Текст книги "Последняя мистификация Пушкина"
Автор книги: Андрей Лисунов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
«Ошибки» и странные нелепости этого документа очевидны. Их трудно не заметить, но еще труднее объяснить. С.Абрамович предлагает смириться с этим и верить поэту на слово:
Это очень обдуманный документ, которому сам поэт придавал какое-то чрезвычайно важное значение. Текст его тщательно отредактирован, переписан набело. Здесь нет ничего случайного. Все взвешено и все весомо. Внизу стоит полная подпись. Пушкин отвечает за каждое сказанное здесь слово[140].
Отвечает?! За что и перед кем? Сам Пушкин письма не отослал, а вариант, предназначенный Геккерну, и вовсе разорвал. Исследователи восстановили его по фрагментам в весьма сомнительном виде и вынесли на суд потомков. Кому же верить? Загнанный в угол поэт, искал способ овладеть ситуацией. При этом в уме его проносились невероятные комбинации совсем не ангельского вида. Мало ли «страшного» задумываем мы в раздражении, но приводим ли в исполнение?!
Пушкин писал Бенкендорфу:
Граф! Считаю себя вправе и даже обязанным сообщить Вашему сиятельству о том, что недавно произошло в моем семействе. Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены. По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата...[141].
Остановимся! Как известно, ни по виду бумаги, ни по слогу, ни по манере изложения, Пушкин не мог определить, кто написал анонимку. И вряд ли он думал иначе. Это, мягко говоря, сомнительное объяснение, по форме напоминающее канцелярский отчет, писалось им не для установления истины. Оно должно было привлечь внимание власти. Начни поэт со слов «я думаю», «мне кажется» – и от него легко бы отмахнулись: мало ли, что кажется поэту! Надо было озадачить власть, заставить реагировать документом на документ.
...Я занялся розысками...
Не совсем так! Во-первых, вызов Дантесу послал сразу же, не проводя расследования. Во-вторых, если и занялся розысками, то весьма необычными – обошел всех получателей пасквиля. С какой целью? Чем они могли помочь ему?
Я узнал, что семь или восемь человек получили в один и тот же день по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного на мое имя под двойным конвертом...
Загадочный оборот: «семь или восемь человек». С одной стороны, он вроде бы говорит о незавершенном расследовании. С другой – именно, эта показная незавершенность и настораживает. Естественной была бы ссылка на точное число выявленных адресатов.
Большинство лиц, получивших письма, подозревая гнусность, их ко мне не переслали...
Не менее странная фраза! Она создает впечатление, что большая часть анонимок прошла мимо поэта. Но ведь известно, что Пушкин собрал почти все копии диплома.
В общем, все были возмущены таким подлым и беспричинным оскорблением; но, твердя, что поведение моей жены было безупречно, говорили, что поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею г-на Дантеса. Мне не подобало видеть, чтобы имя моей жены было в данном случае связано с чьим бы то ни было именем. Я поручил сказать это г-ну Дантесу.
Повторимся – вызов был послан до проявления, так называемого, «всеобщего возмущения», которое, на самом деле, выражалось в форме предположения, далеко не твердого, у двух-трех друзей поэта. Пушкин подводит власть к мысли, что вызов состоялся по «естественным» причинам после расследования и оскорбительных толков в обществе, что, конечно, не соответствовало действительности.
Барон Геккерн приехал ко мне и принял вызов от имени г-на Дантеса, прося у меня отсрочки на две недели.
Оказывается, что в этот промежуток времени г-н Дантес влюбился в мою свояченицу, мадемуазель Гончарову, и сделал ей предложение...
Довольно неприглядный донос, сродни тому, что вытворял Геккерн в письме к Нессельроде! Пушкин знал от Жуковского, а затем и от Загряжской о существовании «материальных» доказательств близких отношений Дантеса и Екатерины. И что же – не поверил другу и тетке или сознательно решил распространить ложный слух, прекрасно понимая, что через «двор» тот быстрее войдет в свет и завладеет «общественным мнением»?
