Текст книги "Последняя мистификация Пушкина"
Автор книги: Андрей Лисунов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Кавалергард находился под впечатлением, произведенным двумя записками. Первая, была безусловно успокоительной, поскольку извещала о двухнедельной отсрочке, вторая, в целом, тоже говорила об успехе – согласии Загряжской на сватовство Дантеса. Огорчало лишь известие о «неумном» поведении жены поэта. Ничего серьезного, компрометирующего Наталью Николаевну, записки, как уже отмечалось, не содержали, иначе Дантес так легко не заговорил бы о них в суде, но все же являли бестактность, поскольку были адресованы замужней женщине. Сам факт их существования, не говоря уже о содержании, требовал объяснений, и они тут же последовали. Геккерны написали Наталье Николаевне письмо в извинительном тоне, зная, что она непременно покажет его мужу:
Мне возразят, что я должен бы был повлиять на сына? Г-жа Пушкина и на это могла бы дать удовлетворительный ответ, воспроизведя письмо, которое я потребовал от сына, – письмо, адресованное к ней, в котором он заявлял, что отказывается от каких бы то ни было видов на нее. Письмо отнес я сам и вручил его в собственные руки. Г-жа Пушкина воспользовалась им, чтобы доказать мужу и родне, что она никогда не забывала вполне своих обязанностей[62].
Естественно, никакого особого давления посланник на сына не оказывал, и решение было принято согласованно, но действовать Геккерну пришлось в одиночку. Когда именно, он передал письмо Наталье Николаевне, неизвестно, но, думается, произошло это в ближайшие день-два.
В записке Дантеса особым образом высвечена роль Екатерины. Ее поведение названо восхитительным, и это как будто бы не оставляет сомнений в ее разрушительном сотрудничестве с Геккернами. Но что понимать под сотрудничеством, если речь шла о давно уже установленных близких отношениях между молодыми людьми?! Нет ничего удивительного в том, что Екатерина рассказывала кавалергарду обо всем происходящем с ней в эти дни. И надо полагать, домашние знали об этом и могли заранее решить, о чем говорить, а о чем умолчать в присутствии старшей сестры.
Но вот вопрос Дантеса: «ты не говоришь, виделся ли с сестрой у тетки и откуда ты знаешь, что она призналась в письмах?» – при всей кажущейся простоте, заставляет задуматься. Если не Екатерина, то кто тогда предупредил посланника? Выходит, в доме поэта был подлинный, «тайный» осведомитель Геккернов? И хотя прямой ответ посланника не известен, не трудно догадаться, что это была Александрина. Никого другого Пушкин и Наталья Николаевна не стали бы посвящать в подробности своего объяснения. И никто другой не решился бы сплетничать об этом, пусть даже доносить тетке (предположим, что Геккерн узнал новость от нее).
Но вернемся назад – к началу дня 6 ноября. При встрече с Пушкиным Геккерн произнес заготовленную речь, будто из разговора с сыном понял, что его неловкое поведение с Натальей Николаевной могло раздражать поэта, но предложил все списать на огрехи молодости, поскольку кавалергард, по его словам, собирался в самое ближайшее время связать судьбу с другой женщиной. Имя невесты, естественно, не называлось, а правила хорошего тона не позволяли Пушкину осведомиться о нем до оглашения помолвки. Собственно, для ее осуществления Геккерн и попросил недельную отсрочку.
Это был в высшей степени «дипломатический» разговор – искусство, за которое потом оба расплачивались. О встрече у Полетики не говорили, об анонимке тоже – иначе пришлось бы хвататься за пистолеты. Обошлись общими фразами и намеками. Еще бы – женитьба кавалергарда устраивала Пушкина! Она выглядела обычным на Руси наказанием буй-молодца. Поэт с удовольствием добавил от себя еще недельку, чтоб только это мероприятие состоялось.
Теперь можно было выйти к жене и сказать, что ее чудесный поклонник утешился в объятиях другой женщины. Думается, Пушкин на какое-то мгновение испытал удовлетворение, а Наталья Николаевна смущение и разочарование. Это позволило поэту впоследствии заключить:
я заставил вашего сына играть роль столь потешную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.
В таком приподнятом настроении и застал Пушкина вернувшийся Жуковский. Как проходил их первый разговор?
«Привет, Александр Сергеич, я слышал, ты собираешься драться?».
