Текст книги "Прага"
Автор книги: Артур Филлипс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
Надя протягивает старинную руку, затем целует Эмили в обе щеки.
– Знаменитая мисс Оливер! Я так много наслышана о вашем очаровании.
В Надином хриплом голосе сквозит лукавство, и это беспокоит Джона.
Он пригласил Эмили сюда, чтобы она увидела, какую утонченную (более осмысленную, более настоящую, более европейскую, более занятую, более какую угодно) жизнь он ведет в отсутствие их общих друзей. Он пригласил Эмили, чтобы Надя оценила ее для него; либо излечила от тоски, либо сказала, как Эмили завоевать. Он хотел, чтобы Эмили сидела рядом, когда Надя подымет их обоих высоко в воздух, и так они будут сидеть вдвоем на старухиной ладони, голова к голове, подметая волосами потолок, и она увидит из того же выгодного ракурса то, что видел он, и весь порядок вещей будет ясен.
Вместо этого уже через несколько минут стерильной брызгучей болтовни ни о чем Джон отчаивается: у немощной старухи-пианистки не хватит сил удержать двоих; сегодня она слишком слаба, она и одного Джона не поднимет. Джона берет досада на то, что он сидит в каком-то дрянном джаз-баре между надоедливой старухой и девушкой, которая терпит его присутствие только из своей среднеамериканской вежливости. Ожидая, что Надя признает Эмили идеальной, ожидая, что Эмили признает Надю значительной, он сам признаёт их обеих невыносимыми. Он вызывается сходить за напитками и, осушив в баре, невидимый для них, первые два «уникума», не торопится возвращаться.
Когда он возвращается, женщины обсуждают его свежую колонку, как раз о Наде.
– Милый Джон Прайс, – говорит та и похлопывает его по руке, благодаря за «Роб Рой». – По-моему, ты меня сделал слишком занимательной, но это такая мелкая придирка, да? Гораздо лучше быть слишком импозантной, чем слишком глупой, так? – Она улыбается Эмили. – Твоя подруга сейчас объявила, что работает кем-то в услужении у вашего посла.
– Ну, если точно, не в услужении.
– Тогда, если точно, где?
Надя звякает своим бокалом о бокал Эмили, и ее губы круто выгибаются – кажется, она вот-вот расхохочется.
– Ну, я составляю его расписание, конечно, выполняю какие-то мелкие поручения.
– Милая моя, зачем на таких делах у них такая милая девушка?
– Я внимательный к деталям человек. Я…
– О, дайте мне посоображать минутку: вы встречаетесь со столькими разными очаровательными людьми, и они поражаются, что служанка посла – такая обаятельная и осведомленная девушка. И эти очаровательные люди все время раскрывают вам свое сердце.
– Я, кажется, умею слушать. Да, думаю, умею. И я иногда сталкиваюсь с интересными людьми, но вообще-то на мне скорее расстановка стульев перед обедом.
– Ты это слышишь, Джон Прайс? – И Надя все-таки хохочет, и наклоняется, чтобы дотронуться до его руки, как будто они вместе пошутили. – Это восхитительно.
Джон не узнает ни одной реплики из своего сценария вечера, подозревает, что Надя, видимо, уже пьяна.
Эмили спрашивает Надю, где та училась играть на фортепиано.
