Текст книги "Последняя мистификация Пушкина"
Автор книги: Андрей Лисунов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
делает Нат. Ник.... что делают деточки моего любезного Пушкина... Много слышишь – но я давно не верю молве и имею причины не всему верить, что про нее говорят[545].
И тут же, на следующий день она послала вдогонку письмо совершенно противоположное по духу:
Я знаю, что вдова Александра Сергеича не будет сюда и я этому рада. Не знаю, поймете ли вы то чувство, которое заставляет меня теперь бояться ее видеть?... но многое должно было бы вам рассказать, чтобы вполне изъяснить все, что у меня на душе. – И что я знаю[546].
Если опираться только на последнее свидетельство, легко можно составить мнение, что Пушкин рассказал Вревской нечто, серьезным образом компрометирующее Наталью Николаевну. Сопоставление же обоих фрагментов показывает, что перемена в настроении Осиповой не была вызвана откровениями дочери. Скорее всего, известие об отказе Натальи Николаевны приехать на сороковины в Михайловское расстроило Осипову и заставило критически взглянуть на прошлое поведение жены поэта. Отношение их вновь потеплели, когда в 1841 году Пушкина с детьми приехала на лето в Михайловкое.
Между тем, существует письмо и самой Вревской, написанное брату А.Вульфу 25 апреля, так же содержащее нелестный отзыв о Наталье Николаевне:
Недавно мы читали в Сенатских Ведомостях приговор Дантеса: разжаловать в солдаты и выслать из России с жандармом за то, что он дерзкими поступками с женою Пушкина вынудил последнего написать обидное письмо отцу и ему, и он за это вызвал Пушкина на дуэль. Тут жена не очень приятную играет роль во всяком случае. Она просит у маменьки разрешения приехать отдать последний долг бедному Пушкину. Какова?[547].
Впрочем, никаких леденящих душу подробностей о взаимоотношениях между супругами она не назвала. «Не очень приятная роль» – вот, собственно и вся характеристика Натальи Николаевны, которую Вревская вынесла из разговора с Пушкиным. Вероятнее всего, поэт рассказал ей о происшедшем у Полетики, о естественном волнении, которое вызвало у Натальи Николаевны ухаживание Дантеса. И в ноябрьском и в январском вариантах Пушкин оставил фразу о том «чувстве, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть».
А теперь спросим себя: скажи Пушкин Вревской, что он дерется на дуэли из-за Натальи Николаевны или, например, из-за Александрины, стала бы подруга поэта так неопределенно выражаться по поводу высылки Дантеса? Очевидно, что ей была известна причина, которая делала явных участников этой трагедии не совсем виновными или, лучше сказать, не главными виновниками гибели поэта. И тут невольно из «тени» выходит свидетельство Вульфа.
В нем содержался порядок вещей, который делал дуэль, действительно, неизбежной – обстоятельства, в которые Вревская, при всем желании, не могла вмешаться. Если бы речь шла о любовном треугольнике, она способна была переубедить поэта, в крайнем случае, поехать к Наталье Николаевне. Но как она могла остановить Пушкина, желавшего покинуть столицу, прежде всего, из-за человеческой и творческой несвободы. Разве что добраться до царя и сказать ему, что он довел поэта до крайности?! Или развести Дантеса и Екатерину, чтобы они оставили семью поэта в покое?! Способ, которым Пушкин предлагал разрубить этот узел, уже не казался чрезмерным. На ее восклицание, что за дуэль могут повесить, поэт отвечал, что, скорее всего, сошлют в Михайловское, а это как раз то, что надо. Баронесса купит землю, а он будем с женкой у нее под боком, в самом имении, в полном ее распоряжении.
Вревская, конечно, возражала и задавала вопросы естественные в ее положении. Она говорила Семевскому, что
Пушкин сам сообщил ей о своем намерении искать смерти. Тщетно та продолжала его успокаивать, как делала то при каждой с ним встрече. Пушкин был непреклонен. Наконец, она напомнила ему о детях его. «Ничего, – раздражительно отвечал он, – император, которому известно все мое дело, обещал мне взять их под свое покровительство»[548].
