Текст книги "Последняя мистификация Пушкина"
Автор книги: Андрей Лисунов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Но радостное настроение сопровождало Пушкина недолго. Вечером того же дня его вместе с женой пригласили к саксонскому посланнику Люцероде на прием, устроенный в честь молодоженов Геккернов. Отказаться было невозможно, поскольку хозяин благоволил поэту и не числился в сотрудниках Дантеса. Он лишь выполнял свою дипломатическую роль, оказывая знаки внимания коллеге – приемному отцу кавалергарда. Но для поэта эта была пытка – очередной раз видеть, как свет восторгается сомнительной парой. Тут бы друзьям окружить Пушкина вниманием и отвлечь от мрачных мыслей!
Но Вяземский, большую часть вечера провел в другом месте – около своей «Незабудки» (Мусиной-Пушкиной) в доме ее свояченицы, и заглянул к Люцероде в полночь, заметив, что «Вечер был довольно обычный, народу было мало».
Наталью Николаевну он обошел стороной. А вот прелестям ее соперницы посвятил роскошное описание:
бледная, молчаливая, напоминающая не то букет белых лилий, не то пучок лунных лучей, отражающихся в зеркале прозрачных вод.
Не правда ли красиво! А ведь писал женатый человек, отец семейства, склонный к морализаторству и пространным рассуждениям о нравственности.
Пушкин в подобной ситуации, прекрасно понимая искушающую силу женской красоты, писал:
Нет, нет, не должен я, не смею, не могу
Волнениям любви безумно предаваться.
И задавался вопросом:
Ужель не можно мне,
Любуясь девою в печальном сладострастье,
Глазами следовать за ней и в тишине
Благославлять ее на радость и на счастье?
Наверное, можно, но ведь Вяземский искал другое утешение и никого не собирался благословлять «на радость и на счастье» в обход собственной персоны. Более того, в своем увлечении он словно искал способ отвлечься от дел друга, нуждавшегося в понимании и поддержке.
Впрочем, жена поэта не осталась без внимания. Тургенев записал в дневнике:
18 генваря (...) к Люцероде, где долго говорил с Наталией Пушкиной и она от всего сердца[405].
Сам факт продолжительной беседы с другом мужа говорил о том, что Наталья Николаевна в этот вечер старалась избегать шумные компании, тем самым принимая сторону Пушкина, поведение которого продолжало привлекать внимание. Она заверила Тургенева, что между ней и Дантесом не было ничего предосудительного, кроме легкого флирта и взаимной симпатии, что кавалергард имел право строить свои семейные отношения, как ему хотелось, но, взяв в жены ее сестру, зная настроение Пушкина, он поступил излишне самоуверенно и неосторожно, и теперь не мог надеяться на мирное существование их семей. Возможно, она намекнула на ряд обстоятельств, оправдывающих поведение поэта, и особенно – на встречу у Полетики, не называя имени последней. Так или примерно так должна была рассуждать Наталья Николаевна, чтобы вызвать сочувствие у Тургенева, как человек, говорящий «от всего сердца».
Разговор настолько взволновал друга поэта, что уже на следующий день он отправился к Вяземскому, чтобы обсудить услышанное накануне:
19 генваря. (...) У кн. Вязем. – о Пушкиных, Гончаровой, Дантесе-Геккерне[406].
Друзья вновь говорили о взаимоотношениях поэта с женой, о Екатерине (а возможно об Александрине?!), о поведении Дантеса – обо всем, что видел и знал Тургенев. А знал он много, поскольку уже более месяца непрестанно наблюдал за поведением Пушкиных.
В связи с этим как-то странно выглядит последуэльная риторика князя в разосланных им по всему свету письмах. 10 февраля он писал Булгакову:
Я опять нездоров. Инфлюэнца физическая и моральная меня довела. И горло болит и голова ...Чем более думаешь об этой потере, чем более проведываешь обстоятельств, доныне бывших в неизвестности и которые время начинает раскрывать понемногу, тем более сердце обливается кровью и слезами[407].
