355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Артур Филлипс » Прага » Текст книги (страница 10)
Прага
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:28

Текст книги "Прага"


Автор книги: Артур Филлипс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)

– Ни секунды в этом не сомневаюсь.

Певец вышел к микрофону, расстегнул свой концертный пиджак и запел под тихие клавиши и неторопливые басы:

 
Без тебя несчастен мой удел,
Бурей сломан, зарастаю мхами,
Без тебя я просто засыхаю,
И уже почти не просыхаю.
 

– Еще шампанского?

– Кёси,Джон Прайс. Было бы здорово.

Джон уставился на официантку, воздев пустую бутылку и бровь.

– Ну вот – лунный свет и фары джипа, влюбчивые голодные русские солдаты и большие злые волки, и выстрелы вдалеке, и чем же все это кончится?

– Ты слегка приукрашиваешь, мой датский критик, со знанием дела, конечно, но давай посмотрим. Да. Так вот, мой муж с солдатом исполняли «Петю и волка». А офицер все это время рассматривал наши бумаги и вот он останавливает их игру. «Nyet, nyet».А они все свистят и играют. «Nyet!»И тут они умолкают. «Нет. Зачем?» – требует офицер. Вот сколько он знал по-венгерски. «Nem. Miért?»Муж замолчал… Он огорчился и не скрывал этого. «Miért?Друг, жизнь. Музыка. Книги». Муж заговорил по-венгерски как только мог примитивно. Самые основы. Потом он сказал то же самое по-немецки. Потом по-французски. По-английски. Мы не знали ни слова по-русски, и муж просто надеялся найти какой-нибудь язык, общий с офицером. «Zene. Musik. Musique. Music. Könyvek. Buecher. Livres. Books».Никогда не забуду его лицо, его голос. Он был ангел на земле. Красноречив в восьми словах. Он был… – Надя на миг задумывается, – …парламентер от жизни, искусства и всего прекрасного. Он упрашивал этих сраных тупых крестьян подняться из русской грязи и принять цивилизацию. Ведь если они посмотрят на него, почему бы им не захотеть того же? Он был бесстрашен, настоящий мужчина. Он показал на меня. «А feleségem. Meine frau. Моп épouse. Му wife».Что могло быть понятнее? Безобиднее?

Надя перекидывается парой дружеских слов по-венгерски с официанткой, которая убирает их тарелки, и принимает от Джона очередной бокал шампанского. Она пускает дым подальше от Скотта и трогает его руку, обещает больше не закуривать при нем теперь, когда поняла, что он некурящий.

– Меланхоличный датчанин, вы должны простить старуху, из-за которой ваши чистые розовые легкие в такой опасности.

Контрабас выстукивает последние ноты аккомпанемента.

– Юрий на контрабасе, леди и джентльмены, – объявляет певец, вызывая вежливые аплодисменты. – Юрий на контрабасе.

– Юрию на вид лет пятнадцать, нет? Он очень похож на того рядового, который свистел с моим мужем. Теперь мне пора закончить это длинное и скучное воспоминание, чтобы вы, джентльмены, могли провести немного времени с дама ми, которые более в вашем вкусе…

– «Что могло быть понятнее? Безобиднее?» – напоминает Джон. Он двумя пальцами крутит ножку своего бокала.