Узнав об этом из толков в обществе, я поручил просить г-на д'Аршиака (секунданта г-на Дантеса), чтобы мой вызов рассматривался как не имевший места. Тем временем я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерна, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества. Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю. Во всяком случае надеюсь, граф, что это письмо служит доказательством уважения и доверия, которые я к вам питаю. С этими чувствами имею честь быть, граф, вашим нижайшим и покорнейшим слугою. Александр Пушкин[142].
Согласимся, более чем странный пассаж. Сначала поэт послал вызов Дантесу, потом убедился, что виновен Геккерн, заверил власть в уважении, и вроде бы самим обращением к ней подтвердил это, и тут же высказал категорическое нежелание «представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю», то есть фактически попросил не вмешиваться в его дела. Но тогда зачем писать письма и привлекать к себе внимание?
С.Л. Абрамович объясняет это стремлением поэта «...во что бы то ни стало довести до сведения общества правду»[143]. Хороша же правда? Попадись письмо на глаза друзьям поэта – и ему пришлось бы ответить на ряд неудобных вопросов, например, о том же «всеобщем возмущении», а Жуковский и вовсе уличил бы его в надувательстве. И что за «общество» представлял шеф жандармов?! Не он ли, в конечном счете, должен был пресекать слухи и предупреждать скандалы?
То, что Пушкин намеренно вводил власть в заблуждение, становится особенно очевидным при знакомстве с другой редакцией того же письма, якобы предназначенной Геккерну. Она то и позволяет говорить о тайном смысле дуэльной истории и сложной интриге, которую вели оба противника.
Прочтем его:
«Барон, Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно.– Поведение вашего сына было мне совершенно известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как притом я знал, насколько жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным...[144].
Итак, Пушкин признает, что поведение Дантеса вообще – на людях – «не выходило из границ светских приличий», а значит, не могло служить причиной «всеобщего возмущения» и поводом для дуэли. Следовательно, в первом письме поэт сознательно называет власти ложную причину вызова.
Я хорошо знал, что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее постоянство всегда в конце концов производят некоторое впечатление на сердце молодой женщины и что тогда муж, если только он не глупец, совершенно естественно делается поверенным своей жены и господином ее поведения. Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма[145].
Иными словами не анонимка была причиной вызова. Она просто оказалась кстати. Пушкин как бы дает понять Геккернам, что они сами себя наказали, но зачем так кудряво? Не потому ли, что опять ничего не сказано о встрече у Полетики. Создается впечатление, что ее и вовсе не было. Но тогда почему вполне светское поведение Дантеса стало предметом дуэльного разбирательства? Или поэт намеренно дразнит противника, или, что более вероятно, пишет не для него.
Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь потешную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.
Но вы, барон – вы мне позволите заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, истощенный лекарствами, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына… Вы видите, что я много знаю...»[146].
Этот фрагмент особенно удался Пушкину. В лучших традициях пасквильного искусства! Особенно в части разоблачения сифилиса. Надо было действительно много знать, а главное – быть домашним врачом Геккернов, чтобы такое утверждать наверное.
Но подождите, это не все: я же говорил вам, что дело осложнилось. Вернемся к анонимным письмам. Вы, конечно, догадываетесь, что они вас касаются.
2-го ноября вы узнали от вашего сына новость, которая вам доставила большое удовольствие. Он сказал вам, что вследствие одного разговора я взбешен, что моя жена опасается..., что она теряет голову. Вы решили нанести удар, который вам казался окончательным. Анонимное письмо было составлено вами и ...[147].
Вот оно – безусловное свидетельство вины Геккерна – первое прямое обвинение посланника поэтом! Мы верим Пушкину! Мы готовы закрыть глаза на очевидную беспомощность его обвинений. Не так ли? Но вот что поэт пишет отцу спустя месяц:
У нас свадьба. Моя свояченица Екатерина выходит замуж за барона Геккерена, племянника и приемного сына посланника голландского короля. Это очень красивый и добрый малый, весьма в моде, Богатый, и 4 годами моложе своей нареченной[148].
