Текст книги "Последняя мистификация Пушкина"
Автор книги: Андрей Лисунов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Чуть позже граф А.Ф. Орлов – член Государственного совета – получил похожий ультиматум:
Лишение всех званий, ссылка на вечные времена в гарнизоны солдатом Дантеса не может удовлетворить русских за умышленное, обдуманное убийство Пушкина; нет, скорая высылка отсюда презренного Геккерна, безусловное воспрещение вступать в российскую службу иностранцам, быть может, несколько успокоит, утушит скорбь соотечественников Ваших в таковой невознаградимой потере. (…) Убедите Его Величество поступить в этом деле с общею пользою[167].
Дурной тон этих посланий не заслуживал бы внимания, но сама мысль о попрании народного духа была близка и понятна Жуковскому, и он воспользовался случаем, чтобы поговорить с императрицей о судьбе поэта и его семьи, а за одно показал ей пасквиль на Пушкина и ее мужа, как свидетельство «иностранных» влияний.
Но откуда он взял этот «диплом»? Был ли это подлинник или копия? Известны два сохранившихся экземпляра анонимки: один, полученный графом Виельгорским, до 1917 года хранился в секретном досье III отделения, другой – еще раньше, около 1910 г., неизвестно кем был доставлен в музей при Александровском лицее. Оба теперь хранятся в Пушкинском доме. Вряд ли, Жуковский понес императрице копию, имея возможность показать подлинник, взяв его у самого Виельгорского, с которым находился в самых близких, дружеских отношениях. С этого экземпляра, вероятно, затем и составлялись копии пасквиля, которые друзья поэта помещали в рукописные сборнички, посвященные гибели поэта, но сам документ, думается, не долго находился в свободном обращении и быстро попал в руки ищеек Бенкендорфа.
Куда более интересна судьба второго экземпляра. Как он попал в Царскосельский лицей, почему, именно, туда – в заведение, тесно связанное с царским двором? И как оказался без конверта – ведь это очень важно знать, поскольку на конверте указывалось имя адресата, а, значит, появлялась возможность проследить за ее передвижением? Выходит, кто-то не хотел этого, а, возможно, конверта просто не существовало…
Как это могло случиться? Известно, что все экземпляры пасквиля уже на третий день их появления, находились у поэта. И даже, если предположить, что еще один из них «затерялся», как это случилось с экземпляром Виельгорского, то какой путь он должен был проделать, чтобы десятилетиями путешествуя по гостиным и салонам, оставаться незамеченным? А с другой стороны, после откровений Жуковского, Пушкин, идя на встречу с царем, разве не должен был взять с собой диплом, хотя бы в доказательство своей правоты? Иначе, как развивался бы их разговор, как мог царь обещать поэту защиту от злословия, не видя документального его подтверждения, а главное – на основании чего он назначал правительственное расследование? Демонстрируя пасквиль, поэт мог не показывать конверт, который, в данном случае, никакой роли не играл и был оставлен им дома. Между тем, расследование, едва начавшись, тут же захлебнулось? Анонимка еще до январских событий вернулась к Николаю и осела в его личном архиве, а со временем была инкогнито передана царской семьей в музей: последний русский самодержец испытывал особенные, покаянные чувства за деяния венценосных предков.
Впрочем, это всего лишь гипотеза[168], которая, однако ж, ничуть не беспомощней мысли, что Пушкин направлялся к царю за одним «утешением» – услышать из уст царя, что «репутация Натальи Николаевны безупречна в его глазах и в мнении общества»[169]. И уж вовсе кажется фантастическим, чтобы Пушкин, передавая диплом Николаю, не рассказал о своих подозрениях.