– Да. Но не для того офицера. Наверное, нужно представить себе егосердце, подлое, каким оно, естественно, сразу кажется. Он вдали от дома Он надеется выполнить свою задачу, они возвращают на место неугомонный кусок империи, даже, ко всему прочему, не славянский кусок, который все время задается, считает себя лучше поляков, чехов, болгар и русских, и – не забывайте – каких-то двенадцать лет назад воевал за фашистов, тех самых фашистов, которые, давайте представим, возможно, убили отца этого офицера. Посреди этого мелкого бунта он должен исполнить свой долг. На пустынной тропе недалеко, совсем недалеко от тревожной границы с Западом, с теми же самыми фашистами, как он, наверное, думает, потому что это ведь все-таки австрийцы.И вот на этой тропе появляются молодые мужчина и женщина, которые, кажется, говорят на всех языках, кромерусского. И у них при себе пачка бумаг, размеченных и покрытых странным текстом листов, неправдоподобные беспорядочные списки имен и слов, в том числе и русских имен И конечно, после на званий некоторых пластинок идут серийные номера. А после каждой книжки – слова, в которых он с его бедным венгерским видит особенный и странный смысл: красная ткань, сафьян, золотое тиснение. Что может быть понятнее? Что может быть опаснее? Конечно, я часто думала об этом офицере. Вправду ли он подозревал, что в наших бумагах зашифрованы какие-то секреты? Или он просто ненавидел нас? Нас, венгров, которые не потрудились выучить русский, зато говорят по-французски, по-немецки и по-английски Венгров, которые подняли бучу и из-за которых его услали из дома и от семьи в России – чтобы научить нас прилично себя вести. Знал ли он людей вроде нас и просто ненавидел таких – тех, кто говорит о Чайковском, Тургеневе и Шопене? Или, может быть, все эти имена были для него пустым звуком, и я зря делаю из этого офицера ненавистника интеллектуалов, а на самом деле все гораздо проще? Может, его сердце слушалось только приказов: задерживать всех, подозревать всех, стрелять во всех. Не знаю.

Темп музыки сменился, и Надя потянула было из пачки новую сигарету, но остановилась и, нажав пальцем, заставила белый фильтр скрыться обратно.

– Я виновата, Скотт. Некоторые вещи мне не так-то легко запомнить. Надежда ударила крыльями и упорхнула в следующий миг – когда я увидела, как тот складывает бумажки и сует в карман мундира. Он что-то гавкнул по-русски рядовому. Посмотрел на нас и показал на машину, на тот джип. «Буда пешт», – сказал он без всякой интонации. Мой муж тут же закивал и рассмеялся. «Da! Gut. Ja. Igen, nagyon jó. Da!»– будто мы заблудились на этой дороге и не хотели ничего другого, только чтобы нас отвезли домой, в полыхающую столицу. Муж громко засмеялся, потом улыбнулся мне и сказал по английски: «Дорогая, когда я скажу, беги! – таким тоном, будто говорил: – Такая удача, а? Эти веселые милые господа собираются подвезти нас до Будапешта!»

Певец объявляет следующую песню:

– Старая мелодия для тех, кого любовь лишает покоя, когда приходит, и еще больше – когда уходит.

Надя морщится, как от неприятного запаха.

– О нет, в самом деле, невозможно ни о чем разговаривать, когда вокруг джазовые певцы. Все тут же становится глупым. Я расскажу вам остальное как-нибудь в другой раз.

Певец начинает завывать под ворчливое фортепьяно, крадущийся бас и нашептывание щеточек.

– По крайней мере, когда закончится эта сентиментальная чушь.

Скотт выбирается из-за стола и, встряхивая головой, идет к телефонному автомату.

Пока саксофонист выдувает скорбное извилистое соло, Надя спрашивает Джона о брате, без видимой иронии хвалит Скотта. Спрашивает, зачем мужчина, который мог бы стать кинозвездой или политиком, стал вместо этого преподавать «свой непроизносимый беспородный язык нам, бедным мадьярам». На это Джону ответить нечего, и только теперь он понимает – вспоминая все, чего многие годы хотел от Скотта, – что вряд ли знал своего брата и понимал его побуждения. Но ему не хочется признаваться ей в незнании, чего бы ни касалось дело, и он говорит, что для бакалавра английского сейчас в Штатах никаких перспектив, и выпускники вынуждены тоже становиться своего рода беженцами, идти на все четыре стороны преподавать свое единственное умение, ценность которого возрастает пропорционально тому, как далеко от дома они заберутся. И он доволен, что Надя смеется, ему нравится, как она выдыхает одновременно дым и веселье.

– Удивительно. Здесь он как швед в Конго, – говорит Надя. – В этом мире всегда найдется что-нибудь интересное.

Аплодисменты в зале усиливаются, как стук сердца, внезапно пущенный в колонки, и ансамбль объявляет конец выступления.

– К сожалению, если вы меня извините, – она поднимается, – пока оркестр отдыхает, мне нужно быть у инструмента.

Надя и ее высокий бокал с шампанским плывут к сцене причудливым резным носом невидимого парусника.