В ее свидетельстве присутствует та самая фраза о намерении поэта искать смерти, наделавшая столько шума. Отвечая на вопросы Семевского, уже подготовленные «Воспоминаниями» Соллогуба, Вревская, вероятно, не сумела определенно выразить мысль и просто по-женски согласилась с тем, что поэт, действительно, готов был к смерти. Это следует из строя самой фразы. Очевидно, поэт объяснял подруге, почему даже в случае его гибели, семья более выиграет, нежели он откажется от задуманного и будет продолжать нищее и бесправное существование в Петербурге. Пушкин вправе был рассчитывать, что царь, видя результат своей бездеятельности, выполнит обещание покровительствовать семье поэта, данное еще при ноябрьской аудиенции.
И вот тут в разговор вмешался Вульф. Он поправил сестру, прекрасно понимая, к каким недоразумениям приводят подобные оговорки. Будучи первым «интервьюером» сестры, хорошо зная Пушкина и все обстоятельства дуэльной истории, Вульф сделал определенный вывод, который не оставлял места домыслам: «Перед дуэлью Пушкин не искал смерти…».
Тогда, в 1865 году, об этом уже можно было говорить. Но попробуй кто-нибудь из семьи Осиповых-Вульф в 1837 или даже в 1842 году громогласно заявить, что поэтом двигала не ревность, а желание избавиться от опеки царя, он не только зачислил бы себя и своих близких в сотрудники поэта и противники власти, но и лишил бы будущего семью Пушкина. Именно, это имела в виду Осипова, когда писала Тургеневу, что «почти рада, что вы не слыхали того, что говорил он перед роковым днем».
Вызов
Большую часть дня, 25 января, Пушкин провел с Вревской. Лажечников заходил к поэту, но не застал его дома. Ближе к вечеру Пушкин вернулся на Мойку, и через некоторое время с женой и Александриной отправился к Вяземским, где ему вновь предстояло встретиться с четой Геккернов.
Пушкин все еще находился под впечатлением от разговора с тригорской подругой. Глядя на окружающее веселье, он раз за разом возвращался к мысли о принятом решении. Сын Вяземского Павел заметил, что
25-го января Пушкин и молодой Геккерн с женами провели у нас вечер. Обе сестры были спокойны, веселы, принимали участие в общем разговоре[549].
Непринужденная атмосфера вечера, напоминавшего семейную идиллию, спровоцировала поэта на очередной экстравагантный поступок. Через несколько дней, вернувшись от умирающего поэта, княгиня Вяземская подробно описала это событие в письме к Е.Н.Орловой, дочери Н.Н.Раевского:
Смотря на Жоржа Дантеса, Пушкин сказал мне:
– Что меня забавляет, это то, что этот господин веселится, не предчувствуя, что ожидает его по возвращении домой.
– Что же именно? – сказала я. – Вы ему писали?
Он сделал утвердительный знак и прибавил, – Его отцу.
– Как! Письмо уже послано?
Он сделал тот же знак.
Я сказала: «Сегодня?»
– Он потер руки, опять кивая головой.
– Неужели вы думаете об этом? – сказала я. – Мы надеялись, что все уже кончено.
Тогда он вскочил, говоря мне: «Разве вы принимали меня за труса? Я вам уже сказал, что с молодым человеком мое дело было окончено, но с отцом – дело другое. Я вас предупредил, что мое мщение заставит заговорить свет».
Все ушли. Я удержала В(иельгорского) и сказала ему об отсылке письма[550].
В пушкиноведении и культурном сознании наших соотечественников утвердилось мнение, что дуэль 27 января произошла внезапно, и у друзей поэта не было ни времени, ни возможностей ее предотвратить. Но, как видно из этого диалога, 25 января о вызове знали ничуть не меньше людей, чем, скажем, 4 или 17 ноября.