Что такого необыкновенного узнал Вяземский, чего не мог бы ему рассказать Тургенев? Разве что, он, наконец, поверил в существование встречи у Полетики? Но что принципиально нового это открывало искушенному князю? Разве жена не рассказала ему еще раньше об этом злополучном происшествии? Ведь, именно, к Вяземской, по ее же собственному свидетельству, Наталья Николаевна заезжала после объяснения с Дантесом! Или из женской солидарности она все же утаила этот немаловажный факт?! Утверждать что-либо определенно – трудно. Но одно бросается в глаза – Вяземский испытывал неловкость за свое поведение в последние дни жизни поэта, и даже проговорился об этом в письме к великому князю:
Смерть обнаружила в характере Пушкина все, что было в нем доброго и прекрасного. Она надлежащим образом осветила всю его жизнь. ...Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти, я не считал его до такой степени способным ко всему[408].
Таким образом, Вяземский косвенно подтверждал, что знал или догадывался об истинном положении дел, но не поверил в их серьезНое основание. Ведь, что такое встреча у Полетики для светского человека – не более чем эпизод куртуазной игры?! Князь и сам, как мы знаем, не прочь был оказаться на месте Дантеса. А вот когда Наталья Николаевна, видя умствующих друзей мужа, склонных оправдывать убийцу, открыла им, что, именно, эта встреча у Дантеса стала главным мотивом дуэли, Вяземский испугался. Ему, знавшему и молчавшему о многом, очень не хотелось числиться в невольных соучастниках убийства, и он постарался представить дуэльную историю, как цепь роковых случайностей, исключающую разумное вмешательство друзей.
В тот же день, 19 января, Екатерина Геккерн писала брату Дмитрию ранее упомянутое письмо с упреком за внезапный отъезд. Но большую часть послания она все же отвела описанию своего положения в новой семье:
А теперь, милый Дмитрий, я с тобой поговорю о делах; ты сказал Тетушке, а также Геккерну, что ты будешь мне выдавать через Носова 5000 в год. Я тебя умоляю, дорогой и добрый друг мой, дать ему распоряжение вручать мне непременно каждое первое число месяца положенную сумму; мы подсчитали, и если я не ошибаюсь, это 419 рублей в месяц, пожалуйста сдержи свое слово честного человека, каким ты являешься. Потому что ты понимаешь, как мне было бы тяжело для моих личных расходов обращаться к Геккерну; хотя он и очень добр ко мне, но я была бы в отчаянии быть ему в тягость, так как в конце концов мой муж только его приемный сын и ничего больше, и даже если бы он был его родным отцом, мне всегда было бы тягостно быть вынужденной обращаться к нему за деньгами для моих мелких расходов[409].
Щепетильность Екатерины понятна – молодая жена еще не привыкла к новой обстановке. Ее смущали отношения между Дантесом и Геккерном. И хотя для нее не существовал, как для многих, вопрос является ли кавалергард незаконнорожденным сыном посланника, признать природу их необычного союза она не решалась и, конечно, ее одолевали сомнения:
не знаю право что сказать; говорить о моем счастье смешно, так как будучи замужем всего неделю, было бы странно, если бы это было иначе, и все же я только одной милости могу просить у неба – быть всегда такой счастливой, как теперь. Но я признаюсь откровенно, что это счастье меня пугает, оно не может долго длиться, я это чувствую, оно слишком велико для меня, которая никогда о нем не знала иначе как понаслышке, и эта мысль единственное что отравляет мою теперешнюю жизнь, потому что мой муж ангел, и Геккерн так добр ко мне, что я не знаю как им отплатить за всю ту любовь и нежность, что они оба проявляют ко мне; сейчас, конечно, я самая счастливая женщина на земле[410].