А может, Жуковский спросил: «Я видел Геккерна. Что у тебя с ним?»
Или поэт сам, не дожидаясь вопросов, выложил: «Вот пришел папаша извиняться за поведение сынка. Женят теперь молодца».
Остается только догадываться. Но один вопрос Жуковский должен был задать непременно – что заставило поэта вызвать Дантеса на дуэль? Казалось бы, чего проще – открыться другу, рассказать ему о встрече у Полетики. Вместе с тем, дело улаживалось, а неприятные воспоминания будоражили и, как ни крути, все же выставляли Наталью Николаевну в неприглядном виде? Уж лучше показать анонимку – вот, дескать, какая мерзость. И все говорят, виноват Дантес, его настойчивые ухаживания.
Жуковского, очевидно, возмутило содержание пасквиля. Особенно его обескуражили намек на царя и нелепая связь с историческими занятиями Пушкина. Тема была острой, и обсуждали они ее, вероятно, горячо, поскольку результатом разговора явился довольно необычный поступок поэта. Навряд ли Жуковский согласился с тем, что анонимка вынуждала друга послать вызов, именно, Дантесу. Тут Пушкин вполне мог отшутиться, сославшись на скорую свадьбу кавалергарда. На воре, дескать, и шапка горит, и через недельку-другую будет видно, чего стоит молодец. Растерянный Жуковский только развел руками – выходит, зря он сорвался с места и приехал в Петербург?
История Петра
Проводив Жуковского, Пушкин принялся писать в высшей степени загадочный документ – письмо министру финансов Канкрину. Приведем его содержательную часть полностью, поскольку тут важно уловить дух послания, а не отдельные мысли:
«Милостивый государь граф Егор Францович. (...) По распоряжениям, известным в министерстве вашего сиятельства, я состою должен казне (без залога) 45000 руб., из коих 25000 должны мною быть уплачены в течение пяти лет. Ныне, желая уплатить мой долг сполна и немедленно, нахожу в том одно препятствие, которое легко быть может отстранено, но только Вами. Я имею 220 душ в Нижегородской губернии, из коих 200 заложены в 40000. По распоряжению отца моего, пожаловавшего мне сие имение, я не имею права продавать их при его жизни, хотя и могу их закладывать как в казну, так и в частные руки. Но казна имеет право взыскивать, что ей следует, несмотря ни на какие частные распоряжения, если только оные высочайше не утверждены. В уплату означенных 45 000 осмеливаюсь предоставить сие имение, которое верно того стоит, а вероятно, и более. Осмеливаюсь утрудить Ваше сиятельство еще одною, важною для меня просьбою. Так как это дело весьма малозначуще и может войти в круг обыкновенного действия, то убедительнейше прошу ваше сиятельство не доводить оного до сведения государя императора, который, вероятно, по своему великодушию, не захочет таковой уплаты (хотя оная мне вовсе не тягостна), а может быть, и прикажет простить мне мой долг, что поставило бы меня в весьма тяжелое и затруднительное положение: ибо я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости, что и может показаться неприличным, напрасной хвастливостию и даже неблагодарностию»[63].
На первый взгляд ничего загадочного в этом документе нет: материальные затруднения Пушкина известны, его желание рассчитаться с правительством понятно. Связь между анонимкой и письмом очевидна и всеми признана. Разговор с Жуковским мог подтолкнуть поэта к самым радикальным решениям. Но темны и путаны выводы, которые при этом делаются, будто
у поэта возникло опасение, что появление анонимных писем приведет к распространению слухов о связи царя с его женой[64].
Каким образом уплата долга могла помешать притязанию царя на жену поэта и уж тем более предотвратить слухи? Непонятно. Обращением к совести царя? Но зачем тогда скрывать от него это обращение?
Настораживает и то обстоятельство, что поэт предлагал покрыть свой долг казне, против воли отца, путем продажи сельца Кистенева, ранее отписанного им сестре и частью принадлежащего брату[65], и делал это весьма интригующим образом. Определив свое дело, как малозначащее – это сорок пять тысяч! – к тому же еще и не тягостное, Пушкин оговорил условие не сообщать о нем царю. Что это – наивность, ирония или тонко продуманный ход? Ведь не думал же Пушкин, что министр, действительно, обойдет царя? А если бы обошел, если бы дело дошло до продажи сельца, то выяснилась, что сделка сомнительна, что у сельца есть другие хозяева, и поэту пришлось бы оправдываться, объяснять смысл своего обращения к правительству. Неужели он намеренно ставил себя в неудобное положение? И все ради призрачной надежды, что царь оставит в покое Наталью Николаевну? Иначе, как «актом отчаяния»[66], такое поведение трудно назвать.