В письме содержались две знаменательные фразы: одна самой Вяземской – «Мы надеялись, что все уже кончено», другая Пушкина: «Я вам уже сказал, что с молодым человеком мое дело было окончено, но с отцом – дело другое».
Своим замечанием княгиня чуть ли не сознательно оскорбила поэта. Ведь у нее на глазах происходили события, которые не могли не вызывать тревогу. Противостояние Пушкина и Геккернов очевидно нарастало. И вдруг поэт получает в ответ от близкого человека не сочувствие, а наигранное недоумение, как бы одергивающее поэта – дескать, о чем вы это, неужели, вы, еще не образумились? Без сомнения, поведение княгини только укрепило поэта в желании довести задуманное дело до конца.
Впрочем, в своих воспоминаниях Вяземские представили это событие совсем иначе. Они слегка «запамятовали» или сознательно перенесли разговор на сутки вперед, поближе к трагедии, так чтобы создалось впечатление, что у них не хватило времени исправить ситуацию:
Накануне дуэли, вечером, Пушкин явился на короткое время к княгине Вяземской и сказал ей, что его положение стало невыносимо и что он послал Геккерну вторичный вызов. Князя не было дома. Вечер длился долго. Княгиня Вяземская умоляла Василья Перовского и графа М.Ю.Виельгорского дождаться князя и вместе обсудить, какие надо принять меры. Но князь вернулся очень поздно[551].
Как сильно сказано – умоляла! И как не поверить, что князя не было дома, что вернувшись к себе под утро 27 января, он лег спать и проснулся, когда самое страшное уже произошло!?
Однако, ни в одном из последуэльных писем Вяземский не упомянул об этой упущенной возможности. Почему же тогда «память» вернулась к нему спустя многие годы!? Не потому ли, что, на самом деле, князь вернулся домой, отоспался, и на утро у супругов состоялся разговор, на котором они в спокойной обстановке и здравом уме решили,
что им надобно на время закрыть свой дом, потому что нельзя отказать ни Пушкину, ни Геккерну[552].
И «мольба» княгини Вяземской, адресованная Перовскому и Виельгорскому, означала лишь попытку снять с себя ответственность и скрыть неприятную растерянность.
Фраза Пушкина – «Я вам уже сказал, что с молодым человеком мое дело было окончено, но с отцом – дело другое» – тоже говорит о многом. Она отсылает нас к ноябрьским событиям, когда поэт говорил Соллогубу и, конечно, самой Вяземской: «С сыном уже покончено... Вы мне теперь старичка подавайте». Теперь он напоминает княгине, что его решение имеет давние корни, а, значит, не связано с последними событиями, с салонным ухаживанием Дантеса за Натальей Николаевной.
Конечно, услышав повторение старой угрозы, Вяземская растерялась. Она была вполне искренне, когда писала в Москву, что «...невозможно было действовать». И действительно, если бы Пушкин обвинял Дантеса, княгиня могла бы обратиться к кавалергарду, как к другу, за разъяснениями и помощью. Но старший Геккерн был ей недоступен. Она просто не знала с какой стороны подступиться к нему, о чем говорить. Вяземская не понимала причину, заставлявшую поэта нападать на посланника. Собственно, Пушкин на это и рассчитывал. Его не волновало, кто из Геккернов ответит на вызов, но обращение к приемному отцу Дантеса переносило конфликт за рамки карамзинского кружка, и лишало друзей возможности вмешаться в ход событий.
На следующее утро, 26 января, Пушкин принялся сочинять копию своего послания Геккерну. Здесь нет оговорки – сочинять копию, поскольку поэт не просто переписывал готовый текст, а составлял новый, очень похожий на прежний, но имевший другую цель и характер. Приняв решение драться на дуэли, Пушкин должен был позаботиться о будущем детей и сохранении репутации семьи в случае гибели. И тут надо было, кроме поддержки царя, опереться на сочувствие общества, раскрыть перед ним картину униженного достоинства целой семьи, заодно пустив правительство по ложному следу.
