Текст книги "Прага"
Автор книги: Артур Филлипс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)
Первый кон
– Что ж, посмотрим, что и как, – сказал изобретатель и неоспоримый мастер «Искренности». Джон Прайс наблюдал, как Чарлз сцепил пальцы сзади, за спинкой стула, и слегка выпрямился, дабы садящееся солнце коснулось его лица. Символическое начало игры, отметил Джон, будто Габор выставляет себя па свет, метафора искренности. Но притом жест нарочитосимволический. Джону кажется, он ясно видит, как Чарлзу нравится, что его соперники/друзья оценили символизм мгновения, но притом у них хватает ума его отвергнуть: не просто знак, но ложныйзнак, молчаливый обман, ведь Чарлз, конечно, не думает, что лицо, подставленное солнцу, может означать подлиннуюискренность И возможно, размышляет дальше Джон, в этом была и маленькая лесть: Чарлз верит, что у тебя хватит ума не расценивать его жест по номиналу, а понять, что нарочито символическая открытость должна значить, что Чарлз неоткрыт. Либо Чарлз потягивался.
Чарлз сменил позу, склонившись к загроможденному столу, облокотился о мраморную столешницу. Искоса посмотрел на Марка, и взгляд его карих глаз смягчился и тепло затуманился.
– Сказать по совести, Марк, – сказал Чарлз, – иногда я завидую вашей увлеченности научной работой. – На несколько секунд взгляд Чарлза задержался на Пейтоне, пока желание сказать больше пересиливало досаду от того, что сказано слишком много. Грустная улыбка слегка приподняла уголок изящного рта. Брови подвинулись на один, тщательно вымеренный градус к идеально белому пробору в угольно-черных волосах. – Ваша очередь, Марк.
Джон провел в Будапеште всего два дня, ночуя у брата на полу, в одиночестве блуждая по городу с новой и уже устарев шей картой и время от времени знакомясь с друзьями Скотта, которым тот неохотно его представлял. Сегодняшнюю компанию Джон видит впервые, но даже он догадывается, что Чарлз ничуть не завидует Марковым исследованиям. В сущности, Габор только что сказал Пейтону, что не испытывает ни малейшего интереса к делу жизни Марка, взял и позволил себе роскошь высказать очевидное: для венчурного капиталиста Маркова ученая слезливая одержимость прошлым смехотворна. И Марк даже почти рассмеялся.
Официантка, скользнувшая мимо стола, отвлекла Марка.
– Ваша очередь, – напомнил ему Скотт. – Мы идем прогни часовой стрелки.
И Марк слегка взмахнул рукой, неохотно возвращая внимание игре, – сценка искренности, которая показалась Джону слишком любительской в сравнении со вступлением утра.
– Знаете, – сказал Марк, выпевая слова с канадским акцентом и как будто удивляясь собственному признанию, – а ведь я начинаю свыкаться с этими сапогами, – имея в виду разухабистые пластмассовые сапоги, белые, со шнуровкой до колен и с открытыми пальцами – такие украшают ноги всех официанток в «Гербо», женщин от восемнадцати до шестидесяти пяти, к тому же приговоренных к желтым мини-юбкам и белым кружевным фартукам. Все пятеро американцев не могут взять в толк, как это люди, уже несколько месяцев живущие не при социализме, не скинут обязательных разухабистых сапог с тем освободительным пылом, какой они показали, скидывая тираническое правительство. При любом раскладе даже самый тупой новичок в игре понял бы, что человек, составляющий популярную историю ностальгии и всю свою жизнь видавший похожие сапоги на мажоретках и не отягощенных стилем канадках, наверное, не «свыкнется» с их видом в данном контексте.
Но Эмили Оливер все же качала головой, раздумывая, верить или нет. Закусив нижнюю губу, она с видимым мыслительным усилием разглядывала Марка и даже говорила: «Мммм». Тут она, видимо, ясно поняла (довольно заметно), что всем ясна и понятна, и постаралась принять невозмутимый вид. Остальные видели эти метаморфозы и вслед за Эмили улыбались в общей борьбе с приступом хохота.
– А вы мастер наводить тень, дорогуша.