Но, думается, не в отчаянии, а вполне осознано Пушкин напоминал правительству и о своем бедственном положении, и о том, что работать над «Историей Петра» в создавшихся условиях он не сможет. Собственно, это было продолжением довольно давней истории.
Началась она в конце 1833 года, когда царь надумал сделать поэта камер-юнкером своего двора. Надо ли говорить, что и в этом усмотрели стремление Николая I приблизить к себе жену поэта. Еще бы – сам Пушкин писал в дневнике:
двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове[67]!
Правда, у поэта эта мысль имела продолжение. Но оно было осторожно спрятано в тень, окутано иносказательной формой, а потому его не заметили, а вернее не связали с известным высказыванием. Да и что тут связывать:
а по мне хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике»![68]
Причем тут французские вокабулы[69] и арифметика, столь нелюбимые Пушкиным, и Наталья Николаевна? И чем на самом деле заставляли заниматься поэта?
К этому времени существовала только одна работа, которую царь третий год с нетерпением ждал от Пушкина – «История Петра». Ждал хотя бы одной главы, первых впечатлений о важном государственном труде, а дождался «Истории Пугачевщины» и «Медного всадника». Поэту были созданы все условия для работы, открыты архивы. Его никто не заставлял ходить на службу – документы по желанию привозили на дом. Вдобавок, поощрили четырехмесячным творческим отпуском, надеясь на ответное благоразумие и служебное рвение, дали попутешествовать, а он старательно избегал встречи с царем, делая вид, что ничего не происходит – в общем, вел себя, по мнению власти, бесконтрольно и безответственно. Само собой, Николай решил навести порядок и существенно ограничить свободу Пушкина.
Хитрость заключалось в том, что звание камер-юнкера накладывало на поэта ряд обязанностей, за исполнением которых следила особая придворная служба. Когда она донимала Пушкина, заставляя участвовать в дворцовых мероприятиях, он обижался, но ничего поделать не мог – отказаться от выполнения почетных для каждого дворянина обязанностей было бы верхом неприличия, вызовом всему дворянскому сословию. Так что, вопреки распространенному мнению, вовсе не Наталью Николаевну хотел видеть Николай I на еженедельных балах в Аничковом дворце, а самого поэта, чтобы при случае как бы невзначай, между прочим, осведомляться об «успехах» пушкинской работы.
Поэт прекрасно понял это: если не сразу, то после того, как княгиня Вяземская передала ему слова, оброненные царем:
Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение[70].
А чтобы поэт долго не раздумывал и не слишком расстраивался от потери вольницы, Николай дал ему деньги на издание «Истории Пугачева».
Уже 11 июня 1834 года Пушкин писал жене:
«Петр 1-й» идет; того и гляди напечатаю 1-й том к зиме».
И вдруг через неделю на стол Бенкендорфу легло неожиданно сухое прошение поэта об отставке:
Граф, поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение[71].
Говорят, Пушкин был сильно оскорблен, узнав, что правительство просматривает его личную переписку. Но с момента, как Жуковский сообщил ему об этом отвратительном факте, прошло больше месяца, и в том же письме к жене от 11 июня Пушкин писал, что «на того (т.е. царя – А.Л.) я перестал сердиться». Стало быть, дело не в перлюстрации писем. Многое объясняет короткая приписка, которой заканчивалось прошение:
В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать его величество, не было взято обратно.
Очевидно, Пушкин отправлялся в отставку заниматься «Историей Петра» самостоятельно – в обход правительства! Но вряд ли он хотел быть понятым столь определенно. Вряд ли хотел скандала. Его письма этого периода полны тягостных размышлений о сомнительности его положения при дворе: «Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно»[72]. Пушкин начинал понимать, что в таких условиях и с таким настроением он не напишет подлинной «Истории Петра» – не только для царя, но и для потомков. Он искал творческой свободы, но Жуковский быстро объяснил ему, что со стороны его поступок выглядит капризом или, того хуже, вызовом власти, особенно неприличным после того, как царь оказал ему формальные почести и снабдил деньгами.