– Если хотите, дорогая, можем поговорить и обо мне, но толку не будет. Хорошо: я, по большей части, самоучка, слушала пластинки, слушала других. Правда… – Джон наклоняется чуть ближе, надеясь, что это «правда» – сигнал: Надя набирает силу. – Правда, у меня был один учитель, когда я была девочкой, здесь, в Будапеште, и он был интересный человек… – Джон глубоко дышит, узнавая торжественный момент, когда отворяются древние врата, и за ними медленно открываются великолепные сады. Он выжидающе смотрит на Надю, потом на Эмили, опять на Надю, он как-то понимает, что стал косвенным предметом разговора, который оправдает его в глазах всех. – Он был выдающийся человек, Конрад. Мне было десять, а ему, наверное, тридцать три, когда он начал учить меня играть гаммы, правильно держать руки, читать ноты. Он был изысканный человек, у которого было трудное время с деньгами в годы после Первой мировой войны. Это был, кажется, 1925-й. Он был шпионом, понимаете, в Первую мировую. – Она улыбается Эмили, ждет реплики, но все молчат. – Как молодой студент-пианист, он жил во Франции, когда началась война. Он предлагал свои услуги как учитель детей, описывал себя их родителям как беженца от злодеев Габсбургов, выдумывал какую-то историю о конфискованных родовых землях, дурном обращении в плену у завистливых соперников, будто он не собирается возвращаться, пока его земли не освободят, и всё так дальше. И по чистейшему совпадению, как вы можете представить, мисс Оливер, папы этих детей имели обыкновение оказываться французскими военными и государственными мужами. Молодой венгерский пижон, слегка богемного типа, этакий Шопен, но притом, казалось, с хорошим воспитанием и деньгами. Они быстро к нему привязывались, родители. И конечно, люди обычно имеют склонность рекомендовать хороших слуг друзьям, тоже военным и правительственным, конечно.
Эмили прихлебывает шпритцер и слушает – ее напряженное внимание очаровательно, оно льстит. Джон слышит, как остальные шумы клуба отступают и растворяются в едва слышный ропот где-то далеко внизу.
– Конрад держал глаза и уши открытыми. Он заглядывал в ящики столов и в корзины для бумаг, едва представлялась возможность. И, конечно, он умел делать союзников из своих маленьких учеников. О да, дети ведь тоже слышат всякое и, ничего не подумав, делятся с другом, учителем фортепиано. Тайны имеют разную важность для разных людей, как вы, я уверена, знаете.
Джон рад, что Надя так старается поразить Эмили; кажется, она дала ему одобрение и вынимает лучшее, что у нее есть, дабы завоевать для него сердце девушки.
– И значит, раскрытие тайн тоже имеет разную важность. Два человека могут раскрыть одну и ту же тайну: для одного это предательство, для другого – игра. Детская игра. Конечно, когда ребенок узнает чужуютайну, она становится просто разменной монетой в разговоре, несколько гиней, чтобы купить чье-то внимание и уважение. Конрад знал это, он дарил внимание и уважение, щедро и серьезно. На самом деле это и был его величайший дар: не фортепиано и не обучение. Он был идеальный шпион у детей, он с самым тупым ребенком умел обращаться серьезно и уважительно. Вам знаком такой тип?
Надя отпивает «Роб Рой» и вытряхивает из пачки сигарету. Джон быстро встает, чтобы подать ей огня.
– По-моему, нам всем знаком такой тип. – Джон отвечает на абсурдный вопрос, и ему приятно, что Эмили смеется вместе с ним. Надя выдыхает дым, Джон глядит, как дым вьется и сплетается сетью серо-голубых жгутов вокруг их кружка, глядит, как дым пропитывает и потихоньку размывает всех остальных в зале, пока люди не становятся просто цветом и фоном.
– Он делал так, чтобы дети чувствовали себя важными, совсем взрослыми. Когда маленькая Софи или Женевьева говорила ему, что папа – который был, скажем, полковником в таком-то полку, – через неделю едет в Марсель, Конрад отвечал, что впечатлен зрелостью ее беседы. А жены! О да, разумеется, жены. Они тоже что-то находили в молодом красавце– виртуозе, любителемузыки, лишенном наследства бесшабашном аристократе. И здесь опять значение секретности переменно. Для этих жен учитель фортепиано был весьма романтической фигурой, но еще важнее – уже едва ли не последней возможностью в открытуюнаслаждаться жизнью. Они были жены тайных людей, и для этих женщин завести тайный роман было актом искренности, а не тайной. В постели с Конрадом они могли говорить о чем хотели; ведь он всего лишь учитель музыки, чего бояться? С ним не нужно соблюдать скучные, скучные предосторожности и осмотрительность, из которых состоят их будни, где они сходят с ума от скуки и одиночества, понимаете. Этим женщинам дико хотелось быть капризными, взбалмошными, а это, как вы, я уверена, знаете, вовсе невозможно, когда тебе приходится взвешивать каждое слово, просеивать каждую мысль. – Надя смолкла и пригубила «Роб Рой». – Милая девочка, надеюсь, я не утомляю тебя вещами, которые тебе уже известны?