Скотт возвращается сию минуту, но не садится. Надя начинает играть мерное «Когда проходит время», [48]48
  «Когда проходит время» («As Time Goes By», 1937) – песня Германа Хапфилда, впервые спетая Билли Холидэй в 1937 г, впоследствии стала центральной темой в фильме «Касабланка».


[Закрыть]
а Скотт, склонившись, бросает на стол венгерские банкноты одну за другой.

– Тут должно хватить на мою долю в сегодняшнем представлении. Она не закончила, так ведь? Правильно. Конца ты никогда не услышишь, ставлю двадцатку. Мне уже пора отсюда сваливать, малыш. И вообще, знаешь, давай немного отдохнем от этих еженедельных шарад, ладно?

– Вполне подходит, шеф.

– Отлично.

– Отлично.

– Спокойной ночи.

– Ага.

XXI
 
Девочке нужен стаканчик кларета
Или шубка из норки небанального цвета.
Есть дамы, что любят обеденный час,
Есть дамы, которых волнует чай,
И есть такие, которых уговорить
можно только в шале после спуска на лыжах с горы.
 
 
И разные милые штучки, такие, как бал-мюзет,
Или дивные звуки бандонеонов и кастаньет,
Но мою девчушку из кухни не выманишь, нет,
Пока хоть один у ней есть жаром пышущий креп-сюзет
 
 
Можно ей перед обедом стаканчик налить,
Но так ее вряд ли удастся заполучить.
Ведь эту девчонку предобеденным бренди
Нипочем не заставишь, нипочем не заставишь грешить
 
 
С марафета – из носу кровь идет,
а с травы ее в сон клонит сильно
И к брильянтам особо ее не влечет,
А с пирожных она плаксива.
 
 
Потому что лишь после завтрака
Она самая шикарная-импозантная.
Моя девушка после завтрака!
Моя девушка после завтрака!
 

Сердитыми лицами и громкой музыкой встречает Джона Марков подъезд, куда Джон входит утром примерно через неделю. Ненавидящие взгляды мелькают за раздернутыми шторами, глаза щурятся сквозь плотно захлопнутые, несмотря на июльскую жару, окна. В темном подъезде на Джона бросаются две старухи, останавливают его на ступеньках, загораживают проход, ни с того ни с сего начинают браниться, хотя вина Джона закономерно остается для него невидима сквозь ее венгерское изложение, и Джоновы просьбы о помиловании беспомощно маскируются под лопотание иностранца – эти звуки еще пуще провоцируют обвинителей, пока они наконец не двигаются дальше вниз по лестнице, размахивая руками и бросая свирепые взгляды назад, на источник угрозы.

Внутренний двор дома и опоясывающая его двухэтажная галерея наполнены эхом странной трескучей старинной музыки, какой-то чарльстонообразной танцевальной мелодии из двадцатых, что-то про поедание завтрака. Поверх тенора исполнителя плывут шумы и помехи, как снежинки в свете фонаря. Джону не приходится особо напрягать воображение, чтобы установить источник музыки и понять, почему жильцы ставят беспорядок ему в вину: звук закономерно становится все громче, пока Джон приближается к Марковой квартире, и приходится крепко колотить в дверь, прежде чем ее открывают. Марк стоит в исподнем (семейные трусы, футболка без рукавов), лицо покраснело и опухло; Джону кажется, что Марк плакал, но теперь его чудаковатый друг широко улыбается и вот уже идет по квартире, извиваясь и приплясывая под музыку, от которой стекла дребезжат в окнах.

Джон, свеженазначенный адвокат разозленного населения, закрывает окна, которые смотрят во двор, и начинает охоту на преступное стерео. В спальне Джон натыкается не на стерео, а на большой граммофон в комплекте с блестящей ручкой и медным рупором. Джон вращает глазами, пытаясь прочесть выцветший и облезлый ярлык на крутящемся черном диске: «Двшк пел звтрк». Когда растрепанный одышливый хозяин уходит на кухню за питьем, Джон, не обнаружив регулятора громкости, осторожно поднимает массивный звукосниматель. Он ждет невыносимого скрежета, и мурашки ползут у него по коже, но на полуфразе песни дом затапливает мягкое беззвучие. В неожиданной тишине паль цы Джона ползут по зеву и губам тусклого медного рупора, желобчатым, моллюсковым. Он гадает о прежних владельцах, замечает в металле глубокую царапину, которую, должно быть, оставила какая-то мощная сила – заскучавший ребенок с перочинным ножом, небрежный грузчик на пару с дверным косяком, брошенный любовник с затаенной злобой.