Но прошел год, и разногласие с властью еще более усилилось. Пушкин подал новое прошение об отставке с учетом прошлогоднего опыта, более продуманное и уже не столь откровенное. Он придал ему характер личного обращения и не стал увязывать свой уход с самостоятельным занятием «Историей Петра»:
До сих пор я жил только своим трудом. Мой постоянный доход – это жалованье, которое государь соизволил мне назначить. В работе ради хлеба насущного, конечно, нет ничего для меня унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег; и одна мысль об этом приводит меня в полное бездействие. Жизнь в Петербурге ужасающе дорога… Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть – нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я пока еще обязан милостям его величества. Я был осыпан благодеяниями государя, я был бы в отчаянье, если бы его величество заподозрил в моем желании удалиться из Петербурга какое-либо другое побуждение, кроме совершенной необходимости.[73]
Пушкину казалось, что такое признание ослабит бдительность власти, и она хотя бы на время оставит его в покое. Но Николай I понял дипломатическую игру поэта, его стремление сохранить творческую независимость. И как не понять – прошел очередной год, а результаты пушкинской работы попрежнему не были видны?! По-хорошему следовало отпустить поэта восвояси, но Николаю, столь гордившемуся знанием людей, обидно было терять контроль над поэтом. Тут речь шла уже не столько о политике, сколько о борьбе самолюбий. Раз Пушкин говорит, что ему не хватает денег, то, пожалуйста – ему дали сначала небольшую, а потом и более солидную подачку, о чем он писал Канкрину 5 сентября 1835 года:
Вследствие домашних обстоятельств принужден я был проситься в отставку, дабы ехать в деревню на несколько лет. Государь император весьма милостиво изволил сказать, что он не хочет отрывать меня от моих исторических трудов, и приказал выдать мне 10000 рублей как вспоможение. Этой суммы недостаточно было для поправления моего состояния. Оставаясь в Петербурге, я должен был или час от часу более запутывать мои дела, или прибегать к вспоможениям и к милостям, средству, к которому я не привык, ибо до сих пор был я, слава Богу, независим и жил своими трудами. Итак, осмелился я просить его величество о двух милостях: 1) о выдаче мне, вместо вспоможения, взаймы 30000 рублей, нужных мне в обрез, для уплаты необходимой; 2) о удержании моего жалования до уплаты сей суммы. Государю угодно было согласиться на то и на другое[74].
Так что Канкрин, читая пушкинское послание от 6 ноября 1836 года, знал, что стоит за пожеланием поэта уплатить долг сполна и немедленно и просьбой «не «доводить оного до сведения государя императора», и почему поэт специально оговаривал, что если царь попытается оказать ему очередную «милость», то он вынужден будет от нее отказаться. Пушкин готовил новую отставку, давая понять Николаю, что дело вовсе не в материальных затруднениях, вернее не только в них, а в том, что Блок назвал «отсутствием воздуха» или по-пушкински – «покоя и воли». Итог этой истории подвел Жуковский в пронзительном по тону и ясном по существу послании к Бенкендорфу:
Но подумайте сами, каково было бы вам, когда бы вы в зрелых летах были обременены такою сетью, видели каждый шаг ваш истолкованным предубеждением… Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано под тем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили. Но в чем же была его служба? В том единственно, что он был причислен к иностранной коллегии. Какое могло быть ему дело до иностранной коллегии? Его служба была его перо, его «Петр Великий», его поэмы, его произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время? Для такой службы нужно свободное уединение[75].
Друг поэта был не совсем прав, обрушив всю тяжесть обвинений на шефа жандармов. Еще за год до трагической развязки Бенкендорф предлагал царю отказаться от услуг явно неуправляемого поэта, заменив его послушным Полевым, но получил категорическое «напоминание»:
Историю Петра Великого пишет уже Пушкин…[76].
Николай I вел с поэтом свою игру. Тот, кто писал анонимку, безусловно, знал, что, назначая Пушкина на пост «историографа ордена рогоносцев», он касается куда более важной и болезненной для художника темы, чем перспектива оказаться в списке обманутых мужей.