– Ни чуть, – отвечает Эмили с удивленным воодушевлением. – Это ужасно интересно. Пожалуйста,дальше.
Надя смеется.
– Эти дамы жили под кошмарным бременем государственных тайн своих глупых мужей, а тайное бремя – знаете, конечно, – старит очень скоро. Эти дамы подходили к тому жуткому моменту, когда в зеркале все труднее увидеть молодость. Нужен особый свет и долгие уговоры, чтобы выманить ее из убежища, и убежища ее все многочисленнее. Это очень плохие годы. Вам они не понравятся, мисс Оливер. Знаете французскую поговорку: Un secret, c'est ипе ride?Каждая тайна – морщинка. С Конрадом они сбрасывали все морщины и снова чувствовали себя юными. Им хотелось удержать внимание этого молодого человека, который мог себе позволить выбирать женщин. И они спрашивали себя: «С чего ему возиться со мной, стареющей женой бюрократа из военно-морского министерства?» А с того, что она могла развлечь его анекдотами о коллегах мужа, или циничными рассказами об их безграмотных проектах и твердолобых начальниках, или шокирующими историями о том, как убого оснащены некоторые подразделения флота. Конечно, на самом деле этих женщин такие вещи не шокировали; они просто повторяли слова мужей. Тайны мужей становились у жен разменной монетой для бесед и снова тайнами – для Конрада, который переправлял их в Вену, чтобы они стали монетами для него.
Надя, извинившись, что не сделала этого раньше, предлагает Эмили сигарету. Девушка мотает головой и спрашивает:
– Так Конрад, – с ее среднеамериканским выговором выходит решительно невенгерский Канрэд, – открыл вам всю эту сексуальную психологию, когда вам было десять?
– Нет, нет, дорогая. Я узнала это спустя известное время. Мы много лет были друзьями и больше, чем друзьями – недолгий и очень счастливый период.
– Конечно, конечно, – бормочет Джон, довольный возвращением в Надин мир, где происходят события.В его мире не происходит ничего (ничего серьезного, по крайней мере). Он слушает о Надином прошлом и жалеет, что со своего места не может дотянуться до руки Эмили. Легчайшее касание ее пальцев в этом воздухе, на этой высоте, обожжет его и оставит след навсегда.
– А он помог в войне?
– Ваш вопрос хорош, девочка моя, но только если вы, как я подозреваю, уже знаете ответ: от Конрада, я думаю, было мало пользы. Он немногого достиг. Ему всегда казалось, что из его сведений можно было извлечь больше пользы, но империя, которая платила ему, разваливалась еще даже до войны. Куски, которые он воровал у бездарных детишек и несчастных жен, не могли этого изменить ни на йоту. Он определенно не изменил исхода войны, правда? Не знаю, помогли ли его тщательно закодированные послания спасти хоть одну венгерскую жизнь, или выиграть бой, или хотя бы улучшить кошмарные условия капитуляции. Такова беда всех шпионов: они бывают так умны, но так мало могут сделать, – добавляет она с отрывистым смешком. – Но интересно, что их всегда окружают возлюбленные. Это вполне по природе, но ужасная ошибка природы. Шпионы – они как бесплодные, но ярко окрашенные особи. Они привлекают только тем, что у них, кажется, есть назначение, но на деле это самый бесполезныйбиологический вид. Это ужасно глупый способ растратить свои лучшие годы.
Джон следит, как глаза Эмили наполняются сочувствием.
– Да, это как-то ужасно. Он грустил, когда вы его знали? Что ему не удалось помочь в войне?
– Грустил?
Надя уделяет вопросу секунду молчаливого внимания.