Поэт убрал из письма сомнительное упоминание об анонимке, понимая, что разбирательство с ней окажется бесполезным для семьи. Само собой выяснится, что Геккерны ее не писали, и гибель поэта предстанет следствием рокового заблуждения, а его противники примут мученический ореол невинно пострадавших. Другое дело, сводничество и казарменные каламбуры – вполне понятный повод к раздражению, правда не столь бурному, но, что поделаешь, ведь речь идет о поэте!
К тому же Пушкин предвидел подобные возражения: он заменил неприличные слова и заключил письмо фразой, которая создавала впечатление, что он вовсе не стремится к пролитию крови, а оставляет противнику выбор:
Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.
Что поделаешь, если посланник не воспользовался этим предложением!? Вот почему Геккерн так настойчиво требовал возвращения ему письма от 25 января – только оно по настоящему могло защитить его от нападок и обвинений в преднамеренном убийстве. Но ему не отдали письмо, и не потому, что царь заботился о памяти поэта – скорее всего, сыграл роль корпоративный интерес – Пушкин был заметным государственным служащим, приближенным ко двору и выставлять его в неприличном свете перед иностранцами было неудобно.
Впрочем, поэт не грешил против истины. Между ноябрем и январем у Геккернов было время разобраться в ситуации и предпринять разумные шаги, чтобы оградить себя от будущих потрясений. Но они шли напролом, а, значит, по сути дела отвергали предложение поэта. Составляя «копию», Пушкин отталкивался как бы от уже состоявшегося факта – собственной гибели. Последняя фраза отводила главный аргумент противника, который в глазах всего общества представлялся миротворцем, тщетно пытавшимся найти общий язык с разбушевавшимся поэтом. Не будь пушкинского призыва «избежать нового скандала», Геккерны легко могли обвинить поэта в безумном упрямстве и несговорчивости. Дописав письмо, Пушкин спрятал его в стол с тем, чтобы перед дуэлью переложить в карман сюртука.
Следом Пушкин написал еще одно письмо. Утром по городской почте он получил послание от К.Ф.Толя, который благодарил поэта за доставленную ему «Историю Пугачевского бунта». Поэт ответил любезностью на любезность:
Милостивый государь, граф Карл Федорович, Письмо, коего Ваше сиятельство изволило меня удостоить, останется для меня драгоценным памятником Вашего благорасположения, а внимание, коим почтили первый мой исторический опыт, вполне вознаграждает меня за равнодушие публики и критиков[553].
Но настроение, вызванное решением этого дня, не покидало поэта. На замечание Толя о недооцененных заслугах екатерининского генерала Михельсона поэт ответил с горячностью, выдававшей глубину его личных переживаний:
Его заслуги были затемнены клеветою; нельзя без негодования видеть, что должен он был претерпеть от зависти или неспособности своих сверстников и начальников. Жалею, что не удалось мне поместить в моей книге несколько строк пера вашего для полного оправдания заслуженного воина.
И далее Пушкин заключает:
Как ни сильно предубеждение невежества, как ни жадно приемлется клевета, но одно слово, сказанное таким человеком, каков вы, навсегда их уничтожает. Гений с одного взгляда открывает истину, а Истина сильнее царя...[554].
Столь явное эмоциональное сближение двух писем – Геккерну и Толю, написанных в одно и то же время, казалось бы, по разной причине, лишний раз подчеркивало, насколько тесно переплелись в представлении Пушкина эти проблемы – отношение с царем и отношение с Дантесом. Две вещи разного масштаба, но одинаковый корень и очевидное бесплодие делали неизбежным их одновременное разрешение.