– А вы молчите! Вы придумали эту игру для извращенцев, так что не обессудьте: мне пока опыта не хватает. Нормальных людей, знаете, учат говорить правду.
Эмили выпятила челюсть, вдохнула и приготовилась врать.
И Джон Прайс влюбился в четверть шестого вечером в пятницу в мае 1990 года.
Эмили вздернула бронь, невольной пародией на тайный сговор, и призналась:
– Я постоянно борюсь с сильной депрессией. Понимаете, бывают просто черные дни, когда я совсем отчаиваюсь.
После секунды молчания – взрыв неподдельного веселья у Марка и Скотта. Даже Чарлз, как бы он ни старался выказывать больше уважения игре, широко улыбался. Самой Эмили осталось только потупиться:
– Я еще научусь. Вот увидите.
А Джон не смеется. Он смотрит, как его жизнь наконец разворачивается перед ним. Он смотрит на женщину, неспособную лгать, и говорит себе, что это одно из редких сокровищ жизни. Он видит, что Эмили – как показала ее ложь, – не ведает, что такое невроз и депрессия и, значит, живет у самой поверхности, веря, что бремя душных и бесконечно множащихся оболочек индивидуальности и самокопания легко можно сбросить. Джон чувствует странное напряжение в мышцах вокруг глаз и жует верхнюю губу.
Но он недолго наслаждается моментом, поскольку в игру с победительной улыбкой вступает Скотт:
– Я искренне рад, что Джон разыскал меня в Будапеште.
Эмили довольно кивает теплому братскому чувству. Марк и Чарлз разглядывают свои руки.
– Правда. Можно сказать, сбылась мечта.
Угрюмая официантка проходит дразняще близко, Джон воодушевленно машет и ухитряется задержать ее неверное внимание, однако он ни слова не говорит по-венгерски. Не лучше обстоит дело и у Скотта, который уже пять с половиной месяцев преподает здесь английский. Марк подвергался частным урокам венгерского уже целый месяц, но без толку. Эмили признается, что благодаря ежедневным занятиям в посольстве может разве что озвучить написанные слова и поддержать убийственно простой разговор, так что Джон просит помощи у Чарлза Габора, двуязычного ребенка венгерских родителей, бежавших в пятьдесят шестом в США.
– О kér egy rumkólát, – сказал Габор каменнолицей официантке. Та безмолвно удалилась.
– Боже. Что ты ей сказал?
– Ничего, – пожал плечами Габор. – Я сказал, что ты хочешь еще одну ром-колу.
– А похоже, она разозлилась, – вздохнул Джон. – Наверное, это потому, что я такой очевидный еврей.
Физически эта самооценка бесспорна, но мрачный вывод об антисемитизме венгерских официанток испортил настроение зa столом. Светловолосый, голубоглазый и курносый брат скупо утешил Джона:
– Нет, официантки здесь всегда такие. Они и со мной так же.
– Ну, как бы там ни было, а очередь-то моя, – сказал Джон, и Габор одобрительно присвистнул, оценив классную игру новичка.
«Искренность» словно родилась у Чарлза Габора моментально, полностью готовой, и у молодых американцев, канадцев и бриттов, в 1989—90 поначалу несмело потекших в Будапешт, а там и затопивших его, увлечение этой игрой стало одним из немногих общих интересов в остальном труднопредставимого общества. Чарлз огласил правила игры в октябре 89-го, вечером в день приезда в город, который был, как не раз говорили ему родители, его настоящим домом. Поздним вечером тех же разодранных турбинами суток Чарлз играл с несколькими американцами в баре около Будапештского университета, и игра, по выражению Скотта, распространилась среди англоязычных, как «неопасная, но неизлечимая социальная болезнь». Вирус порхнул с липкого стола, и его понесли дальше к учителям из школ-с-изучением-английского-как-второго-языка, джаз-и фолк-музыкантам, младшим партнерам юридических фирм. Игру со смехом пересказывали и каждый день затевали стажеры из посольства, туристы-рюкзачники, художники, поэты, сценаристы и прочая новая (и нередко хорошо оплачиваемая) богема, а также молодые венгры, подружившиеся с этими захватчиками, вуайеристами, простаками, изгоями общества. День за днем «Искренность» охватывала Будапешт, который уже кишел новыми людьми, жаждущими увидеть, как творится История, или воспользоваться суматохой на рынке, или почерпнуть вдохновения из нетронутого источника – растерзанного Холодной войной города, – или просто насладиться редким и непрочным сочетанием места и эпохи, когда британец, американец или канадец может быть экзотикой, хотя каждому ясно, что эта привилегия слишком скоро потеряет силу.
