей наживы, не несет от этого оскаленного болтливого пирата, и теперь, если Джон верно понял, у Харви есть кое-какие сведения, если Джону интересно; наводятся справки – Харви навел/у него наводили, – и в вопросе о приватизации «Хорват Киадо» состязание несколько погорячее, нежели это до сих пор изображалось, скажем так, в интересно подсвеченных публикациях в местной прессе, и не будет ли Джону любопытно услышать о синдикате – нет, не синдикате, это неправильное слово, – просто приличная группа, концерн, так выходит, который может быть расположен подсыпать кнопок под ко леса Габору со стариком, или, с другой стороны – альтернатива, как любят говорить юристы (тут подмигивание, никем не замеченное, потому что мигнувший глаз находится под повязкой), – они могут быть расположены, пожалуй, придвинуть конец радуги чуть поближе и устроить счастливую охоту на лепреконов [77]77
По ирландскому поверью, лепрекон – гном, который тому, кто его поймает, укажет местонахождение золота.
[Закрыть]всем, кто имеет определенное отношение к сделке, чтобы запустить руку в горшок с золотыми, и возможно, если Джон и Габор того пожелают, этот концерн, назовем их островитянами из южных морей (наверное, какая-то пиратская шутка), островитяне южных морей (повторяется с самодовольным смешком), думаю, я один нахожусь в такой уникальной позиции и способен убедить их превратить кнопки в радуги, если вы поняли, о чем я…
Далеко за плечом Харви – и за плечом попугая тоже – нечто большее, чем просто дружеский шепот. Конечно, Джону не услышать, что ей шепчут, не увидеть скрытое мышиной харей лицо, но даже с такого расстояния он узнает ситуацию близости. Он это различает в улыбке Эмили. Может, Харви устроит, скажем так, саммит?
Джон смотрит на пирата и снова вверх на далекий помост, и теперь Эмили стоит перед Робин Гудом, помогая разобраться со шнуровкой его колета, подтягивает ему шнурки на груди. У Шервудского героя, неуклюжего мужчины средних лет ростом сильно за шесть футов, несуразно большие черепаховые очки и редеющие седые волосы – не гуще, чем у младенца, – под ярко-зеленым колпаком. Длинный лук царапает его по икрам, и по зеленым рубчатым колготкам уже побежали дорожки. Заметно несчастный, он нервно щупает свой колчан и все время почесывает висок под дужкой очков. Эмили одергивает его; она отвлекает его руки от их вредных привычек и улыбается. Она что-то говорит, и ее слова помогают ему сбросить один слой беспокойства и чуточку больше расслабиться.
Стараясь спасти Чарлзову заявку (и свою долю в ней), Джон просит буканьера, чтобы тот еще немного придержал своих островитян из южных морей, даже сам не вполне понимая, что имеет в виду. Джон говорит пространно, полагаясь на силу слов, сказанных с уверенностью и в уверенности.
– Думаю, оно для всех будет стоить ожидания, если вы угомоните ваших островитян еще на несколько недель, а потом убедите их встретиться с подходящими людьми при обстоятельствах, которые к тому времени могут стать, эээ, надлежащими. Не будет недостатка… в возможностях, когда эти мышиные правительственные детали окажутся все в одной куче. Правительство пока еще может затормозить дело до черепашьих темпов коммунистической эпохи, едва почует голодных иностранцев вроде вас или ваших островитян. Дайте Имре уболтать правительство отказаться от собственности, а там – кто знает, что будет или не будет, или может или не может произойти.
Джон обещает все и ничего, а пират важно кивает.
Мимо проходит мышь, но когда Джон замечает грызуна, уже слишком поздно, и привести в действие свой прежний полупропеченный план – оторвать мышиную голову и заглянуть в лицо крысе, которая под ней, – он уже бесповоротно промедлил. У Джона нет времени увидеть, выглядит ли проворная мышь виноватой и куда смотрят ее маленькие бусины-глазки. Поскольку мышь в ботинках, Джон затрудняется даже определить ее рост, и когда плащ с капюшоном и полосатый скудно опушенный хвост ускользают в толпу, Джоново воображение дает полный газ: тайным паразитом, любовником Эмили, может оказаться кто угодно. Джон пытается угадать, кто потеет и сочится гноем под черной мышьей маской: Брайон ли снова в городе? А где сегодня Чарлз? Или там сидит еще один морпех, и она принимает их обоих разом – Тарзана и вредителя? Какой-нибудь незнакомец, приехавший в гости однокашник-спортсмен из Небраски, который совратил девочку много лет назад, а теперь прикатил в Будапешт, чтобы и здесь сеять вирусы своей болезни? Или, может, в отличие от морпехов, Эмили разрешено общаться с венгерскими гражданами, вступать в тайные сношения с каким-нибудь мадьярским Ромео-Жольтом, который из-под этих круглых ушей мурлычет ей эротичную венгерскую тарабарщину?