Было бы несправедливо полагать, что в этом письме Екатерина пыталась определенным образом скрыть за трафаретными фразами о счастье подлинную двусмысленность и неустроенность своего брака. Зная дальнейшую судьбу Екатерины и нежное внимание к ней Дантеса после дуэли, трудно заподозрить Геккернов в нечистой игре с женой и невесткой. Если бы сватовство было только средством избежать дуэли – и средством, как вскоре выяснилось, неудачным – следовало бы ожидать мести или хотя бы жестокого охлаждения. А были дети и тихая семейная жизнь в далеком провинциальном Сульце.
И все же в письме Екатерины чувствуется тревога. И внушал ее, отнюдь, не Дантес, а Пушкин с его угрозами и нежеланием мириться семьями. Екатерина понимала, что ее «недолговечное» счастье в руках поэта и Провидения, которое, действительно, редко было к ней благосклонным.
Утром 20 января Пушкин работал над очерком, посвященным истории освоения Камчатки, а днем навестил больного Корфа. Со слов А.И.Тургенева известно, что поэт ссудил лицейского товарища
разными старинными и весьма интересными книгами о России (для чтения во время болезни)[411].
Чуть позже М.А.Корф писал В.Д.Вольховскому:
Во время всего этого происшествия, во время его смерти и похорон, я сам томился еще в мучительной болезни, и кто видел его за несколько дней перед тем у моей постели, конечно, не подумал бы, что он, в цвете сил и здоровья, ляжет в могилу прежде меня[412].
Эти строчки принадлежат человеку, который оставил самые «ужасающие», разгромные воспоминания о Пушкине, хотя весь их ужас заключался в том, что писал их трезвый и расчетливый человек, которого трудно было заподозрить в желании «произвести впечатление». Но, именно, эта трезвость и умственность были и остаются помехой в понимании Пушкина. Ею грешат и те, кто, защищая Пушкина, называют Корфа завистником и царским лакеем и сами обкрадывают многообразный мир поэта, устанавливая границы, доступные их пониманию. А между тем они ничуть не лучше лицейского товарища поэта, который спустя годы, с высоты житейского и государственного опыта, задавал «умный» вопрос:
что вышло бы дальше из более зрелого таланта (Пушкина – А.Л.), если б он не женился, и как стал бы он воспитывать своих детей, если б прожил долее?.[413]
И не решился ответить. А ему бы лучше спросить себя, что стало с ним и николаевской Россией после гибели Пушкина, какое указание Свыше он не разглядел в поэте?
Вечером Пушкин отправился к Плетневу на «литературную среду». Один из участников собрания цензор Никитенко описал это событие в своем дневнике:
Вечер провел у Плетнева. Там был Пушкин; он все еще на меня дуется. Он сделался большим аристократом. ...К нему так не идет этот жеманный тон, эта утонченная спесь в обращении. ...А ведь он умный человек, помимо своего таланта. Он, например, сегодня много говорил дельного и, между прочим, тонкого о русском языке. Он сознавался также, что историю Петра пока нельзя писать, то есть ее не позволят печатать. Видно, что он много читал о Петре[414].
Замечание Никитенко говорило о многом – и не только об исторической осведомленности Пушкина и непозволительном характере «Истории Петра». Оно объясняло причину нервозного поведения поэта, вызывавшего раздражение у современников – в частности, у Корфа:
Ни несчастие, ни благотворения государя его не исправили: принимая одной рукой щедрые дары от монарха, он другой омокал перо для язвительной эпиграммы.[415]
Но, главное, Пушкин впервые, отвечая на вопрос, особенно часто задаваемый ему в последнее время, когда выйдет «История Петра», впервые ответил не уклончиво, а определенно – «ее нельзя писать»? И тут же поправился – «ее не позволят печатать», то есть ясно обозначил свой конфликт с властью. А это означало одно – поэт принял окончательное решение оставить службу и уже знал способ, как этого достичь.
Что же касается жеманного тона и утонченной спеси Пушкина, то существует свидетельство другого участника того же вечера Н.И.Иваницкого:
В среду, ровно за неделю до дуэли, Пушкин был у Плетнева и, говорят, очень много и весело говорил[416].