Что ж мы и этому верим? Да, нет же! Мы ищем любую причину, чтобы не согласиться с поэтом, и находим-таки в неприятии Пушкиным свадебной суеты[149] «скрытое» раздражение Дантесом. И дело не в том, что это неправда. Еще какая правда! Но правда и то, что Дантес – «красивый и добрый малый».
Может, не Пушкину мы верим, а нашим представлениям о нем? Должен быть национальный гений строг как формула, ясен и предсказуем. Но Пушкин потому и Пушкин, что мог растворяться в любой атмосфере – быть одним в письме к Геккерну и совершенно другим – к Бенкендорфу? И не слабость его была в том, а сила. Не переделывал он климат, не поворачивал реки, а утверждал гармонию и Божественное таинство гибели и возрождения, непостижимое для человеческой логики.
Казалось бы чего проще – вот оно пушкинского обвинение и, если мы признаем поэта нашим великим культурным достоянием, то должны оставить наше умствование и довериться ему. Но перед нами вовсе не пушкинский текст, а его реконструкция – неразборчивая часть письма, источник споров и догадок многих пушкинистов, содержащий слабый и по существу единственный намек на встречу у Полетики? И вообще, что стоит за обрывками фраз, насколько добросовестно они реконструированы – ведь перевод с французского столь многозначен? Не вкралась ли ошибка – ведь кое-какие кусочки этого разорванного письма были утеряны? Например, во многих изданиях, в том числе и академических, можно прочитать вполне связанный текст, где поэт прямо обвиняет Геккерна в составлении анонимки. Но обратимся к подлиннику и посмотрим, как он выглядит на самом деле:
2-го ноября у вас был [от] с вашим сыном [новость (...) доставил<а> большое удовольствие. Он сказал вам ] [после одного] вследствие одного разговора <...>ешен, [что, моя жена <опаса<ется>] анонимное письмо [<.....> что она от этого теряет голову ] <......> нанести решительный удар <......> <со>ставленное вами и <......> <экзем> – пляра [ано<нимного> письма)] <.....> были разосланы <......> было сфабриковано с <......>[150].
Конечно, при известной доли воображения и соответствующем желании можно из обрывков слов – « ...ставленное вами и ... пляра ... были разосланы» – вывести фразу «Анонимное письмо было составлено вами...», но доверять этому построению было бы неразумно. Нельзя утверждать, что Пушкин в своем письме обвинял Геккерна в составлении анонимки.
Казалось бы какая разница – обвинял или нет? Ведь в письме к Бенкендорфу он прямо говорит, что анонимка исходила от Геккерна. Но мы видим, что документы имели разное назначение, а значит и текст в них должен был отличаться.
Поэт пишет:
Я получил три экземпляра из десятка, который был разослан. Это письмо... было сфабриковано с такой неосторожностью, что с первого же взгляда я напал на следы автора. Я больше не беспокоился об этом, я был уверен, что найду негодника. В самом деле, после менее чем трехдневных розысков я знал положительно, как мне поступить[151].
В отличие от письма к Бенкендорфу здесь точно указывается количество разосланных пасквилей, а вот обвинение с перечислением конкретных улик – «по виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено» – опущено. Вместо него появляется общее рассуждение, что анонимка сфабрикована «с такой неосторожностью». А с какой – ни слова?! Если бы Пушкин стремился к установлению истины, то должен был описать эту самую «неосторожность» шефу жандармов, а Геккерну изложить конкретные претензии – пусть объясняется. Он же поступил как раз наоборот, давая понять противнику, что с легкость пользуется его же оружием:
Если дипломатия есть лишь искусство узнавать о том, что делается у других, и расстраивать их намерения, то вы должны отдать мне справедливость, признав, что были побеждены по всем пунктам.
Теперь я подхожу к цели моего письма. Быть может, вы желаете знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего. Так я скажу вам это.