– Мое новое сокровище, – объясняет Марк. В его рыхлых влажных руках два запотевших стакана с ледяным чаем. – Я знал, что тебе понравится, именно тебе. Когда я его покупал, я вообще-то думал про тебя: «Вот это Джон оценит».

Марк приобрел действующий заводной антиквариат днем раньше в лавочке электротехники по соседству. В придачу к граммофону шли восемь толстых черных пластинок, странные звуки эпохи, окончившейся за несколько десятилетий до Маркова рождения: застенчивые, архаически сальные тексты, превозносящие архаичные формы флирта и секса, подмышечные танцы, древние и чуждые, как похоронные обряды этрусков или ацтекские заклания девственниц. Необъяснимо распухшее лицо Марка оставляет Джона гадать, не прервал ли он какую сцену с испарившимся незнакомцем, который теперь скорчился в ванне или выскальзывает через заднюю дверь, или, может, Марка ждет закапанное слезами письмо, недочитанным или недописанным сунутое в стол?

Но Марк улыбается и потеет, не жалуется ни на какое беспокойство, вручает Джону стакан и восторженно рассказывает о своих пластинках.

– Вот эта мне по-настоящему нравится. – Он показывает на «Девушку после завтрака». – Я заводил ее, заводил несколько раз с тех пор, как принес вчера, но ты послушай вот эту.

Игнорируя протесты, Марк с благоговением меняет пластинку, берет ее ладонями за толстые края. Пока он смеется, у него перестает дергаться веко, он заводит механизм и осторожно опускает звукосниматель. Как только хруст сгущается в голос и нестройное фортепиано, Марк начинает танцевать неумелый чарлстон.

 
Это танец такой, чтоб его станцевать
Чтоб его станцевать,
Чтоб его станцевать,
Надо парню найти, чтоб его станцевать
Малютку, чтоб знала шаг!
 

У проклятой игрушки, кажется, есть только один уровень громкости, «потому что, знаешь, прошлому, чтобы его заметили, приходится вопить», – тоном специалиста поясняет Марк. Джон выглядывает из-за шторы – не собирается ли уже толпа соседей линчевать иностранных маньяков. Когда Джон поворачивается в комнату, Марк все машет мясистыми руками, как слоноподобный участник танцевального марафона на последних часах соревнования, и еще он плачет.

А может, и нет. Возможно, объяснение его красных мокрых глаз – пот, который льется с бровей и лба, а одышки и смеха, кажется, хватит для оправдания красного носа и слюней. Если только он не плачет.

– Иисусе, я жалею, что пришел. Пожалуйста, ради бога, перестань. Прими душ. Мы собирались пойти пообедать. Это ужасающе.

– Я люблю эту песню! Послушай ее! Это музыка! Почему мне нельзя?

Джон отказывается отвечать на абсурдный вопрос, хотя он повторяется во второй и в третий раз, когда Джон решает (успокаиваясь), что Марк шутит в какой-то темной историографической манере: «Почему мне нельзя?»– скорее всего, последние слова какого-нибудь парламентария XIX века или циркового артиста. Танец прекращается, грохот падает до консонанса бесконечного перханья чиркающей граммофонной иглы и Маркова хриплого дыхания. Джон опускает крышку аппарата.

– Поосторожнее с этой штукой. Соседи хотят тебя убить.