Человеческое восприятие так устроено, что одни и те же события воспринимаются нами по-разному. Один, вполне воспитанный и умный человек, в силу личных причин, усмотрел в поведении поэта высокомерие. Другой же – человек без претензий – нашел в этом веселье. Уходя, Пушкин, как вспоминал П.А.Зубов, при всех обещал, что он непременно будет здесь в следующую среду[417]. Но этому не суждено было сбыться: в следующую среду состоялась роковая дуэль.
Между тем, А.И.Тургенев, не удовлетворившись разговором с Вяземским, на следующий день, в четверг, с утра отправился к Аршиаку, вероятно, за разъяснением некоторых вопросов, возникших при общении с князем. Формальным поводом к этому была передача посылки брату за границу:
21 генваря. ...Отдал письма Аршияку и завтракал с ним. Он прочел мне письмо Пушкина о дуэли от 17 ноября 836[418].
В этом письме, как известно, поэт отказывался от дуэли и признавал Дантеса честным человеком. Зачем Тургенев знакомился с документом? Или скажем иначе, почему Аршиак показал его другу поэта? Думается, только одно обстоятельство могло заставить обе стороны заговорить об однажды решенном деле и заняться просмотром документов – речь зашла о вероятном возобновлении дуэли.
Тургенев вспомнил об этой встрече, когда писал о случившейся катастрофе Нефедьевой в Москву. Еще жив был раненный Пушкин, поэтому письмо носило характер своеобразного репортажа, лишенного трагического пафоса и многозначительности, неизбежных для всех последующих воспоминаний о гибели поэта:
Дантес хотел жениться – а после женился – на сестре жены его; он написал к секунданту Гекерна, д'Аршияку, секретарю франц. посольства, письмо, в коем объявлял, что уже не хочет драться с Дантесом и признает его благородным человеком. (Даршияк показывал мне письмо Пушкина). С некоторого времени, он, кажется, начал опять подозревать и беситься на Дантеса, и 3-го дня, в самый тот день как я видел его два раза веселого, он написал ругательное письмо к Геккерну, отцу, – коего выражений я не смею повторять вам[419].
«С некоторого времени» – эта фраза, конечно же, обозначала период, начавшийся еще до разговора с Аршиаком. Тургенев не стал вдаваться в подробности, объяснять что, чему предшествовало – у него для этого не было ни времени, ни настроения. Он ограничился общей фразой, которая оправдывала его интерес к личной переписке поэта. Выходит, и друзья Пушкина и враги знали, что ситуация приобретает критический характер. Но как выйти из нее, не знал никто, потому Тургенев и вынужден был «приглядывать» за поэтом.
Сразу же после посещения Аршиака он отправился к Пушкину. Говорили они о многом:
о Шатобрияне, и о Гете, и о моем письме из Симбирска – о пароходе, коего дым проест глаза нашей татарщине.[420]
Обменялись мнениями о недавно вышедшем двухтомном труде Шатобриана «Опыт об английской литературе» и о переводе «Потерянного Рая», выполненном им же. Но о том, что за документ Тургенев видел у Аршиака – ни слова. Или слов было мало, или Пушкин ушел от ответа? Вернее, увел друга на второй этаж, в гости к сенатору Ф.П.Лубяновскому, у которого часто собирались любители и знатоки русской истории:
Обедал у Лубяновского с Пушкиным, Стогом, Свиньиным, Багреевым и др. Анекдоты о Платоне, ...Репнине, Безбородке, Тутолмине и Державине[421].
Вместе с тем, события вечера и части ночи вновь возвратили Тургенева в центр светского водоворота, где все также, опасно сближаясь, кружились главные фигуры дуэльной истории:
Вечер проспал от венгерского и на бал к австрийскому послу. У посла любезничал с Пушкиной, Огаревой, Шереметьевой. Жуковский примечает во мне что-то не прежнее и странное, а я люблю его едва ли не более прежнего. Ужин великолепен. Пробыл до 3-го часа утра[422].