– Что был шпионом-неудачником? Нет, не думаю. Дорогуша, самые умные из них рано или поздно понимают, что об этом вряд ли стоит беспокоиться, а Конрад был довольно умен. Думаю, кое о чем он грустил. Ему всегда не везло с деньгами. Я знаю, что он боялся стареть. Боялся утратить фортепианный навык и привлекательную внешность, чего, должна сказать, с ним так и не произошло. Французов он ненавидел до конца своих дней. Пешт называли восточным Парижем, знаете, и всякий раз, когда он это слышал, он хмурился и ревел: «Парижу бы сильно повезло!» Но грустить от того, что он не спас свой мир от гибели, ублажая дам средних лет, копаясь в мусоре и раздавая детям конфетки? В самом деле, мисс Оливер, вам это кажется грустным?
– О, прошувас, зовите меня Эмили.
Ансамбль в этот вечер был целиком венгерским – пожилые люди, преподаватели музыкальной академии. У трубача длинная борода, как у русского православного монаха; от носа до груди он походил на перчаточную куклу. Он что-то пробормотал в микрофон по-венгерски, и в публике засмеялись. Джон – аномально восприимчивый к любой вибрации вокруг себя, замечающий любые мелочи обстановки, – поболтал «уникум»; взболтанный ликер рисует по стенкам бокала тающие романские арки. Лидер ансамбля задает счет новой песне. Джаз, но отчетливо венгерский; ритм посверкивает осколками чего-то иностранного, взбрыками венгерской народной музыки, музыкой плащеносных всадников. Мелодия в миноре, странные интервалы и печальное настроение восточноевропейских танцев, но с быстрыми вспышками свинга и кручеными бибоповыми штрихами. Джон наблюдает, как тучный пианист, потея, производит эту странную новую музыку. Ему кажется, что его связь с другими людьми и даже вещами стала, пусть на время, тесной, но радостной, нисколько не стесняющей. И даже понимание того, что это лишь на время, – часть возвышенной ясности.
– О, конечно, да, в былые годы я знала нескольких шпионов. Им не нужно было мне признаваться, хотя некоторые признались. Парадоксально, шпионов обычно нетрудно распознать. Мне они всегда казались – Конрад тоже – слишком… ну, это трудная работа, наверное, но она не для тех, кто хочет жить полной жизнью, быть ближе к другим людям и к ощущениям. Думаю, они все чуточку странные. Чуточку грустные, если взять ваше слово.
– Наверное, – говорит Эмили, – наверное, это правда.
Джон, глаза на потолок, вертикально выпускает вверх струю дыма и кивает: правда, правда, трудная работа, странная и грустная. Эмили отпивает из бокала и слушает группу, потом спрашивает Надю, бывала ли та когда-нибудь в Соединенных Штатах.
– О да. Я много лет жила в Сан-Франциско, играла на фортепиано и – надо полагать, совсем как вы для вашего посла, – организовывала светский календарь одного южновьетнамского генерала, который там жил в необъяснимо легкомысленном изгнании после вашей войны. Он закатывал много-много приемов. Помню, однажды…
Джон усмехается Эмили: Надя разошлась, она в редкой и чудесной форме, она околдует слушателей новым воспоминанием, ловко рассказанным, с добротной композицией, лиричным и эффектным, слегка невероятным, но вовсе не невероятным. В этой вероятности Джон не сомневается. Судьбы вроде Надиной должны существовать; он довольно читал и убедился, что это так.
И вот, пожелав Наде спокойной ночи и похвалив ее игру в антрактах, приняв ее благодарности за выпивку и за заметку и окунувшись в густую и липкую июльскую полночь, Джон удивляется и огорчается, услышав в словах Эмили насмешливое недоверие. Он провожает ее домой через мост Маргариты в Буду, Эмили горячо благодарит за то, что он познакомил ее с Надей. Она никогда не встречала такой очаровательной и забавной «старушки». Это наименование – «старушка» – сердит Джона. Он говорит с запальчивостью:
– Это неуместное описание. Это меньше всего ее характеризует, ты что, не понимаешь?