В поздних воспоминаниях Вяземских содержится много странных подробностей, которые не укладываются в их ранние описания дуэли, составленные в сотрудничестве с Фикельмон и распространяемые в высокопарных письмах князя сразу же после катастрофы. Так бывает, когда память отказывается играть в прежние игры самолюбивого сознания. О чем говорит, например, такое свидетельство:
Пушкин не скрывал от жены, что будет драться. Он спрашивал ее, по ком она будет плакать. «По том, – отвечала Наталья Николаевна, – кто будет убит». Такой ответ бесил его: он требовал от нее страсти, а она не думала скрывать, что ей приятно видеть, как в нее влюблен красивый и живой француз?[555].
Можно предположить – и это будет уместно и даже характеристически верно – что, именно, в этот день – 26 января, написав письма к Геккерну и Толю, еще находясь в возбужденном состоянии, поэт обратился к жене с вопросом, что она будет делать, если ему придется драться на дуэли с Дантесом. Вряд ли разговор супругов ограничился одной фразой. Вяземская не присутствовала при нем и вспоминала слова самой Натальи Николаевны, которая каялась, что недостаточно бережно относилась к мужу. Княгиня, естественно, не упустила случая вывести мораль и уязвить вдову поэта. Но тогда, за сутки до дуэли, речь шла совсем о другом. Супруги, вероятно, обсуждали прошедший вечер у Вяземских. Наталья Николаевна оправдывала свое спокойное поведение тем, что обращалась с Дантесом как с родственником. И тогда Пушкин задал свой полушутливый, но очень важный вопрос, и получил откровенный ответ – буду плакать о том, кто погибнет. А что она могла сказать? Благословить поэта на убийство мужа сестры? Или пригрозить тем, что наложит на себя руки? Разве это можно назвать выбором?!
Ближе к полудню Пушкин вышел из дома и направился в гостиницу Демута к Тургеневу, с тем, чтобы ознакомиться с документами, которые накануне тот получил от Сербиновича. Это была первая партия исторических материалов, добытых Тургеневым в парижских архивах и переписанных опытным писарем. Спустя двое суток обескураженный друг поэта писал А. И.Нефедьевой:
третьего дня провел с ним часть утра; видел его веселого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости: мы долго разговаривали о многом и он шутил и смеялся[556].
В дневнике же, никак не предвидя, что произойдет назавтра, Тургенев записал бегло, уточнив лишь временной интервал их беседы:
26 генваря. Я сидел до 4-го часа, перечитывая мои письма; успел только прочесть Пушкину выписку из парижских бумаг[557].
Пушкин зачем-то торопился домой и не стал долго находиться у друга, пообещав ему скоро вернуться. Но обстоятельства, вероятно, складывались иначе и, зная, что Тургенев ждет его, Пушкин торопливо набросал записку в две строки и отослал с кем-то из слуг:
Не могу отлучиться. Жду Вас до 5 часов[558].
Заметим, что произошло это без всякого участия почты. Исследователи зачастую без оглядки определяют ход событий, увязывая его с получением писем и деятельностью почты, которая имела строгое дневное расписание, а, следовательно, устанавливала определенные временные ориентиры. Так, по рассуждению Скрынникова, Геккерн не мог получить письмо Пушкина в обед 26 января, поскольку письмо, отосланное накануне вечером, доставлялось адресату от 10 до 11 часов утра следующего дня. Абрамович и вовсе без дополнительных комментариев пишет:
Около 10 часов утра посланнику было доставлено по городской почте письмо Пушкина[559].
Вовсе не обязательно! Так можно рассуждать лишь при наличии почтового штемпеля, но, как известно, конверта к письму посланника не сохранилось. Нет никакой гарантии, что его не отнес накануне днем слуга или нанятый на улице человек. Почта в то время только входила в обычай, и привычка отправлять письмо с посыльным была еще достаточно сильна, чтобы вовсе упускать ее из виду.