Проспавшись, Тургенев написал Булгакову 22 января:
Возвратился сегодня в 3 часа с балу австрийского посла, блистательного и многолюдного (400 званых)[423].
То же мнение высказал и Вяземский:
Вчера был многолюдный бал у австрийского посла, но еще без царской фамилии[424].
Иначе отнеслась к многолюдной толпе молоденькая фрейлина Мари Мердер. Тем же утром 22 января 1837 г. она признавалась в своем дневнике:
На балу я не танцевала. Было слишком тесно. В мрачном молчании я восхищенно любовалась г-жою Пушкиной. Какое восхитительное создание![425]
За женой поэта наблюдали многие: например, Алина Дурново, дочь С.Г. Волконской, заметившая, что
У г-жи Пушкиной волосы были гладкие и заплетены очень низко, – совершенно как прекрасная камея[426].
Но вот что еще разглядела Мердер в этом светском столпотворении:
Дантес провел часть вечера неподалеку от меня. Он оживленно беседовал с пожилою дамою, которая, как можно было заключить из долетавших до меня слов, ставила ему в упрек экзальтированность его поведения.
Действительно – жениться на одной, чтобы иметь некоторое право любить другую, в качестве сестры своей жены,– боже! для этого нужен порядочный запас смелости.
Я не расслышала слов, тихо сказанных дамой. Что же касается Дантеса, то он ответил громко, с оттенком уязвленного самолюбия:
– Я понимаю то, что вы хотите дать мне понять, но я совсем не уверен, что сделал глупость!
– Докажите свету, что вы сумеете быть хорошим мужем... и что ходящие слухи не основательны. – Спасибо, но пусть меня судит свет.
Минуту спустя я заметила проходившего А.С.Пушкина. Какой урод![427]
Это ли не лучшее подтверждение грозы, надвигавшейся на поэта! Общество наблюдало за ним и его противником с неослабевающим интересом, прекрасно понимая, что происходит столкновение характеров, стилей жизни, противоборство разных миров. Уже после трагедии, испугавшись роли статистов, многие поспешили представить происходящее как некую театральную историю, развивающуюся по ту сторону рампы!
Умница Дарья Фикельмон, хозяйка этого бала, утверждала как само собой разумеющееся:
Вскоре Дантес, хотя и женатый, возобновил прежние приемы, прежние преследования...[428].
В той же манере высказывалась и Александрина Гончарова, со слов ее мужа барона Фризенгофа:
Дом Пушкиных оставался закрытым для Геккерна и после брака. (...) Но они встречались в свете, и там Геккерн продолжал демонстративно восхищаться своей новой невесткой; он мало говорил с ней, но находился постоянно вблизи, почти не сводя с нее глаз. Это была настоящая бравада[429].
Отнюдь, это не было бравадой! Дантес просто отвечал на вызов Пушкина. Да и как не ответить, если перед тобой закрывают двери? Мердер не случайно отмечала уязвленное самолюбие кавалергарда. Кроме того, она тут же вспоминала недавно услышанный ею анекдот:
Рассказывают, – но как дерзать доверять всему, о чем болтают?! Говорят, что Пушкин, вернувшись как-то домой, застал Дантеса наедине со своею супругою. Предупрежденный друзьями, муж давно уже искал случая проверить свои подозрения; он сумел совладать с собою и принял участие в разговоре. Вдруг у него явилась мысль потушить лампу, Дантес вызвался снова ее зажечь, на что Пушкин отвечал: «Не беспокойтесь, мне, кстати, нужно распорядиться насчет кое-чего». Ревнивец остановился за дверью, и через минуту до слуха его долетело нечто похожее на звук поцелуя...