Другое дело, как он это сделал? Можно частично согласиться с мнением, «что имя Геккерна на аудиенции 23 ноября не было названо Пушкиным – обвинение без доказательств было бы несовместимо с правилами чести».[170] И все же правильнее сказать, что имя посланника все же прозвучало, но поэт не стал прямо называть Геккерна автором анонимки, а выстроил перед царем ряд фактов, которые сами наталкивали на эту мысль. Существовало же письмо к Бенкендорфу, где говорилось: «я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерна, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества». Но одно дело – писать письмо, а другое – объясняться с царем. Ведь ему не скажешь: «я не могу и не хочу представлять кому то ни было доказательств того, что утверждаю» – вдруг обидится! Надо представлять доказательства, а где их взять? С другой стороны, в разговоре можно обойтись намеком или вовремя сделать паузу, чтобы зародить в собеседнике нужную тебе мысль. Именно, поэтому поэт не отослал письмо к Бенкендорфу, содержащее явные натяжки, а потому – беспомощное, и охотно согласился на предложение Жуковского встретиться с царем.
Конечно, о встрече Дантеса и Натальи Николаевны у Полетики Пушкин умолчал, зато рассказал о настойчивом ухаживании Дантеса, «нашептываниях» Геккерна, неожиданном появлении пасквиля и посольской бумаге. Не с его ли слов, Николай I, как бы оправдывая поведение поэта, писал брату – великому князю Михаилу Павловичу 3 февраля 1837 г.:
одно порицание поведения Геккерена справедливо и заслуженно; он точно вел себя, как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривал жену его отдаться Дантесу, который будто к ней умирал любовью, и все это тогда открылось, когда после первого вызова на дуэль Дантеса Пушкиным, Дантес вдруг посватался к сестре Пушкиной; тогда жена Пушкина открыла мужу всю гнусность поведения обоих, быв во всем совершенно невинна. Так как сестра ее точно любила Дантеса, то Пушкин тогда же и отказался от дуэли. Но должно ему было при том и оставаться, чего не вытерпел. Дантес – под судом… и, кажется, каналья Геккерен отсюда выбудет.[171]
Щеголев заметил, «что Николай писал свое письмо, как будто имея перед своими глазами письмо Пушкина к Геккерену от 26 января. «Вы говорили, что он умирает от любви к ней, вы ей бормотали «отдайте мне моего сына»» – в письме Пушкина…»[172]. Но ведь эта фраза перекочевала из письма от 21 ноября, а, значит, должна была прозвучать на аудиенции?!
И еще заметим, как точно царь излагает последовательность событий! Откуда ему знать, что Наталья Николаевна открылась мужу – ведь, именно, эта фраза – «муж (…) совершенно естественно делается поверенным своей жены» – была опущена поэтом в редакции от 26 января, а письмо Вяземского к великому князю, в котором прямо говорилось об объяснении супругов, еще не было написано? И на каком основании Николай утверждает, что Екатерина точно любила Дантеса, а потому Пушкин отказался от дуэли, как не со слов самого поэта?
Кроме того, в отличие от многих свидетелей, в том числе и друзей Пушкина, Николай решительно не связывал вызов на дуэль с появлением анонимки. Он просто не замечал ее. Для него она была лишь косвенной причиной, скорее досадным недоразумением, более задевающим его собственную честь, чем достоинство поэта. В другом письме, написанном, буквально, вслед, 4 февраля, сестре – великой герцогине Марии Павловне – Николай спокойно утверждал, что поэта убил «некто»,
чья вина была в том, что он, в числе многих других, находил жену Пушкина прекрасной, при том что она не была решительно ни в чем виновата. Пушкин был другого мнения…[173].
Такая уверенность могла исходить лишь от человека хорошо знакомого с обстоятельствами дела. А то, что это было, именно, так, не вызывает никакого сомнения, поскольку сам поэт перед смертью говорил Е.Н. Вревской, что царю
известно все мое дело[174].
Пушкин показал анонимку как свидетельство нападок на него, а вовсе не для обвинения Геккернов – потому царь и не считал ее причиной дуэли. Правда, Николай имел, мягко говоря, своеобразный взгляд на вещи и все безбожно упростил. Прочитав текст пасквиля с намеком на собственную персону, он охотно «развил» мысль поэта, что все неприятности исходят от посланника (ведь никто иной, как Геккерн, сообщал брату императрицы – нидерландскому королю – об интимных приключениях самого Николая) и обещал разобраться с этим. Так у Пушкина появилась надежда, что его план сработает: царь вышлет из страны их общего противника, а вслед за ним и Дантеса, или, во всяком случае, не будет излишне строг, если поэт сам разберется с ними.