Марк плюхается на тахту и жует кубик льда. Кивает и быстро-быстро говорит (Джон на секунду вспоминает скороговорку Карен):

– Я знаю, и они, они убили бы, поскольку дело в том, что сегодня у меня был довольно серьезный прорыв в работе. Знаешь, я собираюсь сделать такое приложение, гирлянда ностальгии. В принципе, начни ты хоть с этого года, хоть откуда, найдешь волну коллективной ностальгии, которая происходит прямо сейчас, как, скажем, эти дела по пятидесятым, которые определенно теперь начинаются. Мне нужно зафиксировать ее и подтвердить обычными уликами – стрижки ежиком, спрос на записи Чета Бейкера, брюки капри, – но тогда я двинусь назад в то время, о котором тоска, и обнаружу – а я знаю, она там есть, – что там вообще-то была своя ностальгическая волна, по каким-то еще более ранним временам, ага, и я зафиксирую ее и двинусь назад – к ее истокам, и, будь уверен, там будет еще одна, и так раз за разом до самого Карла Великого. Старые добрые денечки, понимаешь.

– Ты собираешься принять душ перед обедом?

– Приму, безусловно. Но проблема в том, что это слишком широко. Почему сорокалетними ломтями, правда? Может, брать по десять лет? В восьмидесятые кто-то тосковал по семидесятым, будь это тыща девятьсот семидесятые или тыща четыреста семидесятые, понимаешь, в общем, я мог бы нарисовать гирлянду из десятилетий. Но тут я понял, что на самом деле мог бы документировать еще плотнее. Например, ежегодно.

– Можно пойти на паприкаш и гуляш. Кажется, я нашел одно место, где их могут подавать.

– Именно. Вот это мой прорыв. Так что, конечно, музыка их злит, это, по правде, так всегда и происходит. Почему не ежемесячно? Я мог бы и так. Я могу доказать ежемесячно. Могу. Это легко-легко, если знаешь, как действовать, если знаешь, что искать. Я мог бы вернуть тебя к Вильгельму Завоевателю, месяц за месяцем. Но теперь, может, и это недостаточно мелко? Чтобы было по-настоящему важно для людей. Чтобы вылечить их, я имею в виду.

– На прошлой неделе я познакомился с женщиной, которая тебе точно бы понравилась. Старуха-пианистка.

– И вот тут я прославлю свое имя, Джон. Ты будешь мною сильно гордиться, и вот в этом-то все и дело. И потому-то соседи немного недовольны. Ежедневно. Я могу доказать,что ежедневно. Сегодня кто-то тоскует по вчера и оставляет дымящиеся улики своей грусти, и я могу их найти, но вчера кто-то был уверен, что счастье закончилось днем раньше. Я могу так дойти до самого Иисуса Христа и пойти дальше. Я признаю, тут работать и работать, но данные есть. И я помогу людям, вопреки им самим. Так что, знаешь, лучше бы моим соседям привыкнуть и – и перестать докапываться до меня из-за музыки или еще чего.

Тут Джон неизбежно хохочет:

– Умоляю, иди, пожалуйста, в душ.

Пока Марк вытирается. Джон на кухне читает «Геральд Трибьюн» за маленьким столом под афишей, рекламирующей гастроли Сары Бернар [49]49
  Сара Бернар (1844–1923) – французская актриса.


[Закрыть]
по Америке.

– Я рад, что ты пришел, когда ты пришел, – говорит Марк смягчившимся и замедлившимся после душа голосом. – Кажется, музыка как раз начала на меня действовать. – Вытирая голову, Марк удаляется в спальню. – Я тебе кое-что раздобыл. – Возвращается на кухню, полотенце теперь обмотано у него вокруг бедер, и надевает на Джона фетровую шляпу с ламинированной карточкой «ПРЕССА» на ленте. И оставляет Джона забавляться подбором наклона повыпендрежнее.

В интернациональной газете Джон читает статью известного репортера-международника о «новой Венгрии». В статье описывается физически искалеченная десятилетиями тирании нация, которая верит в перемены, но задыхается от экономических трудностей и предпринимательской неопытности. Автор выделяет чистый венгерский национальный характер – общие черты, которые неизбежно окажут влияние на рост демократии и свободного рынка в стране, – и сравнивает его перспективы с более обнадеживающими чехами. Газетчик приправил свой опус анекдотами о среднем Жольте, его трудах, надеждах и страхах. Джон громко зачитывает отрывки статьи Марку в комнату, но маскирует упоминаемый народ, например: «Иксия – страна, которой тягот выпало полной мерой и даже больше, и если иксы подозрительны к иностранцам, тому есть причины; если они славятся очаровательной бессовестностью и заразительным пессимизмом, трудно их в этом винить. Народ Иксии смотрит в будущее с понятным волнением». Марк уже одет, Джон предлагает ему опознать иксов, которые в контексте статьи восхищают Джона и вызывают у него зависть.