Второй кон
Чарлз строго посмотрел на Джона, видом своим показывая: «Тебе это не понравится, но я должен сказать правду», – и сказал:
– Когда это первое посткоммунистическое обалдение пройдет, венгры вдруг поймут, что демократии бывает слишком много. Они поймут, что рука на руле должна быть потверже, и сделают верный выбор: сильная Венгрия с настоящей идеологией национального единства. – Помолчав, Чарлз пристально посмотрел на Джона, на Скотта и закончил: – Как у них было в начале сороковых.
Марк:
– Как говаривал мой отец, свою боль нужно видеть в сравнении. Всегда найдется кто-то, кому еще хуже. В этом извечное утешение.
Эмили:
– Хороших людей в мире больше, чем плохих. Я правда в это верю.
Джону ясно, что Эмили твердо в это верит, и он понимает, что такая изначальная вера, редкая и удивительная, – именно то, чего нет у него, чего ему не хватает, дабы жить полной и насыщенной жизнью. Еще ему нравится, что принуждение солгать два раза подряд оказалось для Эмили слишком тяжким, и теперь она в страхе предчувствует, как ей придется до конца игры дважды солгать.
Скотт, не готовый играть на высшем уровне и обратившийся к чистым вероятностям.
– Пешт нравится мне больше, чем Буда.
Он живет и работает в холмах Буды, через реку от городских колец и перекрестий Пешта.
– Тупо, – роняет Габор. – Ниже достоинства игры. Ты лоханулся.
– Иди в жопу, жопа! – парирует учитель английского.
Джон (чья ром-кола тем временем прибыла и без всякой причины поставлена перед Марком такой же мрачной, но в остальном совершенно другой официанткой):
– Через пятнадцать лет мир будет говорить об удивительных американских художниках и мыслителях, что жили в Праге девяностых. Вот где сейчас настоящая жизнь, не здесь. – Джон тянется через стол за своим ромом и сталкивает стакан Габора Скотту на живот. Скотт вскакивает, хватает поспешно предложенную Эмили салфетку и – богатой натрием карпатской минеральной водой – смачивает коричневую травяную массу, расползающуюся в промежности его теннисных шортов.
– Не трите, а промакивайте, – советует Эмили с неподдельным участием.
Третий кон
– Должен признаться, – медля, говорит Габор, когда Скотт садится на место, – я на минуту приревновал, когда Эмили проявила к тебе такой интерес, Скотт. – Чарлз поднимает глаза на Эмили, потом отводит взгляд и, выплюнув воздух сквозь дрожащие губы, добавляет: – И к промакиванию твоих штанов, – как будто непристойная концовка должна отвлечь от неловкой правды, скрытой в его словах.
Джон не дышит, прибитый неожиданным ударом по жизненным планам, которые он строил последние полчаса. Принужденный понять, что за столом имеется неизвестная ему личная история, он в конце концов утешается тем, что Чарлз скорее всего (с вероятностью 75 процентов) врет. С другой стороны, Джон помнит, как, объясняя правила, Чарлз упомянул «одно из самых прекрасных свойств игры, игроки иногда и сами точно не знают, насколько правдивы их слова».
– А вы гнусная личность, а, Чарли? – Эмили грозит пальцем.
Чарлз смотрит в сторону, надеясь спрятать то, что показал, или показать то, что он якобы прятал, и подманивает к столу другую официантку; не успев заметить ловушку, та уже пишет заказы на пополнение еды и напитков.
– Бедная женщина, – говорит Чарлз, пока официантка извилистым путем понуро возвращается в кафе. – Ей ни за что не выжить при новой экономике. Тут всей стране нужен хороший пинок под зад.
– Нельзя говорить вне очереди, Чарлз.
– Нет, я знаю. Это просто мои мысли.