Я, как видите, добр, простодушен... но сердце мое чувствительно... Поединка мне уже недостаточно... нет, и каков бы ни был его исход, я не почту себя достаточно отомщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой, которая совсем имела бы вид забавной шутки (что, впрочем, меня нимало не смущает), ни наконец письмом, которое я имею честь вам писать и список с которого сохраняю для моего личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд самому найти основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо и чтобы уничтожить самый след этого подлого дела, из которого мне легко будет составить отличную главу в моей истории рогоносцев. Имею честь быть, барон, вашим нижайшим и покорнейшим слугою А. Пушкин (фр.)[152].
Вот такое странное письмо, цель которого донести противнику, что поединка уже не достаточно. Не подходит ни смерть, ни женитьба, ни любое извинение. Чего же хочет поэт?
Впрочем, загадки тут не было. Поэт не случайно обронил фразу о бесчестии «в глазах дворов нашего и вашего». Конечно, страшнее смерти для посланника – высылка из страны, скандальное завершение карьеры дипломата. Пушкин загонял Геккернов в угол, оставляя им единственный выход – добровольно покинуть Россию, не дожидаясь развития конфликта. В сложившихся условиях это был единственный приемлемый для поэта вариант. Драться с Дантесом он не мог, а нахождение его рядом становилось невыносимым.
Но почему Пушкин, не дожидаясь ответа противника, решил сразу осуществить свою угрозу и написал на них, на самом деле, донос шефу жандармов. «Письмо, адресованное Бенкендорфу, Пушкин приготовил, чтобы его доставили по назначению после поединка» – пишет Абрамович, пытаясь объяснить поведение поэта. Логика защиты проста: отправляясь на январскую дуэль, поэт взял с собой копию письма к Геккерну и попросил секунданта Данзаса воспользоваться им при неблагоприятном исходе поединка. В ноябре же это могло быть письмо к Бенкендорфу. Почему не к Геккерну? Потому что, донос тогда выглядел бы обычным доносом, а не посмертным посланием потомкам, своеобразным актом восстановления справедливости.
Увы, ни на какую дуэль Пушкин не собирался – так и написал Геккерну: «Поединка мне уже недостаточно». А когда собрался, то взял с собой письмо к Геккерну и не случайно, но об этом чуть позже.
Чтобы понять поведение поэта, надо исходить из ситуации, в которой он оказался. Она была уникальной. Начавшиеся свадебные приготовления делали дуэль невозможной. Такой поступок со стороны семьи невесты несомненно вызвал бы осуждение в обществе. Написав импульсивное письмо Геккерну, Пушкин в полной мере осознал это. Но ему срочно нужно было что-то противопоставить «сказке» о рыцарском поведении Дантеса – слух столь же бессмысленный и поражающий воображение, заставляющий Геккернов бежать из страны. Анонимка, сифилис – все это было, как нельзя, кстати.
Более того, в своем стремлении обострить ситуацию поэт, вероятно, уже тогда дошел до крайности. После дуэли Геккерн писал Верстолку о полученном им письме следующее:
самые презренные эпитеты были в нем даны моему сыну... доброе имя его достойной матери, давно умершей, было попрано.
Имелась в виду фраза: «вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну», которая на самом деле имела несколько иной вид, поскольку прочитав письмо, Николай I написал сестре 4 февраля 1837 г.:
Пушкин ... оскорбил своего противника столь недостойным образом, что никакой иной исход дела был невозможен».
Александр Трубецкой знал о содержании бранного письма Пушкина со слов Дантеса и вспоминал, что поэт
написал Геккерну ругательное письмо, в котором выставлял его сводником своего вы…ка[153].
По мнению Скрынникова, отослав письмо Геккерну 25 января, Пушкин изготовил две копии, в которых смягчил выражения. Они то – судебная копия и автограф Данзаса – легли в основу современного реконструированного текста, где слово, принятое изображать многоточием, уступило место вполне литературному – «незаконорожденный».
Можно, конечно, говорить, что «в оскорблении матери Жоржа Дантеса был повинен не столько Пушкин, сколько сами Геккерны. Это они придумали фантастическую родословную поручику, будто бы родившемуся от внебрачной связи его матери с голландским королем»[154]. Но как это оправдывает ругань поэта!? Сделав замену, Пушкин и сам выразил отношение к ней.