После трех неверных догадок (Афганистан, Ангола, Аргентина) Марк теряет интерес и признаёт, что не читает свежих газет («К тому же любойсмотрит в будущее с понятным волнением»), А этот номер он купил только потому, что там было кое-что странное прямо на первой полосе.

Марк значительно постукивает по дате вверху, улыбается и ждет, пока его друг сообразит, в чем дело, но тот не соображает. Джон настаивает, что дата верна.

– Само собой! – следует язвительная реплика. – Да вот же! Гляди! Знаешь, как странно даты в газетах смотрятся в первые дни и недели января, – терпеливо, будто ребенку, объясняет Марк. – Как в научной фантастике, когда кто-нибудь путешествует во времени и обалдевает, увидев газету, оттого что год на ней стоит такой небывалый из такого далекого будущего? Так бывает в первые дни каждого года, да? Как в тысяча девятьсот девяностом. Больше не восемьдесят девятый, а? Или знаешь, как первые несколько чеков, которые выписываешь после Нового года – задумываешься, какой год ставить, и даже можешь по ошибке написать старый? Ну, посмотри теперь еще раз дату! – Марк громко хлопает по газете и присвистывает. – Это самое позднее в году, когда такое случалось. Ну то есть, уже июль,а у даты сегодня было это вот научно-фантастическое ощущение. Когда я увидел газету, я удивился – потому что даты стали, в принципе, обычными, где-то со второй или третьей недели января, но вот сегодня – а это было как раз перед тем, как граммофон окликнул меня с витрины, – я вижу эту газету и, типа, «14 июля 1990 года?» Дата выглядит диковато.Ну, я и купил ее как сувенир. Ведь это рекорд – все-таки уже июль.Такую газетку надо купить. Внукам показывать.

За обедом на Замковом холме Марк снова говорит об эпохах и значении дат в таком духе, что Джон готов поклясться: Пейтон шутит. Джону совсем не смешно, но для него это вроде светской обязанности – смеяться над Марковыми словами, будто Марк прикидывается сумасшедшим, агрессивно требуя от публики хотя бы вежливого смешка в награду за свои старания.

– Задумайся о двухтысячном годе. Это всего через десять лет, но какое нелепое число. Это не реальный год, как, скажем, 1943-й, или 1862-й, или 1900-й, если брать с нулями. Две тысячи – это абсурд, из кино. Правду сказать, меня..

Марк гоняет по тарелке листья салата. Приятели сидят во дворике позади отеля «Хилтон», роскошества, выстроенного бок о бок с руинами средневекового монастыря. Джон слушает друга и гадает, что заставляет такого человека, как Марк Пейтон, волноваться о таких вещах, и не одно ли тут жеманство? Но для чего? Обязательно есть какая-то непритворная первопричина, искренний мотив, побуждающий притворщика кривляться. Может быть, Марк состряпал себе эту странную личность в сексуальных целях – пожалуй, простой толстяк-канадец, одиночка по натуре, должен искать способ выделиться среди гладких и толстокожих конкурентов, а Человек-Одержимый-Прошлым, наверное, имеет свою зловещую диковинную привлекательность в тех мрачных областях сексуальной охоты – каковы бы они ни были, – где принужден рыскать Марков тип в посткоммунистической Центральной Европе. Или, может, Марк начисто свободен от всякого притворства? Может, его работа и естественная склонность взяли верх, и он и впрямь больше не умеет выйти за дверь без того, чтобы не подумать, какими странными кажутся даты или как злодейски оскорбляет его архитектура. Может, он утратил способность (если когда-нибудь ее имел) поддерживать разговоры о чем-то, кроме канувшего времени; может, он жил на одном липовом чае и кексиках.

– Правду сказать, меня оно пугает. Слишком футуристичное число – оно не для таких, как я. Или ты. Оно для космических поселенцев и конгломераций. – Марк сжимает нож и вилку так, что белеют пальцы, но Джон смотрит на двух молодых туристов – женщину и мужчину, – которые спорят на дорожке перед одним из сказочных бастионов. Отсюда их не слышно. Мужчина указательным пальцем крепко нажимает женщине на кончик носа – до странного прозрачный символический удар. Она разворачивается и шагает прочь.