Похожую историю, с еще более пикантными подробностями, спустя годы рассказывал и князь А.В.Трубецкой – ближайший приятель Дантеса. Это была та же нелепица, говорящая лишь об очевидной для всех интриге между поэтом и кавалергардом. Мердер так ее и понимала. Она использовала анекдот как раз по назначению, с его помощью подступая к главной мысли, которая особенно ее волновала:
Впрочем, о любви Дантеса известно всем. Ее, якобы, видят все. Однажды вечером, я сама заметила, как барон, не отрываясь, следил взором за тем углом, где находилась она. Очевидно, он чувствовал себя слишком влюбленным для того, чтобы, надев маску равнодушия, рискнуть появиться с нею среди танцующих[430].
Мердер была несколько смущена – она до конца не знала верно ли определяет то, что происходит у нее на глазах. Дантес вел себя вызывающе – это заметили многие, но объяснить подобную неосторожность не могли. То, что кавалергард эпатировал самого поэта, старались не думать. Гораздо проще было предположить, что демонстрация независимости, выразившаяся, в частности, в бесцеремонном обращении Дантеса с женой поэта, была проявлением неугасающей страсти, а не уязвленного самолюбия. Тому способствовали и сами Геккерны.
Не надо забывать, что им приходилось объяснять знакомым причину упрямства нового родственника – нежелание поэта поддерживать родственные отношения. Ведь говорят же, нет дыма без огня. И Геккерны составили вполне безобидную историю, согласно которой Пушкин, как-то обнаружив у себя в доме письма Дантеса, «содержащие выражение самой пылкой страсти», подумал, что адресованы они Наталье Николаевне. Кавалергард вынужден был объяснять, что письма обращены к Екатерине – благо, записочки писались обеим сестрам. После чего и было объявлено о предстоящей свадьбе, но поэт не поверил им и не избавился от ревнивых подозрений.
Позже эта версия легла в основу судебного разбирательства, но до того, выпущенная в общество, она обросла фантастическими подробностями и превратилась в пошлый анекдот, который вредил репутации Геккернов ничуть не меньше, чем Пушкину. Не исключено, что здесь сыграли свою роль и друзья поэта – слишком уж охотно, а главное, с нескрываемым удовольствием объясняла спустя годы происшедшее княгиня В.Ф.Вяземская:
Между тем, посланник, которому досадно было, что сын его женился так невыгодно, и его соумышленники продолжали распускать по городу оскорбительные для Пушкина слухи.
Зная по многочисленным свидетельствам, что Геккерны старались убедить общество, как раз, в обратном, не трудно заподозрить княгиню в сознательном интриганстве.
Примерно в тот же день или около того, 22-24 января, Александрина Гончарова писала своему брату Дмитрию:
Я очень виновата перед тобой, дорогой брат Дмитрий; обещав тебе написать о том, что нового происходит в нашей милой столице, я не была аккуратна в исполнении этого обещания. Но, видишь ли, не было никакого достопримечательного события, ничего, о чем стоило бы упоминать, вот я и не писала. Теперь, однако, меня мучает совесть, вот почему я и принимаюсь за письмо, хотя и затрудняюсь какие новости тебе сообщить.
Настало время поговорить об Александрине.
История с кроватью
Недавно вдруг заново открылось, что, именно, Александрине Гончаровой мы обязаны смертью поэта[431]. Первый раз об этом громко заговорил князь Трубецкой еще в 1887 году, но его сразу определили в маразматики и хулители Пушкина, и история сама собой забылась. Средняя сестра Натальи Николаевны всегда привлекала внимание исследователей. С одной стороны, ее безоговорочно зачисляли в сотрудники Пушкина, с другой – никаких определенных оснований для этого не было, если не считать некую таинственную связь, однажды установившуюся между поэтом и свояченицей. Причем характер этой связи никто по-настоящему не исследовал, наивно полагая, что в ней не содержалось ничего опасного для Пушкина.
Однако, посмотрим, как вела себя и о чем писала «сотрудница» поэта в условиях, когда отношения между семьями Пушкиных и Геккернов достигли очевидного, даже для посторонних, кризиса:
Все кажется довольно спокойным. Жизнь молодоженов идет своим чередом. Катя у нас не бывает; она видится с Ташей у Тетушки и в свете. Что касается меня, то я иногда хожу к ней, я даже там один раз обедала, но признаюсь тебе откровенно, что я бываю там не без довольно тягостного чувства.