И Джон бросает Харви на полуслове, торопится прочь из бального зала, прочь из отеля в уличную темноту, где плащеносный вампирический мыш только что свернул налево в конце шеренги такси. Покуривающие водилы, облокотившись на свои «мерседесы», выписывают маленькие путаные круги оранжевыми кончикам цигарок и бормочут: «Такси, такси, такси, такси, такси, такси», – пока Джон не добирается до угла, но его добыча уже исчезла. Джон переходит на бег и ныряет в первый же поворот, но в тупике, куда он забегает, нет ни дверей, ни проходов. Джон стоит как дурак в проулке у переполненных мусорных баков, рассыпавших отбросы, под немногими мерцающими желтыми фонарями, а у его ног копошатся и пищат самые настоящие и очень голодные крысы, которых отпугнул от вечерней рутины человек в полной парадной форме морского пехотинца с дребезжащей пластмассовой саблей на боку.
(6) – Главный, я не помешаю?
– Не парься, чва-ак. Что там у тебя в котелке?
Джон вяло подает свою идею: серия очерков на весь остаток ноября – портреты, по одному в каждом выпуске, венгерских правительственных служащих, с которыми по работе вероятнее всего могут столкнуться приезжие с Запада, начиная, может быть, с кого-нибудь из Приватизационного агентства или еще чего в таком роде.
За горизонтальными планками открытых жалюзи, с той стороны звуконепроницаемой стеклянной перегородки, Ники и Карен, склонившись над столом, перелистывают одну из папок Ники. Джону не видно, какими фотографиями они так наслаждаются вместе, а когда он входил в кабинет к редактору, Ники упивалась его неудовлетворенным любопытством. Теперь с полдюжины раз перечеркнутые полосками жалюзи женщины смеются, на что-то показывают, задумчиво глядят и постукивают пальцами по снимкам, которые больше понравились. Время от времени Ники бросает взгляд сквозь стекло, чтобы засечь и посмаковать Джоново внимание. Она осторожно складывает губы в поцелуй для него, потом кладет руку на плечо Карен и театрально указывает ей на какой-то элемент композиции, который Джон, конечно, не может разглядеть, хотя он даже подходит к стеклу и крючковатым – сломал-в-школе-играл-в-баскетбол – постоянно недолеченным пальцем отгибает полоску жалюзи вниз с металлическим щелчком, в тот самый момент, когда проникшийся редактор соглашается на Джоново полупропеченное крючковатое предложение, придумку Чарлза Габора.
(7) Чувство полночного пробуждения в комнате, где плохо топят: сквозняки, что возникают посреди комнаты, как джинн в пустыне; два часа, звуки и запахи быстро приближающейся зимы; металлический холодок пола под босой ногой, щекочущие холодные ароматы сохнущей масляной краски и фотофиксажа, и дизельного топлива – пробивается с улицы сквозь треснутое окно, и слабое дуновение знакомых духов, застрявшее в тёрке шерстяного одеяла, которое так греет, что ноги у Джона потеют, хотя его незакрытую грудь и руки покалывает занозистый, серебристый холод; и в тот миг, когда Джон нащупывает свои часы на утильном столике у кровати, он застает секундную стрелку врасплох, и она остается неподвижной целый долгий вздох, пока не замечает наконец, что за ней наблюдают, и не срывается, как ни в чем не бывало, в беспечный ритм.
– Спишь? – спрашивает Джон.
– Нет.
– Красиво окно замерзло.
– Ым. Похоже на сучья в снегу.
– Пожалуй.
– Как видишь через стекло машины.
– Наверное, да.
– Через такой маленький изогнутый клин, откусанный ломоть, который получается от дворников.
– И правда. Они как-нибудь называются?
– И печка в машине не работает.
– Как тут.
– Нет, иначе. В машине это из-за неисправности электричества. Это диверсия.
– Диверсия?
– Да. Мы ехали по этой грязной дороге и вдруг печка перестала работать, потом фары замигали, потом совсем погасли. И потом машина просто замирает, и вокруг полная тишина Ты спрашиваешь, бензин, что ли, кончился.
– «Бензин, что ли, кончился?»
– «Да ну, нет, не думаю, Джон, – стрелка показывает три четверти бака». Но машина стала посреди дороги, и когда я поворачиваю ключ, она только слабо хрипит, а потом даже и того нет. Кругом на мили – ничего. Диверсия. А на нас никакой одежды, только боа из перьев и туфли на шпильке.