– А, извини. Боже. Тогда, может, великолепная лгунья? – со смешком предлагает Эмили. – Да ладно, ты ведь лучше меня в «Искренность», не говори, что не видишь эту женщину насквозь. Пианистка, выдумывающая истории. Хорошие, это правда. Я понимаю, почему она тебе нравится. Мне она тоже нравится, она такая забавная. Я тебя по правде благодарила за знакомство. Но честное слово, то есть, это красиво, но… – Эмили останавливается и смотрит Джону в глаза. – Джон, нельзя верить ничему, что говорит эта женщина. Ничему. Она наговорит чего угодно, чтобы тебе нравилась ее компания. Или чтобы проверить свои способности, или еще зачем-то. Да мало ли. – Эмили смотрит пристально. – Так обычно бывает с врунами, я хочу сказать.
Она поворачивается и идет дальше, а Джон еще секунду-другую стоит ошеломленный, глядя, как Эмили шагает вперед без него, до середины моста, где незаметный подъем неуловимо выдыхается в незаметный спуск.
Его обида непропорциональна – Джон это понимает в тот же миг. Не имеет никакого значения, что эти две женщины думают друг о друге. Но то, что Эмили не поняла, каким становится Джон рядом с Надей и какой могла бы стать она сама, что Эмили не была той, кого он в ней видел каких-то десять минут назад, пронзает его болью и не дает дышать. Джон бежит, нагоняет Эмили, хватает за руку, поворачивает к себе.
– Позволь кое-что у тебя спросить. Ты бы хотела,чтобы это было правдой, то, что она говорит?
Машины едут беззвучно, и волны мягкого света пробегают по ее профилю от щеки к носу, снова и снова, в неровном ритме.
– Какое отношение это имеет к..?
– Полное. Это имеет полное отношение ко всему. Тебе не хочется,чтобы мир был таким? – Джон гордится тем, что встал на защиту – не Нади, но целого мира, который она ему подарила.
Лицо Эмили меняется, смягчается, в нем – что-то вроде сочувствия.
– О, дорогой Джон, я вообще не хочу, чтобы мир былкаким-то. – Джон из последних сил старается остаться собой, услышать в слове «дорогой» любовника, а не племянника. – Мир уже есть,и взрослые люди приспосабливаются к нему как могут. Он состоит не из забавных историй.
Джон берет Эмили за руку.
– Да, но в нем ты можешь встретить… мир – он не только… разве не важно… – В итоге он только всхрапывает, выпуская злобу и огорчение, сочащиеся сквозь стиснутые зубы. – Я сегодня брал интервью у тех солдат, у твоих друзей-морпехов. Надя – это другая сторона, противоположность. Это ты понимаешь, правда ведь?
– Морпехи. Не уверена, что поняла, о чем ты, нет.
– Посмотри. Посмотри туда!
Джон хватает Эмили за плечи и крутит ее, поворачивает лицом к Дунаю, встает рядом и указывает вниз по течению, туда, где только что – пока Эмили говорила, – погасли огни Цепного моста, и монументальный силуэт замер на фоне темного неба и воды, как остаточный образ, проекция на закрытых веках.
– И туда! – продолжает Джон, набираясь уверенности, почти рывком поворачивая ее к серо-черному без огней силуэту дворца на фоне сине-черного неба – просто отсутствие звезд в форме дворца, не более того. – Вот это настоящее, Эм. Сейчас это – мир. Наш мир. И Надя тоже. Ее жизнь – как она должна бы… – Голос Джона смягчается, от взволнованного к успокаивающему. – И ты здесь со мной в этом мире.
И его голова склоняется, Джон берет ладонями лицо Эмили, и его губы находят губы Эмили, на миг, и еще на миг, и еще на миг, и еще на полмига, и он неоспоримо прав, во всем прав.
– Нет.
Эмили отстраняется.
– Джон.
Она высвобождается из его рук.
– Это не для нас. – Эмили улыбается, смеется – ее стандартная тактика, помогающая парням не смутиться и не разозлиться в такой момент. – Мы оба приняли на пару «уникумов» больше нормы, а завтра рабочий день. Я сама доберусь, а ты иди поспи. Пересечемся в «Гербо». Расскажешь, что тебе Надя сочинит про меня.