Марк наконец замечает, что говорит сам с собой.

– Я правда становлюсь утомительным, а? Со своими «темами». – Вокруг темамион четырьмя пальцами показывает кавычки и ждет компанейского смеха; не дождавшись, возвращается к еде. – Ты познакомился с пианисткой, ты говорил, с пианисткой? – вспоминает Марк обрывок разговора часовой давности. – А что же с Эмили?

– Другие отношения.

Джон удивляется, когда это их роман без романа успел сделаться общим знанием.

– Не великая тайна, – отвечает Марк на невысказанный вопрос. – Если знаешь, как смотреть. И пока ты не начал меня допрашивать – нет, о ней я тебе ничего сказать не могу. Кстати, что у вас вышло со Скоттом? Что ты сделалэтому парню?

Джон уклоняется от ответа, заговаривает о своих вечерних визитах в «Блюз-джаз клуб» к Наде. Пересказывая старухины приключения – побег из Будапешта, богемная жизнь в Соединенных Штатах, любовная связь со всемирно известным пианистом, скандальные дела со второстепенным членом европейской королевской семьи, – Джон выдерживает скептический насмешливый тон, безотчетно подозревая, что академический Марк сочтет все это неправдоподобным, хотя и надеясь, что ностальгический Марк сочтет Надю блестяще неопровержимой. В историях, пересказанных таким тоном, Джон представляет себя. Иногда второстепенным персонажем – утонченным и героическим мужем молодой Нади или всемирно известным пианистом в акте медленной, сопровождаемой Шопеном любви с неуловимо Эмилической женщиной. В других сюжетах он становился самой главной героиней: это он бежал – перепуганный, одинокий и буквально без единого листика – через австрийскую границу; это он обедал с облезлым виконтом в выстывшей столовой, когда не хватало денег, чтобы ее натопить; это он плыл вокруг света, все больше скучая, на яхте миллиардера.

– Здесь кучу всего можно проверить. Ты наверняка знаешь, что по большей части это невероятно до степени… – Марк спокойно и деловито приступает к перечислению методик, которыми Джон мог бы воспользоваться, чтобы проверить Надины слова. Эта тема приносит ему облегчение. – В каждой истории есть элементы, которые можно проверить. – Он изливает арсенал ученых приемов: адресные данные на выбранные годы, судовые реестры, списки беженцев, хронология гастролей всемирно известных музыкантов.

– Проверять ее? Зачем? Ты думаешь, она врет? – Джон возвращается к тону легкого равнодушия. – Я и сам, по правде, не принимаю ее слишком всерьез. Просто мне кажется, тебя она позабавит.

– Ясное дело, мне она понравится. Познакомь меня с ней, ладно? Может, сегодня вечером – пойдем вдвоем?

Они переходят с террасы в фойе отеля, а потом снова на улицу – сквозь вращающиеся двери выходят на площадь Сентаромшаг.

– Мне надо записать интервью. Пересечемся в «Гербо».

Джон сворачивает направо.

– Позвони, ага? Сходим к пианистке.

Марк сворачивает налево к дворцу и Национальной галерее, соображая, когда они теперь встретятся, – можно пойти и поработать в «Гербо» прямо сейчас, чтобы точно быть на месте, когда появится Джон. Марк проталкивается через неподвижную толпу жалких нерешительных туристов, и внезапно его берет зло – они разрушают всю атмосферу Замкового холма. Он выбирается по другую сторону стада, и его гнев быстро переходит в тревогу: Марка снедает чувство, что, пока он обедал, злые силы, сговорившись, похитили у него с трудом добытый покой, как ни старался он его удержать. Джон не был сознательным посланцем злых сил, но он все больше и больше становится их невольным орудием, как все эти неприятные туристы, как юная официантка с драконоголовым ягненком, выколотым на мускулистом, совершенно безволосом предплечье. Какое облегчение оказаться в одиночестве. Стольких трудов стоит всем всё объяснять, даже Джону, чья бестолковость временами бывает необыкновенно мила, но возможно – наигранна, и выводит Марка из себя. Куда легче быть одному, если только найти правильное место. Замковый двор сияет в памяти Марка почти осязаемым, почти съедобным обещанием, обещанием, что обладает собственным цветом: мягким золотисто-красным. Замковый двор сделает свое дело. Зная, что скоро его день обретет мягкое золотисто-красное утешение, Марк вытерпит пять минут ходьбы сквозь жару и туристов.