– На нас? На обоих?
– Да. И тебе придется выбраться из машины и идти за помощью.
– В одном боа?
– И в шпильках; не хнычь. И в длинных-длинных ресницах. И в угольно-черном парике.
– «Но Ники, я же замерзну, если в таком виде пойду в снег».
– «Мы замерзнем оба, если не придет помощь, черт возьми, а в этой глухомани просто так никто не появится». Но ты прав, и я пожертвую тебе свое боа. Вот теперь на тебе они оба. Ты выходишь из машины, твои шпильки скрипят по свежему снегу, ты с тоской оглядываешься. Ты как можешь обматываешь два боа вокруг голого тела, поправляешь парик, ты видишь меня сквозь длинные ресницы, мое дыхание туманит стекло, и меня уже трудно разглядеть, но ты знаешь, что я надеюсь только на тебя, абсолютно голая женщина в одних туфлях на шпильке, дрожащая в машине на пустынной заснеженной лесной дороге посреди небывало холодной ночи. От тебя зависит моя жизнь. В малюсеньком кабриолете из шестидесятых, лучшей поры итальянского дизайна. Черном. Диверссссия.
– Ники?
– Да?
– Ты отсылаешь меня домой?
– Ты быстро схватываешь, малыш.
– Смотрю, ты снова повесила Маркову работу. Немного неудобно это делать, глядя, как мы это делаем в фотоувеличении.
– Да ты вроде не особо стесняешься. Если он когда-нибудь вернется, пусть забирает, а у меня останется «полароид». Эй, я хочу как-нибудь познакомиться с твоей старой пианисткой.
– Я тебе о ней рассказывал?
– Конечно, рассказывал. Или кто-то рассказывал. Может, Марк, да мало ли. Не важно. Я хочу с ней познакомиться, ладно?
– Ты вообще задумываешься о том, куда мы движемся, Ник? Ты понимаешь? Иногда мне кажется, вроде не знаю, вроде мы могли бы…
– На этом закончим. Теперь я вправду отсылаю тебя домой.
– Нет, я просто…
– Правда. Мне надо писать.
– Я знаю, но…
– Эй. Эй. Серьезно.
Джон одевается. Она целует его на пороге открытой двери, подает его рюкзак, где лежат Марковы блокноты. Ники завернулась в толстое клетчатое одеяло, в матовом серебре луны, залившем двор и проем двери, белеют ее голые руки и плечи. Еще она надела головной убор из искусственных перьев – ключевой элемент сделанного в Болгарии костюма «Вождь краснокожих», который Ники отыскала, шакаля по какому-то особенно венгерскому магазину игрушек. Трудно относиться к чему-нибудь слишком серьезно, если перед тобой лысая полуголая девушка, вождь краснокожих. И все-таки Джон хочет что-то сказать, и она, вида это, гладит его по щеке и улыбается, потом разворачивается и отступает в квартиру, роняет одеяло – стелющийся убор задевает нижними фальшивыми перьями округлости ее голых бедер – и закрывает за собой дверь.
(8) Джон принес редактору первый вводный очерк из серии «Венгры, которых вы должны знать, но не должны пытаться (откровенно) подкупить». Чтобы запутать следы, он начал с человека, не связанного с Чарлзовыми делами: пожилого охранника, который сторожит подъезд американского посольства, человека, ответственного за обмахивание металлоискателем текущих Дунаем претендентов на визу и деловых людей, идущих на прием к государственным чиновникам. Джонов очерк о Старом Петере выходит в сопровождении необыкновенно крупного плана Петерова лица (фото: Н. МАНКЕВИЛИЧКИ-ПОБУДЗЕЙ), подчеркивающего глубокие каньоны на этом лице, мягкость раздавленногубой, с прищуром, улыбки, волосатые складки, болтающиеся под подбородком и уходящие в открытый ворот его румынской спортивной рубашки. И подпись: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ПОСОЛЬСТВО ЛИДЕРА СВОБОДНОГО МИРА, БОЛЬШОЕ СПАСИБО.
Интервью с синхронным переводом (по английски Старый Петер знает только имена и титулы служащих и номера этажей) проходит после нескольких часов в посольстве (вибрирующих постоянным и неизменно несбыточным обещанием появления Эмили), в присутствии тучной усатой венгерской женщины, которая на четвереньках скребет ступеньки лестницы. От Старого Петера Джон узнает, что трое из тех морпехов, с которыми он встречался в июле (в том числе «здоровенный негр»), сменили синюю посольскую форму на пустынный камуфляж и теперь где-то в районе Персидского залива готовятся воевать против арабского Гитлера.