Марк кивает:
– Ручаюсь, когда это кафе открыли, тут никого не обслуживали с угрюмым видом. Теперь вы, Эм.
– О боже. Нам обязательно продолжать? Нормальные люди так время не проводят! Ладно, ладно, секунду. Я думаю, что могла бы остаться в Венгрии навсегда. Я даже не хочу возвращаться в Штаты.
Джон улыбнулся, представив, как эта самая американская девушка на свете успокаивается и оседает посреди европейской неподвижности, и ее венгерские дети вырастают первыми в истории страны надежными и веселыми не-курильщиками.
Скоттова реплика в третьем коне:
– Английский труднее венгерского.
И Джонова:
– Скотт у наших родителей любимчик.
Перед четвертым коном «Искренности» игроки всегда чувствуют одно – томительный озноб, странную неловкость, неподвластную сознанию, вдруг накатившую сонливость или головокружение. Внеигровой разговор разрастается, но по мере того, как все тратят немалые усилия, стараясь не забыть, чтó они уже говорили и что из этого похоже на правду, в нем все больше раздражения. Этим майским вечером, кажется, только Чарлз Габор, да может быть Эмили, не потеряли запал. Время подходит к шести, и все, кроме ярого нутрициониста Скотта, поглотили слишком много сахара, кофеина или алкоголя. Скотт откидывается на спинку кованого стула и смотрит в помягчевшее небо, просвечивающее сквозь нависшие ветки У Джона смутное разочарование и тяжесть в ногах, будто он шагнул на неподвижный эскалатор Марк опьянел от «уникума» – любимого венгерским народом крепкого травяного ликера – и, под действием алкоголя склонный к пьяной грусти, крутит завиток рыжих волос, уставившись на землисто-серое здание авиакасс, задумчиво выпятив губы и скорбно воздев бровь.
Четвертый кон
Чарлз вертит чашечку эспрессо между большим и средним пальцем, высматривая вдохновение в коричневых радугах на ее белых стенках.
– По-моему, воспитание детей – это самое высокодоходное из всех возможных вложений, чтобы снять прибыль самопознания и самовыражения, и в нем, может быть, смысл жизни.
– По-моему, дипломированный бизнес-менеджер вполне может так считать, – говорит Марк. И, впустую расходуя свою очередь, но ужасно довольный собой, добавляет: – Финансовые профессии – глубоко творческие, и они жизненно важны для благополучия культуры и счастья людей. Особенно венчурный бизнес.
Эмили:
– Обман дастся мне так легко, что меня это порой тревожит.
Скотт Прайс:
– Меня усыновили Или Джона.
– Уже лучше, Скотти, – говорит Чарлз. – Хотя технически это проверяемая констатация факта. Но пусть будет – для разнообразия.
Джон заявляет:
– Я отлично понимаю, почему тут все такие приятели друг с другом.
– Друг другу, – поправляет учитель английского, откидываясь назад с закрытыми глазами, и две зависшие ножки его стула – соблазнительная цель.
За очередной порцией «уникума» игроки раскрывают, где была правда, и подсчитывают очки. Чарлз выбил добрую семерку из восьми, но был заметно огорчен своим плохим спектаклем. Каждое из первых трех его утверждений кому-нибудь из соперников показалось правдой: Эмили поверила в зависть к Марковым исследованиям, Марк поверил в ревность к Скотту из-за внимания Эмили, а Джон поверил (высказавшись не без звона в голосе) в Чарлзово предвидение обновленного венгерского фашизма. Четвертое утверждение – радости воспитания детей, описанные в финансовой терминологии, – Чарлз признал искренним. Скотт, подозревавший, что Чарлз, по крайней мере, объявитэто утверждение правдой, заработал очко.
Чарлз заработал еще четыре очка, верно угадав правду у всех остальных.
Да, Марк считает, что кислое обслуживание – нововведение конца XX века. Эмили правда верит, что хорошие люди этого мира превосходят числом скверных. Чарлз знал, что Скотт, хотя еще и не выучил венгерский, не думает, что этот язык такой же трудный, как его родной. И Джон, два дня как в Будапеште, уже установил, что этот город культурно и исторически обещает меньше, чем Прага, где Джон провел на пути сюда шестнадцать поучительных часов.