Она уходит. Джон Прайс стоит на середине, на высшей точке кротко вздыхающего свода моста Маргариты, он облокачивается на парапет и пытается сфокусировать взгляд на опорах Цепного моста. Ему жаль, что они были не на том мосту, в нескольких сотнях ярдов ниже по течению. Там он чувствовал бы себя цельным, там его место. Там она поняла бы; там этот поцелуй обязательно имел бы смысл. Через минуту Джон начинает, кусая губы, перебирать и по очереди отвергать поездку к брату, к Марку Пейтону и к Чарлзу Габору. Он отрывает себя от стальных перил, его ладони в пыли от болтов, на которые он опирался. Он шагает обратно в Пешт, плюет в Дунай.
VIЧерез неделю, за несколько часов до того, как с наслаждением напиться в «Старом профессоре» с Джоном Прайсом, Чарлз передал свой возмутительно многословный отчет по издательству «Хорват» Верху Патетики, который, прочитав до половины первую фразу каждого абзаца, отдал бумагу Жуже, чтобы отправила факсом в Нью-Йорк: Настоятельнейше рекомен… В качестве вступительного маневра на венгерском теа… Совместными усилиями всех наших… Приложенные данные позволяют уверенно предсказывать более прибыльные секторы, чем нынешнее рук… Вероятные выходы таковы: рост до приемлемого уровня для предложения на открытых торгах на Будапештской бирже, 18–24 месяца. В ином случае укрепление предприятия оценивается как «весьма возможное» в 6 аналитических докладах (прилагаются), включая весьма авторитетное мнение «Слияния и поглощ… Благодаря исторически сложившейся редкой ситу… Ч. М. Габор, Будапештское отделение.
После этого Чарлз скрылся из виду почти на девять дней, с утра субботы до вечера следующего воскресенья. Секретарша утверждала, что его нет в городе. Домашний автоответчик включался и обещал слушать, но хозяина вызвать не мог. Чарлз не приходил на вечера в «Гербо», на ночные тусовки в «А Хазам» и вообще никуда. Вечером в четверг Джон, которому не терпелось обсудить Эмили с гетеросексуалом, сел в трамвай, потом в автобус до Чарлзова дома на холмах и позвонил у Чарлзовых дверей. За шторами горел свет, но дверь никто не открыл. На седьмой день отсутствия привет от исчезнувшего Габора выскочил из Джонова автоответчика: «Это никогда не кончится, Господи, помоги! – Слова у Чарлза явно путались. – Будет ли этому конец, Джонни! Господи, помоги, наверное, не будет». Следующим вечером, в воскресенье, Чарлз материализуется свежим и успокоенным на террасе «Гербо», улыбаясь и упрямо отказываясь обсуждать прошлую неделю или двух седых людей, с которыми он эту бесконечную неделю провел и которых только что отвез в аэропорт Ферихедь к самолету на Цюрих, далее на Нью-Йорк, далее на Кливленд, хвала Иисусу сладчайшему.
На другой день рано утром он набрасывается на записку от Верха Патетики, которая ждет на его столе со вторника, когда в Нью-Йорк отправился Чарлзов отчет, – уже четыре дня:
Чарли – По типогр. центр отмашки не д. По нулям, малыш. Никак. Облом. Парень даже не венгр. Австриец. Австрийская компания, Чарли. Чего хорошего, если первая сделка будет с шайкой австрийцев, а? Должен сказать: думаю, тебе надо было сообразить.
Чарлз прижимается лбом к еще прохладному окну и проводит десять минут в гадливом размышлении о всесокрушающей глупости ВП. Потом он что-то пишет в желтом блокноте, чертит шквал прямых стрел с большими заштрихованными треугольными наконечниками, которые летят от одной небрежной сокращенной надписи идеи к другой, обрываясь двумя затейливо прорисованными вопросительными знаками. В любом случае, это уже часть плана. Чарлз заказывает разговор с другом-юристом и еще один – с Государственным приватизационным агентством. Наконец, после четырех минут вынужденной медитации в яростном ожидании гудка международного вызова, Чарлза соединяют с Имре Хорватом в Вене.
– Jó napot, Horváth úr, – бодро начинает Чарлз. – Gábor Karoly beszél. Jó hírem van.(Есть хорошие новости).