«Растущая картошка»
Оставив поэта, озадаченный Жуковский, решил по случаю обойти общих знакомых. Он направился сначала к Михаилу Юрьевичу Виельгорскому, а затем и к Вяземскому, от которых узнал, что оба они получили по экземпляру анонимного письма и тоже растеряны – гадают, кому и с какой целью понадобилось столь необычно шутить с Пушкиным. Никто из них, естественно, о происшедшем у Полетики не догадывался, а потому, обсудив тот же круг лиц, что и Долгорукий с Россетом, друзья ни на ком конкретно не остановились. Однако, узнав от Жуковского, что поэт послал вызов Дантесу, решили, что какая-то связь между ним и анонимкой все же существует, поскольку поведение кавалергарда, действительно, вызывало некоторые вопросы.
Пушкин впоследствии, при объяснении с властью, просто сослался на это весьма неустойчивое мнение, усилив его крепкими выражениями: «Вообще негодовали... говорили, что поводом к этой гнусности послужило настойчивое ухаживание за нею г. Дантеса». «Вообще... говорили» – вот и все оправдание такого ответственного шага, как вызов на дуэль! Конечно, поэту никто не поверил! Но как бы то ни было, но конфликт похоже улаживался – Дантеса женили. Жуковский уже совсем было успокоился, когда, вернувшись домой поздно вечером, обнаружил у себя письмо Загряжской с просьбой непременно зайти к ней.
Утром следующего дня, в субботу 7 ноября, Жуковский отправился к Загряжской с визитом. В записках он оставил наиболее подробное описание этой встречи, и тем не менее недостаточное, чтобы понять смысл происходящего, разобраться в беспорядочном нагромождении фактов – слишком скоротечно и неожиданно развивались последующие события:
7 ноября. Я поутру у Загряжской. От нее к Геккерну. (Mes ante cedents[77]. Незнание совершенное прежде бывшего.) Открытия Геккерна. О любви сына к Катерине (моя ошибка насчет имени). Открытие о родстве; о предполагаемой свадьбе. – Мое слово. – Мысль [дуэль] все остановить. – Возвращение к Пушкину. Les revelations[78]. Его бешенство. – Свидание с Геккерном. Извещение его Вьельгорским. Молодой Геккерн у Вьельгорского[79].
Наибольшее затруднение вызывают фразы: «Незнание совершенное прежде бывшего», «моя ошибка насчет имени» и «Его бешенство». Детальным обсуждением первых двух можно было бы пренебречь – не столь уж важны они для понимания дуэльной истории – но многие исследователи видят в них отголосок коварной интриги Геккернов – их умелой манипуляции другом поэта, а потому обсуждать их придется.
Прежде всего, упускается из виду, что Жуковский отправился к посланнику после визита к Загряжской. И ведь не для обмена любезностями пригласила она его к себе, а для нелегкого разговора о семейных делах, и не сам Жуковский надумал ехать к Геккерну, а по просьбе Загряжской.
Важно иметь в виду, что друг поэта находился на приличном удалении от столичной жизни и не знал последние светские новости. Его незнание и удивления могли касаться вполне обычных вещей. Строить на этом какие-либо предположения и догадки было бы неразумно. Другое имеет значение – кто и каким образом удивлял его, посвящая в подробности дуэльной истории. Только по этим действиям и можно судить, кто на самом деле раздувал конфликт, а кто пытался его погасить.
Конспективные записи, впрочем, как и многие письма, имеют одну важную особенность – фразы в них не всегда объясняют друг друга, не всегда логически связаны между собой. Мысль зачастую скачет, оставляя ключевые слова, понятные для посвященного. «Незнание (или неизвестное) совершенное прежде бывшего», скорее всего, относилось к связке «Я поутру у Загряжской. От нее к Геккерну». Возможно, потому что дальше идет уточнение: «Открытия Геккерна». Иными словами то, что Жуковский услышал от Загряжской было как-то связано с последующим откровением посланника.
Вероятно, речь шла об ухаживании Дантеса за одной из незамужних сестер Гончаровых. Узнав от племянниц или самого Жуковского, что кавалергард собирается жениться, Загряжская, не могла не озадачиться судьбой Екатерины. Конкретное имя девушки она не назвала, поскольку переговоры еще не начались, но попросила друга поэта наведаться к Геккернам и выяснить их планы, намекнув, о некоторых обязательствах перед Гончаровыми.
