Текст книги "Последняя мистификация Пушкина"
Автор книги: Андрей Лисунов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
22 декабря, во вторник, вышел в свет четвертый номер «Современника», в котором впервые был опубликован роман «Капитанская дочка». И этот номер и само произведение должны были вернуть поэту утраченное внимание публики и уверенность в завтрашнем дне, хотя груда непроданных журналов, лежавшая в коридоре, продолжала напоминать поэту, что издательская деятельность не совсем его дело.
Вечером Пушкин с женой отправился на бал к княгине М.Ф.Барятинской, на котором присутствовала царская чета с наследником. Тургенев опять же находился рядом:
Вечер на бале у княгини Барятинской – мила и ласкова. Приезд государя и государыни, с наследником и прусским принцем Карлом. Послал протопить или нагреть залу вальсами. Государь даже не мигнул мне, хотя стоял долго подле меня и разговаривал с княгиней Юсуповой... Киселев, Мейендорф не узнают меня; княгиня Юсупова начала дружный разговор, и мы познакомились. Мила своею откровенностию о ее положении на бале. Я и Жуковский в толпе: кому больнее? Мое положение… Тон глупее дела! Пушкины. Утешенный Вяземский[283].
Последние две фразы, вероятно, связаны между собой, поскольку само по себе упоминание о Пушкиных не несет никакой информации, а через утешение Вяземского становится понятным, что поэт с женой произвели благоприятное впечатление, которое и выразилось во мнении князя. Впрочем, с его стороны это могло быть обычным светским маневром, желанием отвести от себя подозрения в излишней строгости к другу. Ведь, как мы знаем, за Пушкиным следили не только заботливые глаза Тургенева, но и ревнивые – Вяземского.
Здесь стоит несколько забежать вперед и посмотреть, как он «опекал» Наталью Николаевну после смерти поэта, на какую недопустимо короткую дистанцию приближался к ней с «дружескими увещеваниями»:
Все ваши так называемые друзья, с их советами, проектами и шутками – ваши самые жестокие и самые ярые враги. Я мог бы многое сказать вам по этому поводу, привести вам много доказательств и фактов, назвать многих лиц, чтобы убедить вас, что я не фантазер, и не помеха веселью, или просто сказать собака, которая перед сеном лежит, сама не ест и другим не дает. Но признаюсь вам, что любовь, которую я к вам питаю, сурова, подозрительна, деспотична даже, по крайней мере, пытается быть такой[284].
Если бы это предупреждение касалось Полетики, или, на худой конец, тетушки Загряжской – людей внешнего круга, но оно ни много ни мало разоблачало родственников самого князя – столь близкую поэту семью Карамзиных:
Вы знаете, что в этом доме спешат разгласить на всех перекрестках не только то, что происходит в гостиной, но еще и то, что происходит и не происходит в самых сокровенных тайниках души и сердца. Семейные шутки предаются нескромной гласности, а следовательно, пересуживаются сплетницами и недоброжелателями. Я не понимаю, почему вы позволяете в вашем трудном положении, которому вы сумели придать достоинство и характер святости своим поведением, спокойным и осторожным, в полном соответствии с вашим положением, – почему вы позволяете без всякой надобности примешивать ваше имя к пересудам, которые, несмотря на всю их незначимость, всегда более или менее компрометирующи.[285]
Хочется воскликнуть – как же коварен мир! И проглотить «наживку» хитроумного князя. Но правы Ободовская и Дементьев, возвращая неудобные вопросы самому Вяземскому:
Поразительные высказывания! Так характеризовать дом Карамзиной, своей сестры! ...Он пишет, что Наталья Николаевна ведет себя в высшей степени достойно, но позволяет примешивать свое имя к пересудам. Но как она могла «позволять» или «не позволять»? Ведь не в ее же присутствии все это говорилось, а то, что делалось за ее спиной, – как этому помешать? Вяземский может назвать многих лиц, распространяющих сплетни о Пушкиной, но ведь все это исходило из салона Карамзиных, и в первую очередь, надо полагать, от Софьи Карамзиной. Разве не мог он пресечь хотя бы этот источник? И почему Вяземский полагает, что его визиты к Пушкиной в обеденное время не дают повода к сплетням?[286].