Скотт выбил шестерку. Голос Эмили за то, что он счастлив принять в Будапеште Джона, голос, который так развеселил самого Джона, что тот не стал долго раздумывать над мотивами братней лжи. Еще два голоса Скотт получил за свой дерзкий ход с усыновлением. Вот именно, два: и сам Джон решил, что это подтверждают столько очевидных фактов – это не может быть неправдой и объяснило бы, почему он не способен раз и навсегда установить постоянные зрелые отношения со старшим братом. Кроме того, Скотт сразу распознал искренность Джоновой зависти к Праге и жизнерадостного мировоззрения Эмили, но споткнулся на Марке, поверив в его ахинею про боль в сравнении.
Марк вышел на третье место с вполне достойной четверкой: он назвал правду Эмили и собрал три очка на своей спартанской теории страдания.
– Мой папа точно такой же, – утешила его Эмили.
– А мой вообще-то нет, – признался Марк. – Он как начал жаловаться на жизнь еще в семьдесят третьем, так до сих пор не остановится.
При этом Марк поверил в Джонову хитрость с официанткой-антисемиткой и в Скоттово усыновление.
Джон, таким образом, выбил тройку. Эмили, уговаривая его не обижаться, сказала, что быть любимчиком родителей – это тоже трудно, а иногда труднее, чем не быть. («Сказать по правде, – ответил Джон, – наша семья – научный феномен: в ней никто из детей не любимчик».) А он проголосовал за веру Эмили в человечество, на миг задержав дыхание и блаженно понимая, что шестерни судьбы пришли в движение.
Особый помощник Эмили Оливер, выказав врожденную неспособность лгать и распознавать обман, соответственно, получила ноль Она прихлебывает свой второй «уникум», бессознательно морщась с каждым глотком. Ее щеки румянятся от вечерней свежести и от щекочущего тепла травяного ликера.
– Это кошмарная игра, Чарли.
Конечно, игра в корне порочна. На самом деле никто не знает, говорят ли игроки правду в итоге, да и знают ли ее вообще («одно из самых прекрасных свойств игры»).
IVРешение переехать из Лос-Анджелеса в Венгрию cозрело у Джона Прайса за восемь минут. Он перечел открытку старшего брата и понял, что их время наконец пришло. Вспомнил газетную статью, где пели о зарождающемся «потенциале» Венгрии. Джон уже предвкушал скорый уход из Комитета за проведение Олимпийских игр 2008 в Лос-Анджелесе, для которого с ошибками печатал пресс-релизы и делал ксерокопии собственной задницы.
Джон понимал, что насчет воссоединения Скотт в лучшем случае усомнится. Джон и прежде ловил Скотта, чтобы наладить подлинно братские отношения, дважды являлся в нетерпении и в надежде к нему в общежитие колледжа. И в Скоттову первую маленькую квартирку в Сан-Франциско. На рыбацкое судно прямо перед отъездом Скотта на Аляску. Потом в Портленд. В Сиэтл. И каждый раз Скотт насмешливо и даже весело его отшивал, и Джон сдувался (даже когда физически сдуваться начал уже Скоттов живот).
Скотт упрямо думал, раз за разом удивляя Джона, что их банально скверное детство имело значение и более того – имеет значение поныне, а главное – и это Скотт давал понять без слов, – что Джон был не жертвой семьи (как сам Скотт), а одним из угнетателей, членом правящей хунты, и этой веры Джон не мог ни уразуметь, ни поколебать. После очередного возвращения посрамленного и злого Джона в ЛА проходило несколько месяцев, и он снова убеждал себя, что уж теперь все зажило и можно начать братские отношения, и на сей раз будет по-другому.
Теперь вот Будапешт. После стольких фальстартов два брата отбросят все былое и гадкое и засияют друг другу. В этом невообразимом городе, вдалеке от всего знакомого, они пробьются сквозь прошлое и докопаются до какой-то сути, от которой Джон станет здоровым и сильным, неуязвимым и мудрым. Былые преграды рассыплются, и откроются ухоженные сады.