Думается, поговорили они и об «Истории Петра», о материальных трудностях поэта, но, вероятно, вскользь – «Работаешь? – Работаю. – Тяжело? – Тяжело. Вот еще и пасквилянты покоя не дают». Уточнять не стали: слишком разными были темы – личное и государственное – одно мешало другому. И все же Николай I пообещал Пушкину обеспечить будущее его детей. Об этом поэт опять же рассказывал Е.Н. Вревской:
император …обещал взять их под свое покровительство[175].
А взамен, как бы подводя итог их «задушевной» беседе, взял с поэта слово
больше не драться ни под каким предлогом[176].
Пушкин обещал.
Разбираться в подлинных мотивах поведения поэта – задача неблагодарная. Во-первых, трудоемкая, во-вторых успеха не сулящая – большинству не понравится, покажется чересчур замысловато. Гораздо яснее выглядит мысль о ревнивой мести, о необузданной страсти Пушкина и кознях врага. Не важно, что поведение великого человека при этом выглядит банальным и глупым?! Ведь это так поэтично быть страстным и безумным!
Конечно, у Пушкина были основания для ревности, но совсем другого рода. В лице Дантеса поэт ревновал само Провидение, поскольку только оно одно было предметом его творческого и житейского внимания. Молодой Геккерн был для Пушкина не только волокитой, удалым кавалергардом, светским щеголем, досаждающим его семье, но и посланцем рока. Такова природа творческого гения – он верит в истину и сам испытывает ее. И тогда все приобретает усиленное, метафизическое значение: и светлые волосы Дантеса, и находчивость, с которой он парировал шутки Пушкина, и вообще его «врожденная способность нравиться». Возможно ли, чтобы на одного человека свалилось невесть откуда – благодаря каким силам?! – и красота, и богатство и удача. И все это без видимого таланта, без напряжения души. Дантес должен был уступать не столько Пушкину, сколько олицетворенной в нем творческой силе жизни. Не этот ли пафос звучал и звучит в знаменитом вопросе: «А гений и злодейство – две вещи несовместные. Неправда ль?».
Поэту казалось, что он своевременно угадывает ходы противника и добьется скорой победы. По части разгадывания интриг ему не было равных. Но в том то и дело, что Дантес вовсе не интриговал – вернее, интриги его лежали на поверхности. Он был слишком прост для этого, слишком обласкан жизнью, чтобы вмешиваться в тайный ход вещей и перестраивать их по своему усмотрению: он пользовался готовым. Пушкин явно переоценил соперника. Все слова, сказанные М.Цветаевой о Наталье Николаевне, на самом деле имели прямое отношение к Дантесу. Это между ним и поэтом разыгралось противостояние: все или ничто. Поэзия – все, земные блага – ничто. Последнее в земной жизни оказалось сильнее.
Вообще же удивляет интеллектуальная сторона исследовательского и гражданского интереса к Пушкину. Насколько он избирателен, как далек от путей нравственности! Рассуждая о высоких чувствах, большинство исследователей с каким-то приподнятым настроением допускают мысль о так называемом благополучном исходе дуэли. Пушкин убивает Дантеса! Это возможно? Конечно, возможно. Для тех, кто считает Христа исторической личностью, поцелуй Иуды литературной метафорой, а тайну человеческого духа – суммой выработанных рефлексов. Признать, что у смертельной дуэли не может быть благополучного исхода они не в силах – ведь в честнейшей битве один на один выживает сильнейший. Но почему сильнейшим оказался Дантес – загадка для них непосильная, противоречие неразрешимое?!
На следующий день, во вторник, 24 ноября на именинах у Е.А. Карамзиной Жуковский, увидевшись с Соллогубом, успокоил его насчет Пушкина,
что дело он уладил и письмо послано не будет[177].