– Это немного сложно, по сделке, – двенадцать часов спустя говорит Чарлз Джону Прайсу, который лежит в кабинете Габора на кушетке и смотрит, как закат меняет цвета стеклянного неба над головой Чарлза.
– Слово, которое ты ищешь, – ложь.Ты лжешь.Это ложь.
– Это кошмарный и затертый термин. – Золотые божественные солнечные лучи бьют сквозь серебряные тучи и окружают силуэт Чарлза лучистым ореолом, на который Джону приходится щуриться. – Только одолжи мне достоверности, которая мне достоверно полагается, и все получится. Заметь: в эти выходные я нанял горничную, повара и садовника, – говорит Чарлз. – У меня есть штат.Не самый ли это смешной анекдот, который тебе приходилось слышать? Штат. Задача такая: помоги мне убедить Хорвата, что я – тот, кто ему нужен, а позже мы объясним прискорбную позицию фирмы. Когда будет легче воспринять весь юмор ситуации.
– От нашего общего друга я понял, что вы – набирающий известность и уважаемый журналист, – сказал Имре Хорват, когда Джон три дня спустя подсел в «Гербо» к Имре и Чарлзу, чтобы принять участие в заключительной половине их встречи за молоком и кофе соответственно. – Моя семья в вашем газетном бизнесе шесть поколений, – продолжает издатель. – Я рассчитываю, что мы в недолгом времени вернемся к этому направлению в Будапеште.
Когда Джон уселся на горячей террасе, его самой первой реакцией на Имре – меньше чем через тридцать секунд после встречи, – был трепет, непроизвольный эмоциональный и физический ответ, который Джон ощущает в позвоночнике и в копчике, в ладонях и в предплечьях, в щеках и почках. После Чарлзовых глумливых описаний Имре застал Джона врасплох; во плоти Хорват оказался внушительной фигурой, а обрывочные слухи о страданиях, которые упоминал Чарлз, помещали венгра в совершенно иную категорию людей.
Конечно, себяИмре воспринимает серьезно, через минуту понимает Джон, пытаясь вырваться из удушающего, недопустимого трепета и острой зависти. Имре говорит об очень скучных вещах – старых методах производства газеты – но мысли Джона странствуют по прериям зависти к тем, кто проверял себя самой жестокой проверкой своей эпохи и оказался достойным.
– Конечно, в какой-то миг я удивился, когда АВО вломились в двери, – говорит Имре, и Джонова зависть тут же маскируется, к выгоде хозяина, под чувство более достойное и вкусное: презрение: Джона возмущают тщетные и очевидные усилия Имре внушить зависть и восхищение. Он начинает удовлетворенно различать дыры в историях Имре, его богатый костюм, его монументальное желание произвести впечатление.
Так что теперь Джон с удовольствием берется за дело, которое ему поручил Габор. Ложь расцветает без усилий. Джон проталкивает разговор, как только может далеко и быстро, подзадоривая Чарлза не отставать.
– Что это за драматург, которого ты всегда цитируешь, Карой? – спрашивает Джон. – Парень, который писал злые сатиры? Хорн, да? Что ты нам читал на прошлой неделе?
– Изумительно! – восклицает Имре. – Его сочинения наша семья печатает с самого первого издания, все пьесы.
– А что там с твоим намерением финансировать театр, Карой? – спрашивает Джон у Чарлза. – Имре, Карой часто говорил мне, что в венчурные финансы его привела прежде всего любовь к культуре и стремление к цивилизации, – слышит Джон свой голос, пока Чарлз откусывает булочку. – Донкихотство, но искреннее. В своем очерке о его работе я хочу показать, как он всегда стремился использовать капитал, чтобы продвигать культуру. До сих пор его разочаровывало шаблонное мышление тех, кто его окружал. Думаю, он не понимает, какой редкой ясностью видения обладает.
– Мы на это полагаемся, – интонирует Хорват. – И я рад слышать, что я не единственный, кто видит в нашем Карое эти способности и обещания. Вашим читателям, мистер Прайс, должно быть интересно, какие успехи могут прийти к молодому, энергичному и просвещенному человеку, такому, как мистер Габор Особенно сейчас. Особенно в Венгрии.