Джон хотел как-то – не слишком заранее – предупредить о своем приезде и рассчитывал появиться в Будапеште примерно через неделю после красноречивого и тонкого письма-объяснения. Но он переоценил обязательность посткоммунистической почты. Вечером в среду Джон с пугливой показной бодростью того, кто много разочаровывался, постучал в двери Скотта в Буде и наткнулся на неуверенную борьбу удивления и злобы.
– Э, – только и сказал Скотт, уставившись на парные чемодан и сумку через плечо, парящие в свете майской луны. – И где же ты остановился?
Тем вечером разговор крошился и сочился по капле, у обоих не было настроения заполнять пустоту шутками. Скотт заставил Джона дважды рассказать, как тот нашел его адрес.
И теперь, спустя восемь дней, Джон, опять на целый день предоставленный самому себе, стоял на вершине братнина холма и смотрел на расплывающийся в дымке Пешт, потом вернулся и лег на полу в очередной невзрачной и едва обставленной квартире Скотта. Он думал, не вернуться ли домой и не попроситься ли на старую работу – до Олимпиады еще целых восемнадцать лет. Но он тут же представил, как смеется Эмили Оливер, и, понимая, что почти не знает ее, восхитился тем, как она (не в пример Скотту) ничего не скрывает, ни от чего не бежит, и мир для нее – это место, бурлящее возможностями, как и для самого Джона. Эмили – уже причина остаться. Тут на пол шлепнулась сунутая через прорезь в двери почта для Скотта. Джон открыл собственное письмо из Лос-Анджелеса, прочел свои благие намерения, осторожные стыдные надежды. И спрятал письмо в чемодан.
Зазвонил телефон, голос спросил Джона, потом представился как Жольт, «человек класса Скотта».
– Двусмысленное заявление.
– Извините что?
Под беспорядочный аккомпанемент торопливо листаемого словаря Жольт сообщил Джону новости: приятель друга матери Жольта знает одного старика с комнатой в Пеште, на проспекте Андраши. Джон спешит свериться с картой в полиэтиленовой оболочке и ведет пальцем через центр города вдоль одного из широких проспектов.
– Скотт просить нас свой класс держать уши открытыми для вас, потому что он хочет вам место одному как можно очень быстро, он говорит много раз: «Найдите для мой брата дом в Пеште», – он говорит, потому я счастлив находить для вас эта квартира. Человек старик и собирается быть к сыну и невестка в деревню. – Жольт сказал Джону номер телефона и дважды, по буквам, имя – Сабо Дежо, объяснив для иностранца, что у венгров сначала идет фамилия, – сведения, ничуть не проясняющие гуляш непроизносимых согласных, расплескавшийся по страницам Джоновой записной книжки.
– Но вы не нужно говорить городскому совету, что он это делать, или у него заберут его квартиру.
– Он сдает в субаренду арендованную квартиру или что?
– Извините что?
Джон позвонил в офис Чарлзу Габору и попросил помощи, и вот под вечер, добравшись по Джоновой карте до проспекта Андраши, бывшего проспекта Непкёзтаршашаг, бывшего проспекта Сталина, бывшего Андраши, они сидят вдвоем на диване в доме какого-то глубокого старика и попивают грушевый бренди из бумажных стаканчиков. Джон пожаловался, что из-за Чарлзова костюма старик вздует цену. Чарлз, которому венчурная фирма купила коттедж в холмах Буды, велел Джону не хныкать.
Дежо Сабо ходил в футболке без рукавов, мешковатых клетчатых брюках и пластиковых шлепанцах, щедро разукрашенных логотипом немецкой фирмы спортивных товаров. Он был необыкновенно тощ; руки-ноги разлетались и складывались, как последние соломинки в стакане на стойке в закусочной. Седые волосы стояли торчком, а потом распадались надвое, как пшеничное поле перед агрономом с проверкой. Сабо знал два слова по-английски (Нью, Йорк) и чуть-чуть говорил по-немецки.