И, кажется, действительно, все устроилось, вошло в наезженную колею. И Пушкин вновь пошел к ростовщику Шишкину и получил от него 1200 рублей под залог жёниной турецкой шали (черной, с широкой каймой, малодержаной)[178].
А в установившейся тишине преданный друг Жуковский «аукал» поэта:
Неужели в самом деле ты не хочешь ходить ко мне, Александр Сергеевич. Это производит в душе моей неприятное колыхание. Уповаю, что нынче наслаждусь твоим лицезрением.[179]
Междуэлье
Междуэлье – время паузы, деятельного безвременья. Великие актеры подчеркивают паузой глубину мысли, великие драмы – глубину конфликта. Бессмысленно наполнять ее пошлой суетой, заламыванием рук. Многозначительное кривлянье лишь умаляет действие, наводит забвение. В неприметном движении событий, странном их сближении, в неброской выразительности присутствует своя строгая гармония.
А. И. Тургенев приехал в Петербург, когда дуэльная история, казалось, исчерпала себя и замерла на месте. С. Н. Карамзина писала брату:
В среду 25-го мы были неожиданно обрадованы приездом Александра Тургенева, оживившего наш вечерний чай своим прелестным умом, остротами и неисчерпаемым запасом пикантных анекдотов обо всех выдающихся представителях рода человеческого[180].
А.И. Тургенев, археограф и камергер, вместе с Жуковским на протяжении многих лет отечески опекал поэта, даря ему любовь, которую тот не дополучал от родного отца и матери. Старше Пушкина, на пятнадцать и шестнадцать лет соответственно, друзья направляли поэта, оберегая его от ошибок молодости и непродуманных действий. Благодаря стараниям Тургенева, в то время директора департамента духовных дел, Пушкин поступил в Лицей. Тогда поэт писал о старшем друге с иронией, свойственной юности: «Тургенев, верный покровитель» (1817), «В себе все блага заключая» (1819). Но спустя годы их отношения изменились, стали мягче и доверительнее. Поэт охотно привлекал Тургенева к своим историческим занятиям. И не случайно их общение в последние месяцы жизни Пушкина явилось единственной отдушиной, которую поэт искал и не находил среди занятых собой более молодых друзей. Тургенев вспоминал:
Последнее время мы часто видались с ним и очень сблизились; он как-то более полюбил меня, а я находил в нем сокровища таланта, наблюдений и начитанности о России … редкие, единственные[181].
Тургеневу предстояло пройти тем же путем, что и Жуковскому, хотя и с меньшими издержками, проникнуть в тайну дуэльной истории и, наконец, в завершении своих поисков, обремененному неутешительным знанием в одиночестве проводить тело Пушкина в Святогорский монастырь. Он честно исполнил свой долг, пытаясь во всем разобраться и всему уделить внимание, но его старания не были поняты, а его голос – услышан. Дневник Тургенева, вернее, те короткие заметки, которыми он сопровождал свои ежедневные погружения в светскую жизнь Петербурга, большинством исследователей рассматривался лишь как сухой хронограф. Его содержательная сторона оставалась как бы незамеченной. Мыслям же, к которым Тургенев пришел в итоге, стыдливо отводилось место на задворках пухлых монографий в одном ряду с многочисленными воспоминаниями современников.
Между тем, дневник Тургенева тем и хорош, что он, подобно первой части конспекта Жуковского, был написан до гибели поэта и не содержал оценок и суждений, составленных под воздействием трагических событий. Читая его, можно заново, по крупицам восстановить события тех дней. В нем сохранился дух времени: все выражено предельно просто, естественно. Факты чередуются без нарочитой многозначительности, несколько монотонно, но от этого трагедия не убывает, а становится еще более насыщенной, как зреющая грозовая туча. Свободный от светских обязательств, отстраненный обществом из-за брата, скрывавшегося после декабристского восстания во Франции, он мог позволить себе роль трезвого, критически настроенного наблюдателя.