– Вот именно. Что мне кажется поразительным в Карое, – Джон решает использовать Чарлзов nom de guerre [58]58
3д. – партийная кличка (фр.).
[Закрыть]как можно чаще, – это его грамотность в профессии, лишком часто нажимающей на «итого». Карой – старомодный тип, европейский тип, но и замечательный коктейль венгерской культуры и американского воспитания. – Джон замолкает, чтобы прикурить, и делает вид, что подыскивает слова, хотя чувствует в себе потрясающую способность к объяснению; он мог бы выдавать эту ерунду крупными порциями, не останавливаясь даже набрать воздуху. – Сначала джентльмен, а потом бизнесмен, таков наш Карой. Дивлюсь, есть ли еще в нынешнем мире место для таких экземпляров. Можно только надеяться, не смея верить.
– Полегче, убийца, – говорит Чарлз, когда Имре отлучается. – Давай капельку потише. А то ты выражаешься, как его венгерские лизоблюды в Вене.
– Карой сказал, вы возвращаетесь в Венгрию с довольно обширными планами, – говорит Джон, когда Имре вновь садится за стол.
– У нас на уме действительно есть проекты, сэр. Перед вашим приходом мы с ним обсуждали разные возможности. – Имре скрещивает руки на груди и слегка склоняется к Джону: – Я подозреваю, история и будущее нашей фирмы могут быть очень интересны вашим читателям, – говорит он с серьезной миной, и Джон про себя клянется не отводить глаза первым, хотя становится уже почти невозможно не уклониться от этого бледно-синего взгляда. Собеседники выходят из «Гербо» и идут по проспекту Андраши, следуя своим пересекающимся планам: Имре пытается рассказать американскому журналисту достойную внимания историю своей фирмы; Джон пытается повеселиться и продать старому бизнесмену отполированную, достойную партнерства версию своего новоовенгеренного друга; Чарлз помогает обоим.
Скоро, к своему облегчению, Джон замечает, что вязкий трепет перед Хорватом без остатка сметен освежающим хлестким бризом чистейшего отвращения, хотя Джон называет его ясностью Он очистил свой ум от туманящих дыма и пыли трагической судьбы Хорвата и его самодовольного нравственного достоинства и теперь видит Имре насквозь. Рассказы этого человека были притчами себялюбия, грубой и беззастенчивой саморекламой. Хорват, очевидно, сам состряпал себе эту репутацию и теперь всем ее навязывает:
– Оооо, сэр, ответственность – вот что я понимал. С тех пор как я был маленький мальчик, мне говорили про ответственность нашей семьи перед страной и про бремя, которое мне придется нести. «Народная память» – так назвал нашу типографию Больдижар Киш, и отец часто повторял это мне. Я знал, что однажды буду отвечать за сохранение этой памяти. Вы знаете Киша? Нет? Крупный революционный лидер за демократию. Он написал стихотворение, где говорится, что наша типография рассказывает историю венгерского народа самому народу и миру Мы помним за народ. Наверное, как вы, евреи, со своим Песахом. Но наша история еще пишется, это не старинные легенды о фараонах.
И здесь Джон, не успели они, гуляя по Андраши, дойти хотя бы до Оперы, уже сорвал, высушил и вклеил Имре в свой гербарий, точно как описывал Хорвата Чарлз: напыщенным, самодовольным, гордым тем клеймом добродетели, которое случайно ему досталось в исторической лотерее, и (Чарлз позабыл об этом упомянуть), видимо, записным антисемитом.
Однако спустя два вечера Джон сидит слева от Имре за обедом, которым угощает Чарлз, и ему уже не так легко сгуртовать свои чувства.
– Мистер Хорват, это мой друг Марк Пейтон, знаменитый канадский социолог и историк, – так Габор представил последнего прибывшего, и с той минуты, как все четверо уселись в отдельном обеденном зале швейцарского ресторана в Городском парке, Джон отмечает, с какой огромной скоростью его отвращение к Хорвату сменяется очарованием и спокойными периодами чистого уважения, отмечает в себе неспособность решительно записать Имре в несерьезное.