Трое мужчин сидели и молчали, и дождь наполнял эфир шорохами и потрескиванием. В балконную дверь Джон видел, как темные ветки колышутся над лужами света белых уличных фонарей на проспекте Андраши. Желтый стул, на котором сидел Сабо, деревянный шкаф, кухня в нише, тумбочка и маленькая зеленая лампа на ней, огромный новый телевизор, придавивший дешевую металлическую каталку, и пук проводов – вся обстановка квартиры Облизав серые губы. Сабо прогудел несколько слов в низком, монотонном, как у всех венгров, ключе. Потом не разжимая губ пожевал – не то прилаживая вставную челюсть, не то смакуя бренди – видеть и слышать это Джону было противно. Чарлз коротко ответил таким же глухим голосом. Венгр продолжил, последовал быстрый обмен репликами. Джон ждал перевода, но втуне Бегал глазами туда-сюда, не успевая за словами непостижимого дуэта Габор, как всегда, отглажен до хруста, отутюжен и напомажен, Сабо – обвисший веретенообразный куль сморщенной плоти, скребет и щиплет жесткими пальцами грязный и волосатый нос.
– Igen… igen… igen… jó.– Чарлз кивал, ритмично повторяя «да» и «хорошо»; монолог Сабо взял на себя. – Igen. Igen. Jó. Jó. Igen. – Чарлз не сводил глаз с Сабо, но наклонялся к Джону, будто готовился вот-вот начать переводить. Поднял палец и быстро кивнул Сабо – попросил паузы, но старик не хотел остановиться или не мог (в общем, не остановился). – Igen.Чарлз не оставлял попыток: – Он говорит, живет здесь тридцать восемь лет… Igen… Jó. Говорит… Igen… пет… igen…Наконец Чарлз выпрямился, а старик все бурчал без остановки.
Тут Джон решил, что разговор, о чем бы он ни шел, его уже не касается. За спиной не смолкая жужжал монотонный голос, Джон открыл дверь на балкон на высоте третьего этажа над проспектом Андраши. Дождь затопил одностороннюю беседу.
Балкон – каменный прямоугольник, где хватит места двоим-троим, и даже в дождь с него открывается чудесный вид: Андраши вытягивается слева направо от площади Деак к невидимой вдали площади Героев. Балкон под ногами растрескался картой извилистых рек, разметивших отслоившиеся и вообще отдельные куски и осколки бетона. Кажется очевидным, что однажды балкон рухнет – под собственным или под чьим-нибудь весом. На стенах дома видны полувековой давности выбоины и следы пуль. На доме напротив серебристо-белая новая табличка «ПР. АНДРАШИ» сияет над старой выцветшей дощечкой, крапленой пылью и дождями, где еще читается «ПР. НЕПКЁЗТАРШАШАГ», хотя надпись из угла в угол перечеркнута ярко-алым крестом.
Джон представил, как сидит на этом балконе, откинувшись на стуле, закинув скрещенные ноги на ржавые изгибы кованых перил, а закатное солнце золотит самый космополитский проспект этого города. Он видит, как на этом балконе начинается достославная жизнь. Видит себя, как он смакует крепкие местные сигареты, – первое нерешительное намерение закурить. Он профессионал в некой области – природа ее в тумане, – и его достижения принесли ему вкусную громкую славу. В своем новом доме, центре притяжения общественных токов, он будет остроумно и увлекательно принимать художников и общественных деятелей, шпионов, театральных актеров и политиков, разгульных отпрысков древних или вымышленных дворянских родов и Эмили Оливер. Она будет оставаться после ухода гостей. «Иди на балкон», – позовет ее Джон с балкона. «Приходи с балкона», – позовет Эмили из комнаты.
– Он спрашивает, ты будешь платить в долларах или в пенгё.
Чарлз стал в проеме балконной двери, опершись плечом о косяк.
– Пенгё? – Джон шагнул в комнату. – Каких пенгё?
– Это венгерская валюта до форинтов, года до сорок пятого, по-моему.
Чарлз улыбнулся, точно вопрос сам собой разумеется, точно при аренде только об этом и говорят.
– А у меня-то эти пенгё откуда?