Все самые горячие новости Тургенев узнал в первый же день, объехав друзей поэта – основных участников дуэльной истории:
25 (ноября)... – к Татариновым, от них к Жуковскому. ...К гр. Велгурскому. К Вяземскому. ...Обедал у Татариновых, отыскал квартиру у Демута, № 1, за 30 руб. в неделю... После обеда к Вяземским, вечер у Карамзиной[182].
Ему, конечно, рассказали о сватовстве Дантеса и необъяснимом поведении Пушкина. Он и сам интересовался этим, поскольку писал брату сразу после смерти поэта:
Еще в Москве слышал я, что Пушкин и его приятели получили анонимное письмо[183].
Стало быть, одним из первых его вопросов было: что произошло с Пушкиным?!
Жуковский, зная о договоренности поэта с царем, вкратце изложил историю дуэли, намекнув (открыто он не мог говорить), что есть обстоятельства, способные предотвратить трагедию, а потому не стоит волноваться – все самое страшное позади. Но то, что Тургенев затем услышал от Карамзиной и Вяземских, вероятно, сильно озадачило его, если не сказать больше – обескуражило, и заставило впоследствии заняться собственным расследованием.
Друзья поэта, склонные позлословить, в красочных выражениях рассказали о необычном поведении Пушкина и его скандальных заявлениях. Удивляло то, что поэт не верил в женитьбу кавалергарда, уже официально объявленную, и даже бился об заклад, что она не состоится. Но почему он это делал, с какой целью – ни Вяземские, ни Карамзины не могли объяснить? Складывалась удивительная картина: с одной стороны – загадочное спокойствие Жуковского, а с другой – смущение и растерянность людей, повседневно окружавших поэта. Ничего, кроме тревоги, это не могло вызвать.
Тургенев увиделся с Пушкиным на следующий день 26 ноября у Вяземских. С утра он совершал многочисленные визиты, но вечер завершил в гостиной князя, где его поджидали друзья:
Был у Вяземских, у Мейенд[орфа], два раза встретил Государя, у Путят., у Щерб. обедал у Татар., вечер у Бравуры, у Вяземских, у Козловского, и опять у Вяземских. Объяснение с Эмилией Пушкиной. Жуковский, Пушкин[184].
Компания обсудила последние политические и литературные новости – коротко поговорили о планах на будущее, порадовались приезду друга. Тут же Тургенев сообщил поэту, что привез из Франции заказанные им архивные документы для исторических занятий, и они договорились встретиться.
На следующий день 27 ноября вместе с Пушкиным и Натальей Николаевной Тургенев присутствовал в Большом театре на премьере оперы Глинки «Жизнь за царя» («Иван Сусанин») и сделал любопытную запись в дневнике:
У Хитровой. Фикельмон. (…) Обед у Вяземских – с Жуковским и Пушкиным в театре. Семейство Сусанина; открытие театра, публика. (…) Был в ложе у Экерна. Вечер у Карамзиных, Жуковский![185]
Что значит замечание: «Был в ложе у Экерна», то есть у посланника? Дипломатическая вежливость или знакомство с одним из участников дуэльной истории? Вероятно, и то и другое. После объявления помолвки трудно было отделить Геккерна-врага от Геккерна-родственника. Он становился членом семьи Пушкина и обретал право на уважительное отношение к нему знакомых поэта. Тургенев хорошо понимал двусмысленность такого положения, а потому особо отметил визит в ложу Геккернов, а по утру в письме к брату Николаю в Париж между прочим черкнул, что
Пушкин озабочен своим семейным делом[186].
Читай, тем же обеспокоен и сам.
28 ноября прошел у Тургенева без заметок в дневнике (что случится еще однажды – 13 января), хотя есть сведения, что вечером он вновь встретился с Пушкиным у Одоевского. Возможно, уже тогда поэт посвятил его, как «свежего» человека, в отдельные обстоятельства дуэльной истории. Не исключено, что и сам Тургенев попросил его об этом – обстановка располагала. Соллогуб, присутствующий на вечеринке, вспоминал:
В.Ф.Одоевский жил в Мошковом переулке, где занимал флигель в доме его тестя С.С.Ланского. Квартира его, как всегда, была скромная, но уже украшалась замечательною библиотекою, постоянно им дополнявшейся… Государственные сановники, просвещенные дипломаты, археологи, артисты, писатели, журналисты, путешественники, молодые люди, светские образованные красавицы встречались тут… Я видел тут, как андреевский кавалер беседовал с ученым, одетым в гороховый сюртук; я видел тут измученного Пушкина во время его кровавой драмы[187].