Навряд ли чувства князя вспыхнули сразу после смерти друга и приняли вид платонического увлечения красивой, обаятельной женщине. Он сидел у нее за столом, не притронувшись к пище. Вечерами захаживал один, без супруги. Он забросал ее письмами полными изъяснениями в любви:
«Прошу верить тому, чему вы не верите, то есть тому, что я вам душевно предан» (1840), «Целую след ножки вашей на шелковой мураве, когда вы идете считать гусей своих» (1841). «Вы мое солнце, мой воздух, моя музыка, моя поэзия». «Спешу, нет времени, а потому могу сказать только два слова, нет три: я вас обожаю! нет четыре: я вас обожаю по-прежнему!» (1842). «Любовь и преданность мои к вам неизменны и никогда во мне не угаснут, потому что они не зависят ни от обстоятельств, ни от вас» (1841)[287].
Когда же Наталья Николаевна повторно вышла замуж, его «возвышенная страсть» как торфяной пожар ушла на глубину, сохраняя ревнивое пламя. Вяземский не одержал любовной победы, но в его «воспоминаниях» торжествовал дух обиды. Тонко, грамотно, изысканно анализируя собственные ощущения и убаюкивая совесть – такова сила литературного дара! – он унизил жену друга, выставив ее пустой женщиной, недостойной любви. Его поддержала супруга, у которой были свои основания недолюбливать красивую соперницу. А за ними поколения пушкинистов и простых читателей, с легкой руки Вяземских, стали повторять как истину то, что требовало самого критического внимания и разбора.
Запутаться же было в чем. 22 декабря Анна Николаевна Вульф, одна из тригорских барышень, раннее уже упоминавщаяся, находясь в Петербурге, сообщала сестре Е.Н.Вревской о главной городской новости сначала по-русски:
Про свадьбу Гончаровой так много разного рассказывают и так много, что я думаю лутче тебе ето рассказать при свидании.
А далее, переходя к пикантным подробностям, по-французски:
Среди прочего говорят, что Пушкин получил по городской почте диплом с золотыми рогами, подписанный очень значительными лицами из высшего общества и признанными членами сообщества <рогоносцев>, которые ему пишут, что они очень горды иметь своим собратом столь знаменитого человека и что они спешат послать ему этот диплом как члену их сообщества... и что вследствие этого устроилась свадьба м-ль Гончаровой. Что же касается других версий, я их оставляю, чтобы иметь что вам рассказать, когда мы увидимся[288].
Как любопытно молва исказила факты! Пасквиль представлялся в зловещем виде «с золотыми рогами, подписанный очень значительными лицами из высшего общества». Вероятно, так выглядели шутовские дипломы, распространяемые в обществе молодыми повесами. По мнению большинства, именно, такая «бумага» должна была обидеть поэта. В свете не знали, что Пушкин получил куда более скромный «документ» – своеобразное лингвистическое упражнение, без особых украшений, подписанное титулярным советником Борхом – переводчиком Департамента внешних сношений Министерства иностранных дел! Узнали – непременно сконфузились бы! И ничего бы не поняли! Не захотели бы понять! Нарышкин, царь… – опасная тема! Но не узнали! Те немногие, кто видел пасквиль, не имел времени толком разобраться в нем. Поэт быстро изъял из свободного обращения все экземпляры диплома. Как это ему удалось – одна из самых неразрешимых загадок дуэльной истории и вместе с тем факт, с которым следует считаться!
23 декабря Тургенев с Пушкиным не виделся. Но назавтра, в четверг, друзья собрались в гостинице Демута у Мусиной-Пушкиной. В дневнике Тургенев описал события этого дня, хотя и сухо, но весьма подробно:
24 декабря... Обедал в Демуте. У гр. Пушкиной с Жук. Велгур. Пушкин, гр. Растопч. Ланская. К. Волх. с Шернвалем, гр. Ферзен. Я сидел подле. Пушкин и долго и много разговаривал. Вяземск. порадовал действием, произведенным моей Хроникою. Пушк. о Мейендорфе: притворяется сердитым на меня за то что я хотел спасти его. Пушк. зазвал к себе; оттуда к к. Щербат, на Christbaum: заговорил их о В. Скоте, о Козлове, к Карамз. К. А. хуже. К гр. Марье Ал. Пушкиной – с кн. Гагар, и Вяз. о портрете: «мы недовольны другим». – И то правда! Читал роман Пушкина[289].