Существуют разные сведения о том, когда, именно, Геккерны получили оскорбительное письмо поэта. С одной стороны, Пушкин вечером 25-го января уверенно заявил Вяземской, что письмо уже ждет Дантеса дома, с другой – посланник спустя несколько дней детально расписал Верстолку, что
прошлый вторник (сегодня у нас суббота), в ту минуту, когда мы собрались на обед к графу Строганову... я получаю письмо от господина Пушкина[560].
То есть вечером 26 января. Очевидное несовпадение на целые сутки! Думается, Геккерн лукавил: ведь если верить ему, все последующие события – получение письма, его обсуждение у Строганова, обращение к Аршиаку, составление ответного вызова, визит Аршиака к Пушкин – должны были произойти между 5-тью и примерно 10-тью часами вечера во вторник. Слишком мало времени для принятия судьбоносных решений.
Посланник намеренно сдвинул дату получения письма по тем же соображениям, что и Вяземские. Внезапность происшествия позволяла скрыть их собственные хорошо продуманные действия. «Мы в семье наслаждались полным счастьем; мы жили, обласканные любовью и уважением всего общества»[561] – и вдруг. Не успели оглянуться – все уже произошло. Более того, для создания большего эффекта «внезапности» Геккерн в письме к своему начальнику откровенно передергивает факты: «мы старательно избегали посещать дом господина Пушкина». И тут же добавляет: «С той или с другой стороны отношения ограничивались лишь поклонами», а, значит, не было никакого повода для беспокойства.
Геккерн лукавил, но делал это тонко и умело. Как и предполагал Пушкин, веселый Дантес, вернувшись домой от Вяземских, встретил растерянного отца, держащего в руках оскорбительное письмо поэта. Наверняка было бурное объяснение, но Геккерны вновь нашли ловкий выход из создавшегося положения.
Дальнейшие их действия вкратце описал Данзас, секундант Пушкина. Он рассказывал Аммосову,
что получив это письмо Гекерен бросился за советом к графу Строганову и что граф, прочитав письмо, дал совет Гекерену, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль, так как после подобной обиды, по мнению графа, дуэль была единственным исходом. В ответ Пушкину барон Гекерен написал письмо, в котором объявил, что сын его пришлет ему своего секунданта[562].
И это было почти правдой, за исключением того, что Геккерн не «бросился» к Строганову, а, воспользовавшись приглашением на обед, отправился к нему с уже продуманным решением.
Дуэль посланника по-прежнему его не устраивала, но кое-какие подвижки в этом направлении произошли. Считается, что посланник искал у Строганова, знатока дворянской этики, совет и чуть ли не утешение. На самом деле, Геккерн отправился за помощью не просто к влиятельному придворному, а к старшему родственнику, обязанному решать общие семейные проблемы и заботиться о чести семьи.
Встреча состоялась, скорее всего, в первой половине дня, 26 января, и носила довольно продолжительный характер – ведь кроме вопроса, надо ли стреляться, существовал еще один и немаловажный – кто будет стреляться. Он так волновал Геккерна, что посланник продолжал обсуждать его и после трагедии. «Кто же должен был быть противником г. Пушкина? – спрашивал он Нессельроде 1 марта 1837 г. и отвечал:
Если я сам, то, как победитель, я обесчещивал бы своего сына; злословие распространило бы повсюду, что я сам вызвался, что уже раз я улаживал дело, в котором сын мой обнаружил недостаток мужества; если же я был бы жертвою, то мой сын не замедлил бы отомстить мою смерть, и его жена осталась бы без опоры. Я это понял, а он просил у меня, как доказательства моей любви, позволения заступить мое место[563].