Конечно, «Изощренный дипломат, барон Геккерн заставил высшее общество поверить этой небылице, позорившей ни в чем не повинную баронессу Дантес как женщину сомнительного поведения и мать ублюдка»[155]. Потому и заставил, что не гнался за правдоподобием. Люди верят в «сказки», а поэт хотел вернуть их в действительность, разрушить феерический «миф», изобличить нечестную игру, не предлагая взамен ничего более сказочного.
Впрочем, не жизнеспособность слуха беспокоила поэта. Важно было, когда и в каком виде он попадет к правительству и царю? От этого, в конечном счете, зависела судьба героев дуэльной истории. Но ждать было невыносимо, а Пушкину не терпелось получить немедленный результат. И он решил прямо обратиться к царю через министра, введя правительство, что называется, в курс дела так, как он это видел, при этом, естественно, не требуя «ни правосудия, ни мщения». Иными словами, не столько донести, сколько просветить.
Казалось бы, на этом можно остановиться – все аргументы исчерпаны, оба письма обсуждены, самые пикантные подробности выявлены. Но была у этой истории еще одна сторона, возможно, самая важная, о которой не принято говорить – было еще и третье письмо, написанное в этот же день 21 ноября. О нем обычно забывают, полагая не относящемся к делу. Это письмо Канкрину. Накануне поэт получил от него вполне предсказуемый ответ:
Милостивый государь мой, Александр Сергеевич! Касательно предположения Вашего, изъясненного в письме Вашем от 6-го сего ноября, об обращении принадлежащих Вам 220 душ в Нижегородской губернии, из коих 200 заложены в 40 т. руб., в уплату 45 т. руб. должных Вами Государственному Казначейству, имею честь сообщить, что с моей стороны полагаю приобретения в казну помещичьих имений вообще неудобными и что во всяком подобном случае нужно испрашивать высочайшее повеление[156].
И вот что ответил Пушкин:
Крайне сожалею, что способ, который осмелился я предложить, оказался [в глазах Вашего сиятельства] неудобным. Во всяком случае почитаю долгом во всем окончательно положиться на благоусмотрение Вашего сиятельства.[157]
Иными словами, поэт отказался от своего первоначального требования: «не доводить оного до сведения государя императора». Выходит, теперь он готов принять помощь царя? Но что собственно изменилось за две с небольшим недели? В финансовом отношении ничего. Но думается, и Канкрин и Пушкин хорошо понимали, что кроется за искусным пассажем о возможном отказе в случае если... Соглашаясь с министром, поэт знал, что Канкрин все же подаст царю первое прошение с изложением сути дела и вполне прозрачным намеком, что на самом деле хочет проситель.
Но каков поэт?! Посмотрите, в какую неловкую ситуацию он ставил царя, как тонко расставлял акценты. Представьте, вы получаете от своего друга письмо с проникновенной просьбой выкупить у него за долги часть квартиры и отказом от помощи, варианты которой он тут же и перечисляет. Что вам остается – либо разрывать дружеские отношения, оставлять друга без квартиры, и выглядеть, мягко говоря, холодным эгоистом, либо настаивать на этой самой помощи, как бы навязывая свою дружбу? Не менее интересно и то – сможет ли друг отказываться от нее: тоже ведь тест на эгоизм. Откажется – можно и дружбу разорвать и без квартиры оставить.
На первый взгляд, эти рассуждения никакого отношения к дуэли не имеют. Но что такое – 45 тыс. долга казне? В основном, это полученное вперед жалование за работу над «Историей Петра». Выходит, что под видом «долга» обсуждалась дальнейшая судьба исторических занятиях поэта. Как уже говорилось, положение Пушкина было катастрофическим: с одной стороны, он не мог издать «Историю Петра» такой, какой она открылась ему при знакомстве с архивными документами, а с другой – взяв обязательства и истратив денежное вознаграждение, он, как дворянин и честный человек, не имел права просить об отставке.