Зато Соллогуб плохо наблюдал за собой, иначе весьма удивился бы той роли, которую играл в обществе. С.Н.Карамзина писала в этот день брату:
Как любят танцевать в Петербурге: Это прямо какое-то бешенство... Я делала то же, что делают другие: танцевала … мазурку с Соллогубом, у которого в этот день темой разговора со мной была история о неистовствах Пушкина и о внезапной любви Дантеса к своей невесте. ... Он всегда делает вид, что презирает общество, в ничтожестве которого никто лучше его не разбирается, но этим только доказывает, что неравнодушен к этому самому обществу[188].
Иными словами, Соллогуб, беспокоясь о чести поэта, сам того не осознавая, распространял слухи, которые будоражили общество, привлекали внимание к семье Пушкина, терзая и мучая его?! Не столько враги поэта, сколько его друзья вдоволь постарались, чтобы о дуэли не забыли ни в светских салонах, ни в глухой провинции.
Как тут ни вспомнить провокационную и, вместе с тем, не лишенную пророческого смысла строфу из «Евгения Онегина»:
Что нет презренной клеветы,
На чердаке вралем рожденной
И светской чернью ободренной,
Что нет нелепицы такой,
Ни эпиграммы площадной,
Которой бы ваш друг с улыбкой,
В кругу порядочных людей,
Без всякой злобы и затей,
Не повторил сто крат ошибкой:
А впрочем, он за вас горой:
Он вас так любит … как родной![189].
Одна из «тригорских барышень» – деревенских соседок Пушкина, известных более по матери П.А. Осиповой (свидетели рождения многих онегинских строк) – А.Н.Вульф писала из Петербурга в деревню сестре Е.Н.Вревской (сыгравшей в дуэльной истории самую загадочную роль, о чем еще пойдет речь):
Вот новость, о которой шумит весь город и которая вас заинтересует: мадемуазель Гончарова, фрейлина, выходит замуж за знаменитого Дантеса, о котором Ольга вам, конечно, рассказывала; и, как говорят, способ, которым устроился этот брак, восхитителен[190].
Что значит «восхитителен»? Конечно, ирония, но сколько в ней бравады и беспечности, как будто речь идет не о смертельной опасности, нависшей над близким человеком! Восхитителен – то есть предназначен для светского обсуждения и смакования. И это вовсе не диверсия и подлость, а естественное человеческое желание подальше отогнать тяжелые мысли – не допуская критических суждений, погрузиться в спасительный глуповатый смех, неизменно сопровождающий «пир во время чумы».
Екатерина Гончарова, лихорадочно готовясь к свадьбе, в тот же день и в тот же час писала брату Дмитрию о пожелании своей тетушки:
Она просит взять из 4000, что ты ей должен, 800 рублей для покупки мне шубки из голубого песца; вели купить или взять в кредит в Москве, там меха дешевле и красивее, чем здесь... моя свадьба должна состояться 7 января, надо чтобы она непременно была готова к этому дню[191].
Ей хотелось быть в шубке из голубого песца! Разве это не глупость в ее положении, при ее постоянном страхе, что все вот-вот может рухнуть? Как знать – а вдруг это единственный способ не сойти с ума – думать о шубке из голубого песца?!
Пушкин между тем вел обычную светскую жизнь, сочетая ее с утренней работой в кабинете. Вечером 29 ноября, в воскресенье, он с женой отправился на бал в Аничков дворец. Тургенев там, по известной причине, не был. Он провел время в дружеском кругу:
был у кн. Вяз. с Жуковским…Вечер у Карамзиных с к. Долгорукой[192].