Жуковский подумал, что речь идет об Александрине, как наиболее подходящей кавалергарду по возрасту, но Геккерн, ободренный появлением посредника, был более откровенен. Он
между прочим, объявил Жуковскому, что если особенное внимание его сына к г-же Пушкиной и было принято некоторыми за ухаживание, то все-таки тут не может быть места никакому подозрению, никакого повода к скандалу, потому что барон Дантес делал это с благородною целью, имея намерение просить руки сестры г-жи Пушкиной, Кат. Ник. Гончаровой[80].
Итак, имя будущей невесты было названо!
Такой поворот событий застал Жуковского врасплох. От Пушкина он знал, что Геккерн написал анонимку, от Геккерна с Загряжской – об ухаживании Дантеса за Екатериной и скорой свадьбе. Отправляясь с этим известием к Пушкину, Жуковский дал Геккерену слово, что постарается остановить дуэль, и в свою очередь посоветовал барону,
чтобы сын его сделал как можно скорее предложение свояченице Пушкина, если он хочет прекратить все враждебные отношения и неосновательные слухи[81].
К поэту Жуковский ехал, испытывая противоречивые чувства. Но еще большее потрясение ждало его впереди. Реакция Пушкина была бурной и совершенно непредсказуемой. План Геккернов, их предполагаемое сватовство, вызвало у поэта резкое отторжение. С чего бы это, думал Жуковский? Все так чудесно устраивалось. Либо Пушкин намеренно вел дело к кровавой развязке, либо ему не нравилась невеста – другого не дано?!
Поэт же, в свою очередь утверждал, что не желает дуэли и ничего не имеет против Екатерины. Мог ли Пушкин объяснить другу, что кроме известных, светских ухаживаний Дантеса, была еще и тайная встреча у Полетики, что, по хорошему, кавалергарду вообще не следовало бы приближаться к семье поэта? Наверное, мог, но не сделал это, потому что не верил в искренность намерений Дантеса. И действительно, не зная всех затруднений Геккернов, легко было заподозрить их в нечестной игре – уж очень бледно смотрелась Екатерина в паре с блестящим кавалергардом.
Свое «бешенство» Пушкин также объяснил неверием, что Дантес женится на свояченице, но главную причину раздражения скрыл. Поэт понял, что его обманули, не назвав имя невесты. Ему, как хозяину дома, где проживала Екатерина, должны были сообщить об этом первому, и тогда события разворачивались бы иначе – во всяком случае, ни о какой отсрочке не могло бы идти речи. Поэт почитал дело законченным, а тут выяснялось, что Дантес не только не удаляется из его дружеского окружения, но и становится членом семьи – вместо наказания получает своеобразное поощрение. Ну, не бред ли это! Представить себе такое Пушкин никак не мог, а потому расценил поведение Геккернов, как очевидное стремление запутать историю, добиться отмены дуэли и отвести от себя угрозу реальной женитьбы.
Жуковский, напуганный резкой переменой в настроении поэта – ведь еще вчера он был спокоен и снисходителен к противнику – тут же бросился к Геккернам с известием, что Пушкин не верит в искренность намерений Дантеса, и что теперь кавалергарду просто необходимо сделать предложение свояченице поэта, чтобы избежать трагедии.
От Геккерна Жуковский узнал, что еще один друг Пушкина Виельгорский пытается самостоятельно расследовать причины дуэли. Посланник рассказал, что Вьельгорский, пригласив к себе Дантеса домой для разговора, рассказал о существовании анонимного пасквиля, затрагивающего честь Натальи Николаевны. Так Геккерны узнали, что есть документ, в появлении которого Пушкин винил кавалергарда. Думается, Жуковскому трудно было, что-либо возразить или добавить к этому. При расставании Геккерн заверил друга поэта, что помолвка Дантеса состоится в самое кратчайшее время.
На следующее утро начались переговоры. Жуковский записал:
8 [ноября]. Pourparlers[82]. Геккерн у Загряжской. Я у Пушкина. Большее спокойствие. Его слезы. То, что я говорил о его отношениях[83].