– В самую точку. Гляжу, у тебя способности к бизнесу. – Чарлз отсалютовал старику бумажным стаканчиком и щедро долил бренди всем троим. И вернулся к Джону: – Ладно, сначала плохие новости. Мистеру Сабо не терпится уехать со мной в деревню. Он по мне скучает. Ему теперь особо не с кем поговорить. Еще он очень рад, что ты наконец пришел с войсками. Он всегда знал, что американцы придут и убьют русских, и он тебя благодарит. Кажется, мы попали год в пятьдесят шестой, когда американцы уж точно и пальцем не пошевелили. Так, что еще… – Чарлз поправил манжеты. – Ах да – он был в Коммунистической партии, но тебе следует знать, что все были, и теперь, когда битва закончилась, он надеется, что американцы установят демократическое правительство. И хочет помогать вам, чем только сможет. Ты ведь тут будешь многое решать.
– Из этой однокомнатной квартиры.
– Ну да. Хорошая новость, что здесь есть кабельное телевидение, хотя в основном немецкие каналы и две версии «Си-эн-эн». Еще он говорит, что сантехника в квартире отличная, а диван довольно новый.
Сабо вклинился новым хриплым безадресным монологом.
Чарлз перевел:
– Еще хорошие новости. Он совсем не против, чтобы здесь жили евреи.
– Какое счастье. А ты не мог бы уговорить его подумать про оплату в нынешних деньгах?
Еще минута иностранной речи, и Сабо встал, пожал руку Джону и сердечно обнял Чарлза, целуя в обе щеки по несколько раз.
– Отличные новости, Джон Твой домовладелец предложил чудесные условия, и ты только что согласился, совсем чуть-чуть поторговавшись.
Чарлз назвал цифру в форинтах.
– В неделю?
– Конечно, нет. В месяц.
– Это смешно. Это же бесплатно. Предложи ему больше.
Сабо наполнял бумажные стаканчики, чтобы скрепить сделку, но Чарлзова довольная мина немедленно перетекла в брезгливую.
– Предложить больше? Ради бога, не глупи. Это в два раза больше того, что он платит за это жилье городу. Посмотри, как он доволен сделкой! Не надо снисхожде…
– Доволен сделкой? Да он думает я – личный адъютант Эйзенхауэра.
– Это твое конкурентное преимущество, – объяснил Чарлз, едва сдерживаясь. – Такими вещами не разбрасываются.
– Мне не кажется, что это снисхо…
Тут заговорил старик, он явно встревожился. Смотрел на Чарлза, но показывал на Джона.
– Nem, пет. Nagyon jól van. Nagyon, – успокоил его Чарлз. – Сделай радостный вид, Джон. Он боится, что обидел тебя.
Джон рефлекторно улыбнулся: он не хочет быть грубым. Все чокнулись и выпили.
Сабо собрал пустые стаканчики, поставил в раковину и ополоснул из крана для нового жильца, бутылку с бренди убрал под телевизор. Потер руки и заговорил деловым тоном. Сильно облагороженный синхронный перевод Чарлза: Джон свободно может въезжать завтра, вот так у нас работает отопление, вот так платить за газ, а будут ли американские солдаты ставить к стенке? Сошлись на двух годах аренды, платить раз в три месяца другу Сабо, который живет двумя квартирами выше, вот так управлять телевизором, так включать нагревательную колонку в ванной, а если нужна какая-то информация о пленных, русских или венграх, и она есть у Сабо, он будет рад помочь. Он никогда не был убежденным коммунистом, но у рабочего на самом деле выбора нет. Квартира хорошая, Сабо повезло, что она ему досталась. Это благодаря партии Сабо с женой попали из деревни в город, получили работу на фабрике и эту квартиру, где вырастили сына. Сын живет теперь недалеко от Печа, с женой и дочерью. В Будапеште была хорошая жизнь. Андраши – хорошая улица, хороший район. Вот так зажигать плиту. Партия, кажется, делает много полезного. Поневоле сообразишь, что жизнь стала лучше оттого, что коммунисты у власти. Сабо с женой поселились тут только в прошлом году, надеются вскоре родить ребенка; Сабо хочет девочку, а Магда – мальчика. Партия очень помогла им на первых порах. Это ключ от подъезда, а это от квартиры, так телефон выходит на городскую линию, это фотография моей жены Магды, Магда умерла в 88-м. Вот телефон сына в деревне. Удачи во всем. Спасибо, что пришли. Жду завтра в три.