30 ноября Пушкин и Наталья Николаевна присутствовал на вечере у Вяземских. Там было довольно многолюдно, и Тургенев, подводя итоги дня, сделал следующую запись:
Был у графа Ник. Гурьева, у фр. и австр. послов, у Аршияка, у Хитровой, затем к Вяз. Обедал в трактире; вечер у Сербиновича... потом у кн. Вяз. с фр. посланн. (…). Гр. Эмилия Пушкина. Как бледнеет пред ней другая Пушкина...[193].
Разве не любопытно сравнение жены поэта с ее однофамилицей!? Сколько сказано о красоте Натальи Николаевны и вдруг такой конфуз: оказывается, были женщины и покрасивее! Не станем оспаривать внешность Натальи Николаевны: ее всепобеждающая красота – удобный миф для хрестоматий. Важно другое: Тургенев следил за Натальей Николаевной, отмечал ее способность производить впечатление на мужчин, сравнивал с другими дамами. Ему важно было «разгадать» природу ее обаяния: что в нем от кокетства, а что от естественной привлекательности? Жаль только, рядом не было поручика Геккерна, отдыхавшего после дежурства – тогда наблюдение дало бы больший результат!
А семейная жизнь поэта шла своим порядком. 1 декабря вечером Пушкины побывали в театре, а оттуда заехали к Карамзиным, и всюду их сопровождал А.И.Тургенев:
Во французском театре, с Пушкиными... Вечер у Карамзиных (день рождения Николая Михайловича) с Опочиниными… Пушкины. Вранье Вяземского – досадно[194].
Возможно, вранье Вяземского никакого отношения к Пушкину не имело, но не исключено, что шуточки князя все же касались странностей семейной жизни поэта и неприятно задели Тургенева, который, наоборот, наблюдал картину супружеского согласия. Из писем С. Н. Карамзиной известно, что как раз в эти дни Вяземский острил, будто поэт
выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает...[195].
У шутки князя было основание: в карамзинской компании кавалергард обычно развлекал дам. Теперь же, в его отсутствии, длившемся уже около двух недель, они откровенно скучали, и это подталкивало князя к иронии. Вяземский намекал на то, что Пушкин готов был «сдать» Наталью Николаевну кому угодно, лишь бы развязать себе руки. Для чего? Возможно, князь имел в виду «историю с кроватью»? Кто-то же рассказал о ней Жуковскому? Почему не Вяземский? Это ведь ему и его жене принадлежит мысль, что
Пушкин сам виноват был: он открыто ухаживал сначала за Смирновою, потом за Свистуновою (ур. гр. Соллогуб). Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа.[196]
«История с кроватью» легко укладывалась в перечень «проступков» поэта, хотя и выглядела несколько экстравагантно.
Нет, Вяземские по-своему любили Пушкина – «как родного», и даже беспокоились за него, но так заботятся о любимой вещи – расчетливо и ревностно – до тех пор пока она не выходит из моды. Потом ее начинают стесняться, запирают в шкаф и лишь изредка достают по случаю, припоминая лучшие дни, проведенные с нею, объясняя и себе и другим ее предназначение, смысл украшений и чудаковатый покрой.
Утром 2 декабря Тургенев вновь оказался в доме Пушкина. Вроде бы ничего особенного – друзьям было о чем поговорить и что обсудить. Вот только запись об этом событии Тургенев сделал весьма любопытную:
У Пушкиной: с ним о древней России: «быть без мест»[197]...[198].
Не у Пушкина, а у Пушкиной!? Разговор о «древней России» шел как бы вторым планом, в довесок к главной цели визита – разговору с Натальей Николаевной. Стало быть, «вранье Вяземского», или что-то с ним связанное, имело прямое отношение к жене поэта и взволновало Тургенева настолько, что ему захотелось услышать разъяснения от самой Натальи Николаевны. Но вряд ли она была откровенна – тут необходимо особенное настроение, да и рассказ требует времени и досуга. Скорее всего она ограничилась общим выражением, что-то вроде: «Все в руках Господа!», чем лишь озадачила Тургенева и погрузила в элегическое настроение, которое передалось его запискам:
Обедал у гр. Велгурского, с Жуков. После обеда у Кроткова, у кн. Вяз. на минуту у Карамз. там Дашкова, Ганчерова и жених ее. На вечере у гр. Пушкиной с Донаур. и Эмилией; мила, но грустно и на нее смотреть...[199].
«Грустно и на нее смотреть» – это в сравнении с Натальей Николаевной! Тургенев добавляет к ней Мусину-Пушкину, поскольку, независимо от внешнего сходства или различия, одно, безусловно, уравнивало однофамилиц – на обеих грустно было смотреть, обе они несли печать какой-то страшной тайны. Судьба распорядилась так, что Эмилия Карловна умерла в 1846 году, не достигнув рокового для Пушкина тридцатисемилетнего возраста.
У Карамзиных Тургенев мог поближе рассмотреть новую пару – Дантеса и Екатерину Гончарову. Похоже, они демонстрировала свое единство – чуть позже наблюдательная С.Н.Карамзина напишет:
Дантес говорит о ней и обращается к ней с чувством несомненного удовлетворения[200].
Впрочем, друг поэта не отметил в поведении молодоженов ничего особенного. Это был последний выход Дантеса на люди в этом году. Затем он заболел, и никаким «ухаживанием» уже не мог докучать Натальей Николаевне.
3 декабря Екатерина Гончарова написала старшему брату Дмитрию о своих предсвадебных хлопотах и напомнила ему о деньгах, которые должна была вернуть Ивану. Она приглашала братьев приехать на свадьбу 8 января. Ей было очень важно, чтобы в этот день собралась вся ее семья.
Вдохновленная вчерашним выходом в свет, она мысленно торопила события, боясь поверить в их благополучный исход.
Пока все идет хорошо, только признаюсь, что я жду конца всего этого со смертельным нетерпением, мне остается еще 4 недели и 4 дня. Я не знаю ничего более скучного, чем положение невесты, и потом все хлопоты о приданом вещь отвратительная[201].
И надо думать, ее тревожили не только изменчивость судьбы и чувства молодого кавалергарда, но и угрожающее, мрачноватое поведение Пушкина и пересуды в обществе, ставящие ее любовь и будущее под сомнение.
В это время, отвечая на письмо сестры, А.Н. Карамзин пишет из Баден-Бадена домой:
Что до гнусного памфлета, направленного против Пушкина, то он вызвал во мне негодование и отвращение. Не понимаю, как мог найтись подлец, достаточно злой, чтобы облить грязью прекрасную и добродетельную женщину с целью оскорбить мужа под позорным покрывалом анонима: пощечина, данная рукой палача – вот чего он, по-моему, заслуживает. – Меня заранее приводит в негодование то, что если когда-либо этот негодяй откроется, снисходительное петербургское общество будет всецело его соучастником, не выбросив мерзавца из своей среды. Я же сам с восторгом выразил бы ему мое мнение о нем[202].
Складывается впечатление, что Карамзин знал о ком идет речь. Мысленно он ставит анонимщика на эшафот. Видит, как палач перед казнью бьет его по лицу, но этого мало и молодой человек сам готов занять место экзекутора. Конечно, он фантазирует. Благородный пафос его речи не скрывает бессилие ума, тронутого обычным испугом. Он ничего не знает, а потому ничем не стеснен. Но в одном его воображение не свободно. Воспитанный светом, он понимает, что по тем же законам, по каким пощечина от руки палача считается хуже смерти, история с анонимкой не воспринимается чем-то значительным. Оскорбление должно быть личным или никаким. Важна сама интрига, поступки, а отсюда и право оскорблять или быть оскорбленным, требовать удовлетворения. Вот что занимало общество. У пресловутого «жужжанья клеветы» был определенный смысл – так называемые, «сплетницы» и «сплетники» следили за соблюдением обычаев, «освященных временем и привычкою»[203]. Правда, разбавленное «новой аристократией», вышедшей из разночинцев, общество постепенно мельчало, теряя представление о чести и достоинстве, подменяя их карьерным интересом, и все меньше обращало внимание на традиции.