Тем же вопросом он задавался и в письме к Верстолку:
Что же мне оставалось делать? Вызвать его самому? Но, во-первых, общественное звание, которым королю было угодно меня облечь, препятствовало этому; кроме того, тем дело не кончилось бы. Если бы я остался победителем, то обесчестил бы своего сына; недоброжелатели всюду бы говорили, что я сам вызвался, так как уже раз улаживал подобное дело, в котором мой сын обнаружил недостаток храбрости; а если бы я пал жертвой, то его жена осталась бы без поддержки, так как мой сын неминуемо выступил бы мстителем[564].
Кстати, сам Пушкин не возражал против такого подхода. Данзас вспоминал, что, когда он заметил поэту
что, по его мнению, он бы должен был стреляться с бароном Гекереном, отцом, а не с сыном, так как оскорбительное письмо он написал Гекерену, а не Дантесу. На это Пушкин отвечал, что Гекерен, по официальному своему положению, драться не может[565].
Безусловно, все эти рассуждения были отголоском разговора со Строгановым. Но в письме к Верстолку Геккерн, чтобы не вызывать лишних вопросов, придал своему визиту как бы случайный характер – ехал на обед и захватил письмо для совета.
Строганов оказался в сложном положении. Он уже раз пытался примирить Пушкина с Геккернами, но из этого ничего не вышло. Пригласить к себе поэта и прочитать ему мораль было недостаточно. Оскорбление, которое Пушкин нанес Геккернам требовало серьезных извинений, на которые поэт никогда не пошел бы. Оставалось одно – дуэль. Посланник хорошо разбирался в правилах дворянской этики и знал, что предложит ему Строганов. В своих последуэльных письмах Геккерн постоянно ссылался на имя родственника-вельможи. 11 февраля он писал барону Верстолку:
я не хотел опереться только на мое личное мнение и посоветовался с графом Строгановым, моим другом. Так как он согласился со мною, то я показал письмо сыну, и вызов господину Пушкину был послан.
И добавил:
В самый день катастрофы граф и графиня Нессельроде, так же, как и граф и графиня Строгановы, оставили мой дом только в час пополуночи[566].
Создавалось впечатление, что не Геккерны, а Строганов принял окончательное решение свести родственников на дуэли. И судить надо было одного из самых влиятельных лиц государства! Ясно, что при таком порядке вещей, посланник мог чувствовать себя вполне защищенным.
Тем временем, отобедав на скорую руку, в шестом часу дня, Пушкин вышел из дома. Возможно, у него была предварительная договоренность о повторной встрече с Вревской, или поэт просто искал возможность отвлечься и решил еще раз навестить тригорскую знакомую. Во всяком случае, как следует из письма барона М.Н.Сердобина (сводного брата Б.А.Вревского), они виделись в этот день:
во время короткого пребывания моей невестки здесь ...Александр Сергеевич часто бывал у нас и даже обедал и провел почти весь день у нас накануне этой несчастной дуэли...[567].
Предположим, что память барона подвела, и он соединил в уме события двух последних дней, но существует еще одно свидетельство, которое косвенно подтверждает, что такая встреча, хотя не столь продолжительная, могла состояться и 26 января. Барон Б.А.Вревский писал Н.И.Павлищеву: «Евпраксия Николаевна была с покойным Александром Сергеевичем все последние дни его жизни»[568], то есть последний день не исключался.
Вечером, возвращаясь с Васильевского острова, Пушкин зашел в книжную лавку Лисенкова на Садовой улице, где долго и оживленно беседовал с литератором Б.М. Федоровым. После катастрофы Лисенков писал Ефремову, что
они (т.е. Пушкин и Федоров –А.Л.) два или три часа не могли расстаться и пробыли в моем магазине чуть ли не до полуночи ...предложенный им мною чай не пожелали принять и с жаром друг с другом вели непрерывный интересный разговор обо всем литературном мире[569].
В сообщениях подобного рода время играет особую метафорическую роль, указывающую на важность события. «Два или три часа», «чуть ли не до полуночи» – это образное определение, а не точное указание на время. Скорее всего, Пушкин провел в лавке не более двух часов и ушел около десяти часов вечера.