Что же оставалось? Переписать «Историю Петра» в парадном стиле, как того требовал царь, совершив тем самым творческую капитуляцию? Или все же найти какой-нибудь оригинальный способ уйти со службы? Думается, последняя мысль особенно овладела Пушкиным, когда он сопоставил содержание трех писем: тут – изворотливость Геккерна, там – бюрократизм Канкрина. А что если вызвать на дуэль самого посланника?! Оснований для этого было предостаточно – взять хотя бы его сводничество! Конечно, неприятность, скандал, но ведь семейный, без всякого политического подтекста. Царь вынужден будет сослать Пушкина в деревню, а вот запретить ему заниматься «Историей Петра» он не сможет!
И тогда поэт написал письмо Бенкендорфу и Канкрину. Оба эти послания, разные по напрвленности, дополняли друг друга. Поэт хитрил, но не изворачивался. Не уходил от опасности, а наоборот, стремился к ней. В таком напряжении духовных и физических сил Пушкин действовал молниеносно и порой необъяснимо – особенно для молодого Соллогуба, который в этот день в полной мере испытал на себе проявление пушкинского темперамента. Поэт специально пригласил его к себе домой, сославшись на то, что ничего не хочет делать без его – секунданта – ведома, тем самым, давая понять, что дуэльная история еще не завершена:
Он запер дверь и сказал: «Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено... Вы мне теперь старичка подавайте». Тут он прочитал мне всем известное письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что мог я возразить против такой сокрушительной страсти? Я промолчал невольно, и так как это было в субботу (приемный день кн. Одоевского), то поехал к кн. Одоевскому. Там я нашел Жуковского и рассказал ему про то, что слышал. Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма[158].
Итак, в дело вновь вмешался друг поэта. Не трудно предположить, что, узнав тревожную новость, он тут же отправился к Пушкину. Стало быть, между ними состоялся обстоятельный разговор. На этот раз речь шла уже не о женитьбе Дантеса и его вызывающем поведении – говорили о самом посланнике и его положении при дворе. Пушкин настаивал на том, что Геккерн, принимавший участие в грязных интригах приемного сына, должен быть наказан. Жуковский не возражал, но, вероятно, находясь при дворе и зная о дипломатических провалах посланника, предложил не доводить дело до открытого столкновения, а прибегнуть к посредничеству царя. И опять же увязал это с решением служебных и материальных проблем самого поэта.
Тут было над чем подумать: с одной стороны, появлялась возможность донести царю все свои мысли – те, что явно содержались в трех письмах, и те, что таились между строк, а с другой – мгновенно узнать реакцию власти и увидеть свой план в действии. Пушкин согласился.
На следующий день, в воскресенье, 22 ноября, оказавшись во дворце, Жуковский встретился с царем. Как складывался их разговор, успели донести Николаю о семейной драме поэта? Не он ли первым обратился к Жуковскому с вопросом о делах Пушкина? Или Жуковский сам рискнул заговорить о материальных затруднениях поэта, о продаже родового сельца, и попросил аудиенцию от имени Пушкина для более подробных объяснений? Или речь шла только об анонимных письмах – и друг поэта действовал от своего имени?
Отголосок этого разговора можно найти в переписке императрицы. Назавтра она написала своей приятельнице графине Бобринской:
Со вчерашнего дня для меня все стало ясно с женитьбой Дантеса, но это секрет[159].
Выходит, Жуковский сообщил-таки подробности дуэльной истории, способные заинтриговать царскую чету. Поспешность, с которой Николай I назначил встречу в свое личное время говорила об этом, и предполагала активное вмешательство царя в ход событий, что, по мнению царицы могло составлять семейный и политический секрет!
23 ноября в понедельник в четвертом часу дня поэт был приглашен в кабинет Николая для разговора, о чем свидетельствует запись в камер-фурьерском журнале:
По возвращении (с прогулки. – А.Л.) его величество принимал генерал-адъютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина[160].
Происходила ли встреча наедине или в ней участвовал Бенкендорф – однозначно утверждать трудно? Но, думается, царь должен был пригласить к разговору человека, отвечающего за порядок в империи. И Пушкину присутствие шефа жандармов тоже было на руку: оно придавало беседе официальный характер и избавляло поэта от слишком откровенных вопросов царя.