Не трудно предположить, о чем говорили Геккерн с Загряжской. Сложнее оценить внутренний драматизм этой встречи. Ведь Екатерина Ивановна как светская дама понимала, что выбор кавалергарда был не самым лучшим. К тому же она знала о конфликте Дантеса с Пушкиным, и могла без труда расстроить свадьбу. Ей, по-своему любящей поэта и племянниц, не надо было объяснять, что свадьба ударит по самолюбию Пушкина и превратит в кошмар жизнь младшей племянницы? И ради этого стоило рисковать судьбой Екатерины, отдавая ее в руки человека, поведение которого вызывало сомнение? Скажи Загряжская «нет» – и Геккернам пришлось бы искать другой вариант, безусловно, устраивающий Пушкина. Но, видимо, у нее не было другого выхода, как принять предложение Дантеса.
Можно, конечно, спорить, как далеко зашли отношения Екатерины с красавцем-кавалергардом, зачала ли она от него ребенка до[84] или после свадьбы? Можно даже попытаться объяснить появление в декабрьской записке Дантеса фразы о «растущей картошке» заботой молодоженов о каком-нибудь экзотическом растении или «сопливом носе невесты»[85]. В свое время много шуму наделало письмо Натальи Ивановны, в котором она уже 15 мая 1837 года осведомлялась у дочери: кому поручишь ты надзор за малюткой на время твоего отсутствия?». И тогда Ободовская и Дементьев убедительно доказали[86], что Наталья Ивановна ошиблась в написании года, и старшая дочь Екатерины Матильда-Евгения родилась как и положено 19 октября 1837 года, то есть спустя ровно девять месяцев после свадьбы родителей. Правда, на свидетельстве о рождении Матильды нет подписи врача, как у других детей Дантеса, что опять же вызывает сомнение в подлинности документа, но и это имеет свое объяснение[87].
Но почему так важно знать, ждала сестра Натальи Николаевны ребенка до свадьбы или нет? Не потому ли, что мысль о внезапном сватовстве Дантеса существенно упрощает понимание дуэльной истории, позволяет видеть в кавалергарде чужака, незаконно ворвавшегося в ближайшее окружение поэта, а потому получившего надлежащий отпор.
Между тем, нет нужды искать доказательства добрачной связи Екатерины и Дантеса. Они налицо. Одно то, что сватовство кавалергарда было принято столь поспешно и без раздумий, уже говорит, что в семье Пушкиных-Гончаровых знали о его отношениях с Екатериной, не исключая возможной беременности, и готовились к любому развитию событий. Когда Жуковский пожелал убедиться в том, ему просто показали некие «материальные» доказательства (вероятно, часть любовной переписки?). А знаменитая фраза Загряжской, обращенная к другу поэта, после объявления помолвки: «Слава Богу кажется все кончено… все концы в воду»?! Неужто она ни о чем не говорит?!
Знали или, по крайней мере, догадывались об особом «ухаживании» Дантеса за Екатериной и друзья поэта. Вспомним, что Софья Карамзина писала в своих письмах до помолвки Екатерины и после. В сентябре она с теплотой упоминает о Дантесе
который продолжает всё те же штуки, что и прежде, – не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали[88]
А в ноябре, после объявления помолвки, игривый тон ее послания сменяется тяжелой иронией:
Поведение молодой особы, каким бы оно ни было компрометирующим, в сущности компрометировало только другое лицо, ибо кто смотрит на посредственную живопись, если рядом – Мадонна Рафаэля? А вот нашелся охотник до этой живописи, возможно потому, что ее дешевле можно было приобрести[89].
Иными словами, связь Екатерины и Дантеса протекала у всех на виду, но всерьез ее никто не воспринимал, поскольку видели в ней лишь прикрытие интриги, развернувшейся вокруг Натальи Николаевны.
Но совсем иначе смотрела на это семья Екатерины и жена поэта. Как уже говорилось, «сводничество» Натальи Николаевны поощрялось Загряжской. Ничего не поделаешь, Екатерина была влюблена в Дантеса. Сестра помогала сестре, что тут такого, думала тетушка? То, что они зашли слишком далеко, а Пушкин и общество все поняли превратно? Ну, так что же – надо им все растолковать. И Жуковский поможет.
Вот только не знала Екатерина Ивановна ничего о встрече у Полетики, а сказать ей было некому. Наталья Николаевна молчала, потому что полностью положилась на мужа, а Пушкин и Геккерны ждали, кто первым из них проговорится. Узнав о вызове, Загряжская, решила, что поэт ошибся, обрушив свою ревность на Дантеса, поскольку ухаживание кавалергарда за Екатериной происходило в присутствии Натальи Николаевны и могло быть неправильно истолковано. Согласился с ней и Жуковский.