Между тем, переговорив со Строгановым, Геккерн по пути домой заехал к Аршиаку и, получив его согласие продолжить исполнение обязанностей секунданта, захватил с собой. Дома они составили вызов Пушкину:
Милостивый государь, не зная ни вашего почерка, ни вашей подписи, я обратился к г. виконту д'Аршиаку, который вручит вам настоящее письмо, чтобы убедиться, действительно ли то письмо, на какое я отвечаю, исходит от вас. Содержание его до такой степени выходит из пределов возможного, что я отказываюсь отвечать на все подробности этого послания. Вы, по-видимому, забыли, милостивый государь, что именно вы отказались от вызова, направленного вами барону Жоржу де Геккерну и им принятого. Доказательство тому, что я здесь заявляю, существует – оно писано вашей рукой и осталось в руках у секундантов. Мне остается только предупредить вас, что г. виконт д'Аршиак отправляется к вам, чтобы условиться относительно места, где вы встретитесь с бароном Жоржем Геккерном, и предупредить вас, что эта встреча не терпит никакой отсрочки.
Я сумею впоследствии, милостивый государь, заставить вас оценить по достоинству звание, которым я облечен и которого никакая выходка с вашей стороны запятнать не может. Остаюсь, милостивый государь, Ваш покорнейший слуга барон де Геккерн. Прочтено и одобрено мною. Барон Жорж де Геккерн[570].
С этим письмом Аршиак в десятом часу отправился к Пушкину. Передав слуге визитную карточку следующего содержания:
Прошу г-на Пушкина оказать мне честь сообщением, может ли он меня принять. Или, если не может сейчас, то в котором часу это будет возможно. Виконт д'Аршиак, состоящий при посольстве Франции.
Пушкин, к тому времени вернувшийся домой, пригласил Аршиака к себе в кабинет. Прочитав письмо, поэт принял вызов без всякого объяснения и обещал прислать д'Аршиаку своего секунданта для переговоров об условиях дуэли.
Приход французского дипломата был своевременен. Пушкин уже собирался нанести визит к Геккернам, поскольку истекали сутки, в течение которых они должны были определиться с ответом. Вяземская в последуэльном письме в Москву события этого вечера расположила в вольном порядке, но смысл первоначального порыва поэта передала верно:
Пушкин отправился на бал к графине Разумовской. Постучавшись напрасно в дверь всего семейства Г[еккерна], он решил им дать пощечину, будь то у них (на дому) или на балу[571].
После встречи с Аршиаком, необходимость в этом отпала, зато остро встала проблема выбора секунданта. Лучшего места для поиска кандидата на эту роль, чем бал у Разумовских, где собирался «весь Петербург», трудно было представить, и Пушкин в 12-ом часу отправился туда.
Е.С.Волкова, племянница Виельгорского, писала:
Я видела Пушкина на балу во вторник. Он явился туда, чтобы поискать секундантов для завтрашнего поединка[572].
Туда же направился и Аршиак. Вернувшись домой, он не стал дожидаться секунданта Пушкина, и перед отъездом на бал отослал поэту записку, в которой сообщал:
Нижеподписавшийся извещает господина Пушкина, что он будет ожидать у себя дома до 11 часов вечера нынешнего дня, а после этого часа – на балу у графини Разумовской лицо, уполномоченное на переговоры о деле, которое должно быть закончено завтра[573].
Решив непременно драться на дуэли, Пушкин должен был позаботиться о том, чтобы человек, оказавший ему услугу, сам не подвергся суровому наказанию. Особенно, это касалось его друзей и близких, которые могли поплатиться карьерой и личной свободой. Данзас предельно просто и безыскусно выразил мысли поэта:
я не иначе могу пояснить намерения покойного, как тем, что по известному мне и всем знавшим его коротко, высокому благородству души его, он не хотел вовлечь в ответственность по своему собственному делу никого из соотечественников...[574].