Интересно, что исследователи, частенько ломая копья вокруг пресловутого «обеда», как события, способного навредить репутации Александрины, засвидетельствовав ее переход на сторону Геккернов, совсем не обращают внимание на первую часть фразы: «я иногда хожу к ней». То есть за две недели, прошедшие после свадьбы сестры, Александрина уже несколько раз бывала в доме Геккернов. Обед – всего лишь кульминационное событие в ряду обычных посещений. С чего бы это? Не в ее характере было поддерживать сестринское дружество. Во всяком случае, Дмитрий знал это наверняка. Опережая его прямой вопрос, Александрина принялась оправдываться, естественно, переходя в наступление:
Прежде всего я знаю, что это неприятно тому дому, где я живу, а во-вторых мои отношения с дядей и племянником не из близких; с обеих сторон смотрят друг на друга несколько косо, и это не очень-то побуждает меня часто ходить туда. Катя выиграла, я нахожу, в отношении приличия, она чувствует себя лучше в доме, чем в первые дни: более спокойна, но, мне кажется, скорее печальна иногда. Она слишком умна, чтобы это показывать и слишком самолюбива тоже; поэтому она старается ввести меня в заблуждение, но у меня, я считаю, взгляд слишком проницательный, чтобы этого не заметить. В этом мне нельзя отказать, как уверяла меня всегда Маминька, и тут она была совершенно права, так как ничто от меня не скроется.
Расхваставшись, Александрина не замечает, как неожиданно проговаривается: конечно же, она ходила в дом Геккернов наблюдать за жизнью молодоженов. Ее влекло туда то же, что и Софью Карамзину – неспокойное любопытство. Эти женщины во многом напоминали друг друга – и грубоватой внешностью, и неуступчивым характером, и даже склонностью черпать удовольствие в умственном превосходстве над красивыми, но глупыми, по их мнению, современницам.
Когда в обществе говорили, что сестры Гончаровы – «бледный список» с Натальи Николаевны, имели ввиду прежде всего Александрину. У Екатерины была своя оригинальная, хотя и не столь убедительная, красота. Внешне она больше походила на мать, урожденную Загряжскую – яркую брюнетку с огромными глазами. А вот Александрине, вместе с младшей сестрой, походившей на отца, думается, приходилось сталкиваться с мнением, что черты ее лица
хотя и напоминавшие правильность гончаровского склада, являлись как бы его карикатурою. Матовая бледность кожи Натальи Николаевны переходила у нее в некоторую желтизну; чуть приметная неправильность глаз, придающих особую прелесть вдумчивому взору младшей сестры, перерождалась у нее в несомненно косой взгляд, – одним словом, люди, видевшие обеих сестер рядом, находили, что именно это предательское сходство служило в явный ущерб Александрине Николаевне.[432]
Обидное, хотя и справедливое сравнение! Думается, у жены поэта была не только светская соперница по линии мужа (Мусина-Пушкина!), но и своя домашняя – под девичьей фамилией.
Одинаково сложные отношения складывались у Александрины и Софьи с Загряжской:
Надо также сказать тебе несколько слов о Тетушке. В день вашего отъезда был обед у Строгановых; и вот она к нам заезжает совершенно вне себя, чуть ли не кричит о бесчестьи; с большим трудом Таше удалось ее успокоить, она ничего не хотела слушать, говоря, что это непростительно. Вот ее собственные слова: «Как, два мальчика живут четыре дня в городе, не могут на минутку забежать к тетки». Я слышала это из своей комнаты, так как скажу тебе между нами, когда я могу ее избежать, я это делаю так часто, как только возможно. Конец разговора я уже не помню, все что мне известно это то, что вам здорово досталось. С того дня я не слышала, чтобы она о вас упоминала[433].
Как бы невзначай Александрина настраивала братьев против тетушки, которая, между прочим, старалась защитить честь семьи и пользовалась при этом уважением Пушкина. Загряжская знала, откуда дует ветер, и не позволяла бойким язычкам распускаться без меры.
Дальше в письме были пропущены внутренние страницы сложенного пополам почтового листка – вероятно, сказалось эмоциональное напряжение, в котором находилась Александрина. Тут она неосторожно пошутила: «Не читай этих двух страниц, я их нечаянно пропустила и там может быть скрыты тайны, которые должны остаться под белой бумагой», чем сильно озадачила исследователей, которые и впрямь решили, что Александрина знала какие-то дуэльные тайны и могла их выдать. Между тем она продолжила на оборотной стороне листа:
Вот тебе сплетни, впрочем, стоит только мне заговорить о моей доброй Тетушке, как все идет как по маслу.
И тут ее прорвало:
Что же касается остального, то что мне сказать? То, что происходит в этом подлом мире, мучит меня и наводит ужасную тоску. Я была бы так счастлива приехать отдохнуть на несколько месяцев в наш тихий дом в Заводе. Теперь у меня больше опыта, ум более спокойный и рассудительный, и я полагаю лучше совершить несколько безрассудных поступков в юности, чтобы избежать их позднее, тогда с ними покончишь, получив урок, иногда несколько суровый, но это к лучшему[434].
Одни исследователи считают, что таким образом Александрина выразила отношение к «наглому поведению Дантеса»[435], другие – что речь шла о ее собственном допетербургском романе с Поливановым[436]. Вместе с тем, очевидно, что Александрина, обращалась к третьему лицу, естественно, имея ввиду свой неудачный опыт: «я полагаю лучше совершить несколько безрассудных поступков в юности, чтобы избежать их позднее», то есть во взрослой жизни. Этим лицом не мог быть ни Дантес, ни Екатерина. Один человек в семье Пушкиных лишился юности, попав из подростка прямо в жены – Наталья Николаевна. Думается, в ее огород Александрина бросала камень. Порядком разрядившись, она продолжила писать то, с чего собственно и начался ее срыв – с мысли о сестре: «Таша просит передать тебе, что твое поручение она исполнила...».
Заканчивала она письмо тоже весьма любопытно:
Итак, прощай дорогой и добрый братец, я уже не знаю о чем больше писать и поэтому кончаю до следующего раза, когда соберу побольше сплетен. ...Скажи Ване, что я ему напишу завтра, или послезавтра, мне надо немного привести в порядок свои мысли[437].
Последняя фраза не была дежурной отпиской. Александрина, действительно, устала от неопределенности. Если Софью Карамзину мучило одно любопытство, то свояченицу поэта в буквальном смысле раздирали противоречия. Она продолжала оставаться на стороне Пушкина, но он был неразделим с Ташей, и это обстоятельство возбуждало в ней ревнивое чувство, удовлетворение которому она находила в браке старшей сестры.
История отношений Александрины и Пушкина можно отнести к разряду тех историй, которые не следовало бы рассматривать, и не потому, что они способны разочаровывать. Они никакие. Истории-паразиты. Они сопровождают человека всю жизнь, существенно на нее не влияя. Значимыми их делает внимание посторонних. До этого они сохраняются в тайне и, если и вызывают неловкость и смущение, то все же по негласному соглашению в семье и обществе не набирают силы.
Так ли важно знать – находились ли Пушкин и Александрина в близких отношениях! В определенном смысле, они ведь итак «жили под одной крышей». В феврале 1836 года А.Вульф писала Е.Вревской, что сестра Пушкина говорит, будто поэт
очень ухаживает за своей свояченницей Алекс»[438].
Слух о том, что Пушкин живет с Александриной мог и должен был появиться гораздо раньше слуха о домогательствах Дантеса, если бы только общество видело в поведении поэта что-то предосудительное. И Геккерны не стали бы дожидаться появления анонимных писем, свататься к Екатерине, имея в арсенале прекрасную возможность очернить имя поэта.