Анализируя это событие, Абрамович замечает:
нужно прежде всего отказаться от ложных версий, которые уводят нас в сторону от того, что было в действительности. Так, явно ошибочным оказалось предположение о том, что Пушкин во время встречи с императором выступил с обвинениями против Геккерна и назвал его автором анонимных писем[161].
И каково объяснение: «О том, что это не было сказано 23 ноября, мы знаем от самого Пушкина»[162]! Напомним, в январском письме поэт написал, что согласился «не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение». И отсюда делается вывод: «Пушкин не сказал ничего бесчестящего посланника»[163].
Но зачем тогда он пошел во дворец, и о каком таком «секрете» императрица писала своей подруге? Разве этот «секрет» не вносил «ясность» в женитьбу Дантеса и не бесчестил его в глазах двора? А Пушкин, начав разговор, разве не должен был подтвердить слова друга, сказанные накануне.
Существует еще одно свидетельство, как будто подтверждающее мнение Абрамович, а, на самом деле, решительно ему противоречащее. Из той же переписки императрицы с Бобринской от 4 февраля 1837 года видно, что полное содержание пасквиля императрица узнала лишь после смерти Пушкина:
Я бы хотела, чтобы они уехали, отец и сын (Геккерн и Дантес –А.Л.). – Я знаю теперь все анонимное письмо, гнусное, и все же частично верное. Я бы очень хотела иметь с вами по поводу всего этого длительный разговор[164].
По мнению исследователя, пасквиль появился во дворце после смерти поэта, а, значит, при ноябрьской аудиенции отсутствовал как предмет обсуждения и – соответственно, обвинения?! Но ведь императрица пишет: «все анонимное письмо» – выходит, с частью его она все же была знакома. Царь вполне мог скрыть от жены содержание документа, переданного им в следствие, на словах обрисовав лишь общий его смысл, исключив, конечно, упоминание о своей персоне. Вот и дочь Николая I, великая княгиня Ольга Николаевна, вспоминала:
Воздух был заряжен грозой. Ходили анонимные письма, обвиняющие красавицу Пушкину, жену поэта, в том, что она позволяет Дантесу ухаживать за ней. Негритянская кровь Пушкина вскипела. Папа, который проявлял к нему интерес, как к славе России, и желал добра его жене … приложил все усилия к тому, чтобы его успокоить. Бенкендорфу было поручено предпринять поиски автора писем[165].
Тут во всем слышен голос венценосного Папы – его любимая игра в «разводящего»: «негритянская кровь» Пушкина, «доброта» к жене поэта и т.д. Так царь вешал ярлыки, и точно так путал следы. Поэтому, когда царица ознакомилась с полным содержанием пасквиля, она не стала повторять за супругом, что, дескать, жена поэта обвинялась «в том, что она позволяет Дантесу ухаживать за ней», а выразилась просто: «и все же частично верное». И это замечание вовсе не касалось Натальи Николаевны, а прямо относилось к Николаю I, к той части анонимки, которая намекала на его неблаговидную роль в этом деле, что и вызвало горькое раздражение царицы, постепенно привыкающей к лицедейству супруга. О содержании пасквиля она узнала от Жуковского, к чему был особый повод. 2 февраля 1837 года Бенкендорф писал другу поэта:
Е. В. Император уполномочил меня спросить у вас анонимное письмо, которое Вы вчера получили, и о котором Вы сочли нужным сказать Е. В. Императрице. Граф Орлов получил подобное же письмо и поспешил вручить его мне. Сравнение двух писем может дать указание на составителя[166].
Речь шла о совсем другой анонимке – об отклике на смерть поэта. Накануне Жуковский получил письмо от неизвестного, в котором патетически вопрошалось:
Неужели после сего происшествия может быть терпим у нас не только Дантес, но и презренный Геккерн? (…) Вы, будучи другом покойному, (…) и по близости своей к царскому дому употребите все возможное старание к удалению отсюда людей, соделавшихся чрез таковой поступок ненавистными каждому соотечественнику Вашему, осмелившихся оскорбить в лице покойного – дух народный.