Марк водворяется около замкового фонтана и нетерпеливо ждет покоя, который должен нахлынуть от безостановочного плеска воды и утешительных исторических строений по всем четырем сторонам, навечно вздыбленного оленя, мощеного плитами двора, сводов, стрельчатых окон и восемнадцатого столетия в квадрате синего неба.

Все впустую.

Сначала медленно, потом быстро, его глаза мечутся от одного умиротворяющего вида к другому – быстрей, все быстрей, в отчаянии, а легкости все меньше и меньше, и место все больше и больше предает Марка, его предают плиты и арки, в которые он уверовал. Даже за эти немногие месяцы в Будапеште у Марка стало меньше таких послушных мест. Он закрывает глаза и старается слушать только воду, которая падает из жерла фонтана с тем же самым звуком, что и столетия назад.

Бесцеремонно занесенные идиотскими лоточниками, торгующими прямо за стенами дворца, и только что содранные с шоколадных внутренностей, яркие желто-синие конфетные обертки, словно труппа фантастических гимнастов, кувыркаются, вертятся и, взлетев, парят над бурыми плитами двора. Марк пытается отвести взгляд, но натыкается на улыбки жирных немецких туристов в шортах на два размера меньше нужного, снимающих друг друга американцев с видеокамерами, отряда японских фотографов да пожилой британской пары с одинаковыми пластиковыми поясными сумочками и в пляжных шляпах, украшенных завернутыми в пленку фотографиями королевы-мамы. Марк откидывается назад и глядит на верхние этажи дворца и губчатые облака в синем небе позади окислившейся орлиной головы. Поздно. Замок превратился в обычный тоскливый парк развлечений, построенный по подобию не настоящей старины, но того прошлого, каким соглашаются его видеть самые серые обитатели настоящего: страна-фантазия с убогими аттракционами, только служители здесь достоверно одеты как мрачные венгерские экскурсоводы.

Далеко на кухонном столе Марка ждет дневная норма чтения. Музыка не дала ему работать вечером и нынче утром, а обед растянулся в душераздирающую вечность. Две груды книг под афишей Сары Бернар отсюда кажутся Марку одинокими и голодными, они растут и пошатываются, будто машут ему, выманивая из дворца. Одна громоздящаяся куча – книги о милленаристских культах приближающегося 2000 года. Рядом с ней и в ее тени тоскует грустная кучка тоненьких брошюрок о милленаристских верованиях накануне 1000 года. Впрочем, предвкушение работы не помогает. Он уже несколько месяцев работает семь дней в неделю, отрываясь, только чтобы встретиться с друзьями и посидеть в «Гербо» или одному посидеть в этом замковом дворике (отныне мертвом и навсегда вычеркнутом из списка), посидеть на лавочках на площади Кошута у Парламента, посидеть у воды на Пештском берегу, посидеть возле Оперы, посидеть на Геллерте, искупаться в Рац-Фюрдё, побродить не спеша по Пешту, избегая новостроек и представляя взамен старые новостройки. Марк медленно поднимается, пытаясь удержать пошатнувшуюся веру: к тому времени, как он доберется домой, у него будет настроение поработать, если домой он доберется без приключений. Он задумывается, как идет Джоново интервью, надеется, что Джон понял про шляпу и будет правильно ее носить. Еще только половина третьего. Марк покидает замок; спускаться к реке по извилистым дорожкам слишком жарко, и он покупает билет – минутная поездка в фуникулере, который вверх и вниз катает по склону туристов, клацающих фотоаппаратами. Марк стоит на маленьком перроне на вершине холма и смотрит, как два вагончика-противовеса на канате, где-то по восемь пассажиров в каждом, плывут вверх и вниз навстречу друг другу, встречаются на середине пути и между рейсами грустно глядят друг на друга с разных станций.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю