Текст книги "Последняя мистификация Пушкина"
Автор книги: Андрей Лисунов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
Разговоры об этом велись не только в светских салонах, но и в научных учреждениях. На следующий день 30 декабря, в среду, А.И.Тургенев заносит в дневник:
В Академию: ... Жуковский, Пушкин, Блудов, Уваров о Гизо <...>[316] Оттуда к Вяз-у и к Карамз. где Пушкины[317].
В Академии наук случилось событие, порадовавшее Пушкина. У входа в залу его встретил Н.И.Греч, сотрудник Булгарина, и с низким поклоном поблагодарил поэта за «Капитанскую дочку»:
Что за прелесть вы подарили нам! … Ваша «Капитанская дочка» чудо как хороша!.
Но литературный соперник не удержался и от критики:
– Только зачем это вы, батюшка, дворовую девку свели в этой повести с гувернером?.. Ведь книгу-то наши дочери будут читать!
– Давайте, давайте им читать! – говорил в ответ, улыбаясь, Пушкин[318].
Вечер Пушкин провел с женой у Карамзиных, где, вероятно, был и Дантес.
В последних числах декабря – точной даты не известно – Пушкин писал отцу в Москву:
Вот уж наступает новый год и дай бог, чтоб он был для нас счастливее, чем тот, который истекает[319].
И между прочим сообщал:
Моя свояченица Екатерина выходит за барона Геккерна. Это очень красивый и добрый малый, он в большой моде и 4 годами моложе своей нареченной[320].
Что заставило поэта дать столь мирную характеристику Дантесу, как будто не было ни дуэльного вызова, ни «скрежета зубовного» при встречах? Вежливое поведение самого кавалергарда или усталость Пушкина, не желавшего, с одной стороны, делиться неприятными переживаниями, а с другой – втягивать родственников в конфликт? Вероятно, и то и другое. Впрочем, напряжение Пушкина тут же выплеснулось наружу:
Шитье приданого сильно занимает и забавляет мою жену и ее сестер, но приводит меня в бешенство. Ибо мой дом имеет вид модной и бельевой лавки.
Хочется сделать ясный и очевидный вывод: поэт скрывал свою ненависть к Дантесу. Но причина его раздражения и усталости лежала гораздо глубже. Она содержалась в другой, мало кем замеченной фразе:
Я очень занят. Мой журнал и мой Петр Великий отнимают у меня много времени; в этом году я довольно плохо вел свои дела, следующий год будет лучше, надеюсь[321].
«Мой Петр Великий» – вот крепкий, алмазной породы оселок, который истончал силы поэта. Что Дантес и его свадьба?! Раздражение шитьем – всего лишь повод сбросить напряжение. Говорить о большем поднадзорному поэту было небезопасно. Пушкин собирался в бывшую столицу: «...мне нужно съездить в Москву, во всяком случае, я надеюсь вскоре повидаться с вами». Было ли это простой оговоркой или поэт, действительно, собирался пооткровенничать с отцом при встрече, утверждать трудно – отношения между сыном и отцом никогда не были особенно близкими?!
Что же касалось кавалергарда – то все должен был решить царь! Пушкин ждал от самодержца успокоительных известий. И дождался…
Перед Новым годом или в самом его начале – точная дата неизвестна – граф Бенкендорф по поручению Николая I отослал Н. Н. Пушкиной 1000 рублей, сопроводив их пояснительной запиской:
Его Величество, желая сделать что-нибудь приятное вашему мужу и вам, поручил мне передать вам в собственные руки сумму при сем прилагаемую по случаю брака вашей сестры, будучи уверен, что вам доставит удовольствие сделать ей свадебный подарок[322].
Внешне все выглядело чинно и благородно, но как должен был поэт расценить царский поступок? Как своеобразную помощь в финансовых затруднениях? Но причем тут свадьба свояченицы? Разве поэт не мог сам разобраться, каким образом ему употребить деньги?! Конечно, Пушкин понял, о чем идет речь. Это было царское благословение Дантеса и недвусмысленный намек помириться с ним: «приятное вашему мужу…удовольствие сделать ей (а значит, и ему – А.Л.) свадебный подарок»! И это после того, как поэт лично объяснил Николаю мотивы своего неприязненного отношения к кавалергарду и его сомнительному браку?! Естественно, такой поворот дел окончательно снимал вопрос о взаимных обязательствах между поэтом и властью.
Так получилось, что Новый год Пушкин встретил с женой и Дантесом у Вяземских – совсем по-семейному. Свидетелем этого был все тот же А.Тургенев:
вечер в театре; после у Карамз.; Саши рождение и к Вяз., где и встретил новый год...»[323].
Известно: с кем встретишь Новый год – с тем и проведешь! Тургенев ничего особенного в поведении Пушкина не заметил, хотя писал, буквально, по горячим следам – на следующее утро. Он даже ввернул оптимистичную фразу, говорящую, в целом, о доброжелательной атмосфере этого вечера:
Стало повеселее и на чужбине, т.е. в П-бурге[324].
А вот княгиня Вяземская заметила, запомнила иные подробности и спустя многие годы поведала о них Бартеневу без всякого смущения:
Накануне Нового года у Вяземских был большой вечер. В качестве жениха Геккерн явился с невестою. Отказывать ему от дома не было уже повода. Пушкин с женою был тут же, и француз продолжал быть возле нее. Графиня Наталья Викторовна Строганова говорила княгине Вяземской, что у него <Пушкина> такой страшный вид, что, будь она его женою, она не решилась бы вернуться с ним домой[325].
Но смущение было – внутреннее, глубоко спрятанное! Княгиня, видите ли, «запамятовала», что речь шла не о простом вечере, а о встрече Нового года, куда случайные люди обычно не попадают! Ведь есть же разница между вынужденным соблюдением правил приличия и специальным приглашением к семейному торжеству? И Вяземская это хорошо понимала. Просто она не хотела, чтобы Бартенев, а вслед за ним и многие читатели, задумались над этим и задали неудобный вопрос: как же можно было пренебрегать чувствами поэта, чтобы нос к носу сводить его с противником в самые чудесные минуты новогоднего праздника?
А то, что Вяземские не только не находили повода отказывать Дантесу от дома, но и настойчиво искали его общества, говорят недавно опубликованные письма кавалергарда к невесте. До конца не выздоровевший Дантес писал Гончаровой:
Добрая моя Катрин, Вы видели нынче утром, что я отношусь к Вам почти как к супруге, поскольку запросто принял Вас в самом невыигрышном неглиже. Чувствую я себя
по-прежнему хорошо. Весь день у меня были гости.
Настойчивость В. меня удивляет и представляется неуместной шуткой. Ведь Поль видел вчера, как я чуть ли не пластом лежал на софе, и все-таки Валуев пришел ко мне с приглашением по всей форме. Я сильно тревожусь, что бы это могло значить, в любом случае Вы там будете и завтра мне расскажете.Прощайте, доброй ночи, повеселитесь как следует. Весь Ваш Ж. де Геккерен»[326]
Записка не имеет даты, но не трудно догадаться, что написана она накануне Нового года. В.Старк расшифровал имена, упомянутые в записке: В.– князь Петр Андреевич Вяземский; Поль – Павел Петрович Вяземский, сын князя; Валуев Петр Александрович – зять князя, супруг княжны Марии Петровны Вяземской[327]. Приходится согласиться – семейство Вяземских вело себя в дуэльной истории весьма двусмысленно, самовлюбленно воспарив над схваткой и заботясь лишь о своем добром имени. Их поведение насторожило даже Дантеса: «Я сильно тревожусь, что бы это могло значить?» Друзья поэта настойчиво зовут в гости – не ловушка ли это? Оказалось – чуть ли не дружеский альков!
И, наконец, как же надо было сильно не любить Наталью Николаевну и не уважать память поэта, чтобы спустя годы припоминать и повторять глупости, сказанные Строгановой! Мало ли что съязвила брезгливая аристократка! Сдается, что она озвучила сокровенные мысли самой Веры Федоровны. Одно оправдывало княгиню: «страшный вид» Пушкина, похоже, был вызван полученным накануне «подарком» царя, а мнительная Вяземская приняла плохое настроение поэта на свой счет.
Пушкин уже не мог скрывать своих переживаний. Надежда на иное, более благополучное разрешение дуэльного конфликта осталась в прошлом. Царский подарок заставлял поэта серьезно задуматься над собственной защитой способной оградить его не только от Дантеса, но и от царя.
Новое противостояние.
Начался новый 1837 год – год, который Пушкин собирался провести лучше прежнего. И начался символично. Первым человеком, которому поэт в новом году подарил авторский экземпляр «Евгения Онегина» была дочь ростовщика Шишкина. 1 января, в пятницу, Пушкин зашел к нему домой обсудить условия продления займа, предварив начало сложного разговора новогодним подарком.
И в тот же день приказом по Кавалергардскому полку было
объявлено о дозволении поручику Геккерну вступить в законный брак с фрейлиной двора ее императорского величества Екатериной Гончаровой[328].
Дантес стал официально готовиться к свадьбе. Впрочем, как видно из переписки молодоженов, он уже на деле привыкал относиться к невесте, как к супруге, запросто принимая ее в самом «невыигрышном неглиже» или попросту в домашнем платье.
Тургенев тем временем наносил визиты друзьям и знакомым, но о Пушкиных ни словом не обмолвился. А вот на следующий день в его дневнике появилась странная запись:
2 генваря (...) О новостях у Вязем(ских). Поэт – сумасшедший…[329].
Абрамович, опираясь на воспоминания княгини, решила, что речь шла о Пушкине[330], его поведении на новогоднем празднике.
Но, во-первых, цитата имела продолжение и была оборвана исследователем на запятой:
Поэт-сумасшедший, Кушников[331] и Языков! – узнал о Канкриной».
Ясно, что в этом ряду могло оказаться любое другое имя, а главное, сообщение не было связано с дуэльной историей.
А во-вторых, друзья вряд ли опустились бы до столь унизительной характеристики поэта, не смотря на всю экстравагантность его поведения. Скорей всего речь шла о ком-то другом.
Между тем в приказе по Кавалергардскому полку 3 января, в воскресенье, было объявлено:
Выздоровевшего поручика Барона Де-Геккерена числить налицо, которого по случаю женитьбы его не наряжать ни в какую должность до 18 сего генваря, т. е. в продолжение 15 дней»[332].
Свадьба Дантеса приобретала все более реальные очертания.
Вечером Пушкин с женой, вероятно, были на балу у Мятлевых, но ничем особенным не выделились. Во всяком случае, С.Н.Карамзина не обратила на них внимание. Она увлеченно разглядывала стены Мятлева – поэта и камергера:
Танцевальный зал (у них) так великолепен по размерам и по высоте, что более двухсот человек кажутся рассеянными там и сям, в нем легко дышалось, можно было свободно двигаться, нас угощали мороженым и резановскими конфетами, мы наслаждались ярким освещением[333].
Вот как следовало бы жить Пушкину – писать уморительные стихи, служить в министерстве финансов действительным статским советником и широко принимать гостей! Тем более, что и связь родственная прослеживалась. Поэт писал: «Род мой один из самых старинных дворянских. Мы происходим от прусского выходца Радши или Рачи, человека знатного (мужа честна, говорит летописец) …От него произошли Пушкины, Мусины-Пушкины, Бобрищевы-Пушкины, Бутурлины, Мятлевы, Поводовы и другие»[334]. Правда, и тут не обошлось без злой иронии Вяземского:
Приезжай непременно. Право будет весело. …К тому же Мятлев
Любезный родственник, поэт и камер-гер,
А ты ему родня, поэт и камер-юнкер.
Мы выпьем у него Шампанского на клункер,
И будут нам стихи на матерный манер[335].
4 января, в понедельник, вечером, Дантес и Екатерина вновь появились среди друзей поэта, всем видом демонстрируя удовлетворение своим новым положением. С.Н.Карамзина писала:
мы с Александром ...еще застали у Катрин (Е.Н.Мещерской) Тургенева, Виельгорского ...Валуевых и Дантеса со своей невестой...[336].
Впрочем, Тургенев оставил появление жениха и невесты без внимания: «Кончил вечер у к. Мещ-Кар.»[337] – только и черкнул он в дневнике. Видно, свадьба кавалергарда его больше не занимала.
5 января, во вторник, Пушкин написал важное письмо зятю Н.И.Павлищеву о дальнейшей судьбе родового имения:
Пускай Михайловское будет продаваться. Если за него дадут хорошую цену, вам же будет лучше. Я посмотрю, в состоянии ли буду оставить его за собою.
Строки эти дошли до нас в пересказе Павлищева, и воспринимаются большинством исследователей как доказательство, что поэт готов был отказаться от Михайловского, то есть остаться в Петербурге и продолжить свое придворное мытарство. При этом обычно опускается концовка фразы со слов «Я посмотрю…», говорящая скорее об обратном желании поэта. Сюда же подверстывается письмо Ольги Сергеевны от 3 февраля 1837, которое она написала отцу, еще не зная о смерти брата:
Александр все же прислал письмо моему мужу, содержащее всего несколько строк, набросанных второпях.[338]
Складывается впечатление, что Пушкин уже как бы не интересовался судьбой Михайловского, допуская небрежность при обсуждении его участия. А между тем, поэт собирался «еще посмотреть», то есть выражал надежду на осуществление плана, о котором писал Осиповой – продажи угодий, а не самого имения, но делал это сдержано, поскольку участие Павлищева здесь не предполагалось. По мысли поэта, зять получал свое от продажи угодий.
Вместе с письмом Пушкин послал в Варшаву сестре четвертый номер «Современника». Ольга Сергеевна писала отцу:
Видно, что он очень занят своими делами и в плохом настроении, 4-й том его журнала украшен его произведением «Капитанская дочка». Я уже давно не читала ничего по-русски столь интересного»[339].
Сестра чувствовала, что брат находится на грани срыва. Конечно, она, как и многие другие, связывала это с дуэльной историей. З марта, говоря о смерти брата, она вспоминала:
будучи в курсе всех обстоятельств, которые привели к этой дуэли, я ожидала какого-нибудь взрыва. Мне никто не писал из Петербурга, но тех писем, которые получали князья Козловской, Волхонской, гг. Кайсаров, Крузенштерн, Очкин, было достаточно, чтобы здесь распространились все те слухи, которые ходили в Петербурге по поводу замужества м-ль Гончаровой.[340]
Ольга Сергеевна догадывалась, что с братом происходили важные изменения, поэтому она с такой болью и жадность восприняла весть о человеке, который мог подтвердить или опровергнуть ее подозрения. 17 марта она сообщила отцу:
Вревский только что написал мужу, что жена его все дни находилась подле Александра, но письмо его так коротко, что он не сообщает даже, вернулась ли она в деревню (в Тригорское – А.Л.) …«Она находит, что он счастлив, что избавлен тех душевных страданий, которые так ужасно его мучили последнее время его существования»[341] – и ничего к этому не прибавляет.[342]
Загадка Е.Н.Вревской требует отдельного обсуждения. Здесь же важно заметить: страшный вывод – «он счастлив, что избавлен тех душевных страданий» – не вызвал у сестры никакого протеста. Более того, он как бы перекликался с внешне нейтральным замечанием из ее письма: «он (Пушкин – А.Л.) очень занят своими делами и в плохом настроении».
Вполне вероятно, что в тот день, 5 января, когда поэт писал письмо сестре, его посетил Д.Е.Келлер, ранее приглашенный поэтом у Мейендорфа. Странной была эта встреча. Историк вспоминал:
Недели за три до смерти историографа Пушкина был я по его приглашению у него. Он много говорил со мной об Истории Петра Великого. ...Александр Сергеевич на вопрос мой, скоро ли мы будем иметь удовольствие прочесть произведение его о Петре, отвечал: «Я до сих пор ничего еще не написал, занимался единственно собиранием материалов: хочу составить себе идею обо всем труде, потом напишу историю Петра в год или в течение полугода и стану исправлять по документам»[343].
Последняя фраза поэта, если ее рассматривать в целом, а не отдельными цитатами, вызывает много вопросов и даже недоумение. Известно, что после смерти Пушкина Жуковский нашел рукопись «Истории Петра» на его рабочем столе – 31 рабочая тетрадь – и, оформив ее, отослал царю на ознакомление, после чего она, преодолев цензурные препоны, была разрешена к печати как вполне самостоятельное произведение. Выходит, поэт сознательно вводил Келлера в заблуждение? Но делал это как-то неубедительно. Как можно серьезно отнестись к утверждению: «напишу историю Петра в год или в течении полугода»?! Разве речь шла не о большой исследовательской работе, идея которой к тому же еще и не оформилась?
Впрочем, как стало известно из фрагмента дневника Келлера, восстановленного И.Фейнбергом, Пушкин в течение полуторачасовой беседы дал понять историку, что и с «идеей обо всем труде» не все так просто:
Он раскрыл мне страницу английской книги, записок Брюса о Петре Великом, в котором упоминается об отраве царе<вича> Алексея Петровича, приговаривая: «Вот как тогда дела делались».[344]
Стало быть, идея существовала! Келлер замарал эту фразу, понимая, какую страшную угрозу она таила в себе.
Очевидно, что поэт вел с историком свою игру. И тут самое время задать вопрос: а зачем, собственно, Келлер приходил к Пушкину? Одного приглашения здесь явно недостаточно. Вот если бы историк принес поэту часть переводимых им для царя записок Гордона! Но из дневника видно, что он зашел просто так – из вежливости. Из вежливости задал Пушкину больной вопрос: «скоро ли мы будем иметь удовольствие прочесть произведение его о Петре»?! И получил столь же «вежливый» отказ.
Вряд ли Келлер сознательно шпионил за поэтом. Ему и самому, как историку, было интересно познакомиться с работой Пушкина, увидеть рукопись. Однако, зная привычку Николая тесно общаться с подданными, Пушкин справедливо полагал, что общий смысл разговора в самое ближайшее время будет передан царю, особенно, если упомянуть о существовании рукописи. И царь непременно потребовал бы ее для ознакомления. А дальше мог последовать запрет или того хуже – изъятие работы. Если бы Пушкин хотел оставить службу, отказавшись от издания исторического труда, он так бы и поступил. Но он собирался вывести «Историю Петра» из столицы и опубликовать ее частным порядком, а потому дал понять Келлеру, что рукописи как бы не существует.
Совсем же не говорить о своих исторических занятиях Пушкин не мог, и ему пришлось обсуждать с историком эту несуществующую рукопись, тем самым, создавая неловкую ситуацию, полную двусмысленности. Возможно, какое-то время это забавляло поэта, но итог встречи он подвел не шуточный:
Эта работа убийственная, – сказал он мне, – если бы я наперед знал, я бы не взялся за нее.[345]
Когда Келлер, заинтригованный словами поэта, ушел, Пушкин, надо думать, погрузился в еще более мрачные размышления. Для него было одинаково плохо – узнает Николай о существовании рукописи или ему сообщат, что ее нет, тогда как она должна быть, – в любом случае отношения с властью теряли всякий смысл. Но самое страшное заключалось в том, что Пушкин не знал, когда царь отпустить его с «цепи» и отпустит ли вообще, а не будет водить по дворцовым залам как укрощенного зверя. Очень хотелось не ждать, а самому попытаться вырваться из рук самодовольного укротителя, тем более, что своим новогодним подарком он дал понять, что не собирается защищать поэта!
Утром следующего дня, 6 января, Пушкин с женой присутствовал сначала в Зимнем дворце на торжественной церемонии по случаю праздника Крещения, а вечером оказался у Фикельмонов в обществе близких друзей. Тургенев писал:
в 10 часов вечера отправился к Фикельмону: там любопытный разговор наш с Пушкиным, Барантом, князем Вяземским. Хитрово одна слушала, англичанин после вмешался. Барант рассказывал о записках Талейрана (...) С Либерманом о Минье, с Хитровой и Аршияком – о плотской любви. Вечер хоть бы в Париже![346].
В письме к Булгакову друг поэта высказался еще более пристрастно:
Два дня тому назад (6 января) мы провели очаровательный вечер у австрийского посла: этот вечер напомнил мне самые интимные салоны Парижа. Составился маленький кружок из Баранта, Пушкина, Вяземского, прусского министра и вашего покорного слуги. Мы беседовали, что очень редко в настоящее время. Беседа была разнообразной, блестящей и очень интересной, так как Барант рассказывал нам пикантные вещи о Талейране и его мемуарах, первые части которых он прочел; Вяземский вносил свою часть, говоря свои mots (фр. остроты – А.Л.), достойные его оригинального ума. Пушкин рассказывал нам анекдоты, черты Петра I и Екатерины II, и на этот раз я тоже был на высоте этих корифеев петербургских салонов[347].
Анекдотами в пушкинское время называли рассказы на историческую тему. Поэт наговаривал отдельные эпизоды своей «Истории», проверяя реакцию слушателей. Те же, в свою очередь, с удовольствием отмечали свежесть его мыслей, явно идущих в разрез с официальной точкой зрения. Даже Вяземский признавал это:
Он не писал бы картин по мерке и объему рам, заранее изготовленных...[348].
Вечером 7 января, в четверг, состоялся бал у графини М.Г.Разумовской в ее особняке на Большой Морской улице. Пушкин с женой, вероятно, были там и вместе с С.Н.Карамзиной наблюдали шикарное зрелище:
было изысканнейшее общество, даже государь приехал на полчаса, и принц Карл; тьма народу толпилась в маленькой, но прелестной комнате белого мрамора со звездчатым сводом[349].
Но среди праздничных увеселений Пушкина ни на минуту не оставляли мысли о царском подарке и посещении Келлера – иначе как объяснить странный поступок, совершенный им в пятницу 8 января? С утра поэт пишет известную литературную мистификацию, героем которой делает Вольтера, якобы получившего вызов от некоего г-на Дюлиса – потомка Жанны д'Арк по боковой линии.
Пушкин обыгрывает мотив отказа от дуэли: г-н Дюлис, прочитав поэму «Орлеанская девственница», счел своим долгом вступиться за честь своей славной прабабки и всего рода. Вольтер же, по словам поэта,
несмотря на смешную сторону этого дела… принял его не в шутку. Он испугался шуму, который мог бы из того произойти, а может быть и шпаги щекотливого дворянина, и тотчас прислал следующий ответ:
«Кажется, вы не изволите знать, что я бедный старик, удрученный болезнями и горестями, а не один из тех храбрых рыцарей, от которых вы произошли. Могу вас уверить, что я никаким образом не участвовал в составлении глупой рифмованной хроники …. о которой изволите мне писать. Европа наводнена печатными глупостями, которые публика великодушно мне приписывает»[350].
Таким образом, великий человек, кумир миллионов, проявил малодушие и отказался от дуэли.
Многие исследователи полагают, что придуманная Пушкиным «литературная шутка» позволила ему от частного случая перейти к широким обобщениям – защите достоинства писателя и его ответственности за все, с чем он обращается к публике[351]. Но так ли это?
Несколько месяцев назад вышел третий номер «Современника», где поэт уже высказал свое отношение к престарелому Вольтеру. Обсудив его личную переписку, он сделал самое широкое обобщение, полное внутреннего драматизма и глубины:
Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы[352].
Что нового добавляла мистификация к портрету великого француза и теме независимости художника от власти? По сути дела – ничего, а к портрету самого Пушкина – многое! Не напоминает ли «шутка» историю самого Пушкина? «Немощный» Геккерн – «старичок», старавшийся избежать дуэли, решительный поэт, вступившийся за честь женщины?
Но хороша шутка – речь ведь шла о реальном человеке! Французы справедливо могли бы назвать ее пасквилем и пощечиной целому народу. Но Пушкин писал не для французов. У него была своя история с отказом от произведения, способного вызвать его «гражданскую смерть» – отлучение от церкви. И оправдывался он по поводу «Гавриилиады» теми же словами, что и его «шутовской» Вольтер:
Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религией. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение столь жалкое и постыдное[353].
Мистификация «Последний из свойственников Иоанны Дарк» преподнесена Пушкиным как перепечатка из Morning Chronicle. Что же говорит английский журналист о переписке между Дюлисом и Вольтером? Заметим сразу – никто иной, как англичане казнили Жанну д'Арк, но это нисколько не смущает журналиста, поскольку,
варварство англичан может еще быть извинено предрассудками века, ожесточением оскорбленной народной гордости, которая искренно приписала действию нечистой силы подвиги юной пастушки. Спрашивается, чем извинить малодушную неблагодарность французов? Конечно, не страхом диавола, которого исстари они не боялись[354].
Что это как не откровенная ирония: англичанин оправдывается тем, в чем безоговорочно отказывает французам – наивной верой в потусторонние силы? Сам слог, каким изъясняется журналист – «подвиги юной пастушки» – выставляет его в ироническом свете?
Или вот еще:
По крайней мере мы хоть что-нибудь да сделали для памяти славной девы; наш лауреат посвятил ей первые девственные порывы своего (еще не купленного) вдохновения[355].
Здесь поэт проходится не столько по «девственным порывам» английского поэта Р.Саути, сначала написавшего поэму «Жанна Дарк», а затем превратившегося в послушный рупор власти, сколько по журналисту, способному гордиться столь сомнительным примером. Но апофеозом иронии становится его «критика» Вольтера:
что же сделал из того Вольтер, сей достойный представитель своего народа? Раз в жизни случилось ему быть истинно поэтом, и вот на что употребляет он вдохновение! Он сатаническим дыханием раздувает искры, тлевшие в пепле мученического костра, и, как пьяный дикарь, пляшет около своего потешного огня. Он, как римский палач, присовокупляет поругание к смертным мучениям девы. Поэма лауреата не стоит, конечно, поэмы Вольтера в отношении силы вымысла, но творение Соуте подвиг честного человека и плод благородного восторга[356].
Если отнестись к этой тираде серьезно, то получится, что Пушкин предвосхитил Белинского в его борьбе за первенство ума над талантом, поставив утилитарный интерес выше художественной правды?! И тогда совсем невозможно будет понять концовку «литературной шутки»:
Никто не вздумал заступиться за честь своего отечества; и вызов доброго и честного Дюлиса, если бы стал тогда известен, возбудил бы неистощимый хохот не только в философических гостиных …но и в старинных залах…. Жалкий век! жалкий народ![357].
Но ведь это повторение финальной фразы герцога из «Скупого рыцаря»: «Ужасный век, ужасные сердца»! Возможно это и совпадение, но премьера пьесы была назначена на 1 февраля 1837 года – в день прощания Петербурга с Пушкиным, а опубликована в апреле 1936, в первом номере пушкинского «Современника», самой последней из «маленьких трагедий».
Стало быть, содержалось в ней что-то очень близкое и беспокоящее поэта в последний год его жизни? Взять хотя бы восклицание Альберта: «О, бедность, бедность! Как унижает сердце нам она!», или его наивную надежду: «Проклятое житье! Нет, решено – пойду искать управы у герцога»? И потом – этот едва не состоявшийся поединок между сыном и отцом, который все равно разрешился смертью последнего, и герцог не помог – разве это не гимн Провидению?
Пушкин был настолько увлечен составлением мистификации, что на следующее утро, в субботу, поспешил ознакомить с ней А.И.Тургенева:
9 генваря (...) Я зашел к Пушкину: он читал мне свой pastiche[358] на Вольтера и на потомка Jeanne d 'Arc.[359]
Что вынес друг поэта из этого знакомства? Скорее всего, немного, хотя Пушкин, вероятно, объяснил ему суть мистификации, предварительно насладившись его замешательством. Рискнем предположить, что поэт создавал «шутку» не для печати, а для внутреннего пользования, для розыгрыша друзей. Тут все строилось на самоиронии и приглашении разобраться в ней. В лице английского журналиста он вывел власть, а себя поставил на место «пристыженного» Вольтера, который «не в шутку» принял вызов доброго и честного Дюлиса (не Дантеса ли? – А.Л.).
И все же конструкция получилась слишком тяжеловесной. Тургенев, обычно восторженно воспринимающий творчество поэта, никак не отреагировал на эту «шутку». Ей не хватало ясности, зато с избытком проявлялись обида на все общество и, одновременно, досада на самого себя. Но одно Тургенев, безусловно, понял – поэт не смирился со своей участью и готовился к активным действиям.
Друзья не ограничились чтением мистификации и отправились на квартиру к Тургеневу, чтобы разобраться в документах по истории России, привезенных Тургеневым из Франции. Там они «заболтались до 4-х часов». Друг поэта особенно гордился важными материалами, добытыми им в архиве Министерства иностранных дел, где он «списал почти все, относящееся к России, ...начиная с первых сношений ...с Францией прежде Петра I – до первых двух годов царствования им(ператрицы) Ел(изаветы) Петр(овны)». Это составило около «полупуда» бумаг, в какой то мере дополняющих пушкинский исторический труд.
Потом они расстались, но затем, отобедав у Татаринова, Тургенев вернулся к Пушкину, и общение их продолжилось. Спустя некоторое время, ближе к вечеру, друзья, вероятнее всего, отправились на раут к Фикельмонам. В.И. Бакуниной прием не понравился:
в 11-ть часов поехали к Фи(кельмонам). Ожидали родственный вечер... стоят жандармы. Входим. Жара, теснота – раут, не самый большой, среднего разбора -
бросила она как бы нехотя, а Е.М. Бакунина добавила:
просто маленький раут: человек сто[360].
Вечер был не самый блестящий, но он имел отличительную особенность, которую не преминула отметить С.Н. Карамзина – последний раз Дантес появлялся в свете женихом и холостым мужчиной:
завтра, в воскресенье, состоится эта удивительная свадьба, мы увидим ее в католической церкви; Александр и Вольдемар будут шаферами, а Пушкин проиграет несколько пари, потому что он, изволите видеть, бился об заклад, что эта свадьба один обман и никогда не состоится. Все это по-прежнему очень странно и необъяснимо; Дантес не мог почувствовать увлечения, и вид у него совсем не влюбленный. Катрин во всяком случае более счастлива, чем он[361].
Софья, надо отдать ей должное, была пристрастна ко всем участникам драмы: к Пушкину – за его «бешенство», к Дантесу – за неразборчивость, к Екатерине – за ее «близорукое счастье», – поэтому, несмотря на склонность к злоречию, могла честно оценить ситуацию: «Все это по-прежнему очень странно и необъяснимо».
Пушкин убеждал всех, что Дантес не женится, а тот явно готовился это сделать, хотя и без видимого удовольствия. Но не с кислым же выражением лица? Да и кто из женихов накануне свадьбы весел? Сам Пушкин чрезвычайно грустил. Кроме того, совершенно не понятно – кому выгодна будущая свадьба? Вопрос этот не давал Софьи покоя. Все последующие дни она внимательно изучала новобрачных, следуя за ними буквально попятам.