В письме же к Булгакову Тургенев, как водится, разоткровенничался и выразился столь живо и непосредственно, что незаметно для себя, а может, и вполне осознанно, оказался в эпигонах Дантеса, беззаботно каламбуря:
пушкинский завтрак превратился в лукулловский обед, и я, заболтавшись с собутыльниками, увлечен был поэтом Пушкиным в трехкрасотное его семейство[290].
Трехкрасотное семейство – это, конечно же, парафраза известной остроты кавалергарда о семейных выходах Пушкина – «трехбунчужный паша»! Надо думать, в карамзинской компании она имела хождение и Тургенев обыгрывал, именно, ее. Впрочем, сравнение напрашивалось само собой – явление поэта в окружении трех молодых особ будоражило воображение. И пусть говорят, что сестры Натальи Николаевны уступали ей в красоте, они все же были привлекательными женщинами. Их постоянное присутствие рядом с Пушкиным вызывало ревнивые взгляды и пересуды – от добродушной болтовни до ядовитого злословия.
Сам поэт, перед тем, как пойти к Демуту, написал письмо П.А.Осиповой – своему близкому другу, матери тригорских барышень. В послании есть строки, вроде бы свидетельствующие об отказе поэта переселиться в деревню:
Лишь с большим сожалением вынужден я был отказаться от того, чтобы быть вашим соседом… и я все еще надеюсь не потерять этого места, которое предпочитаю многим другим (выделено мною – А.Л.)[291].
Вряд ли Пушкин соглашался с мыслью о потере Михайловского. Он затягивал переговоры с Павлищевым в надежде, что произойдет чудо – появятся деньги – и пропадет необходимость продавать имение. И, наконец, свое желание он выразил в конкретном предложении:
Хотите знать, чего бы я хотел? Я желал бы, чтобы вы были владелицей Михайловского, а я – я оставил бы за собой усадьбу с садом и десятком дворовых. У меня большое желание приехать этой зимой ненадолго в Тригорское. Мы переговорим обо всем этом[292].
Стало быть, Пушкин собирался выехать из столицы, хотя бы ненадолго, но ведь не за порцией поэтического вдохновения, а как раз по делу?! Мысль продать большую часть имения для выплаты наследной доли брату и сестре, оставив за собой лишь усадьбу – вот то мероприятие, которое Пушкин задумал и собирался осуществить этой зимой. Осипова была первым кандидатом, но, вероятно, не единственным. О серьезности намерений поэта говорит тот факт, что он готов был везти с собой и Наталью Николаевну:
Жена благодарит вас за память. Не привезти ли мне вам ее? 293.
Вопрос возник не случайно – поэт давал понять своей знакомой, что речь идет о важном семейном решении, а заодно подталкивал к полушутливому, но необходимому выводу: хотите побыстрей увидеть первую красавицу Петербурга и мою жену – поспешите с положительным ответом! В противном случае Пушкину предстояло оставить Наталью Николаевну дома и сосредоточиться на поисках другого покупателя.
В это же день сестра Пушкина писала письмо к отцу Сергею Львовичу, где между прочим сообщала о слухах распространившихся в столице вокруг семьи брата:
Теперь, милый папа, отвечу вам по поводу новости, о которой вы мне сообщаете,– о том, что Катерина Гончарова выходит за барона д'Антеса, ныне Экерна. По словам г-жи Пашковой, которая пишет об этом своему брату, это вызывает удивление и в городе, и в свете. Удивляются не тому, что один из самых блестящих кавалергардов и самых модных кавалеров, имеющий семьдесят тысяч ренты, женится на мадемуазель Гончаровой – она не так уж дурна собой и получила довольно приличное воспитание, а тому, что ни для кого не была секретом его страсть к Натали. Я хорошо знала об этом, когда была в Петербурге, и часто подшучивала по этому поводу; так что, поверьте мне, в этом что-то сомнительное или просто недоразумение, и вполне может случиться, что женитьба эта не состоится.[294]
Ольга Сергеевна с братом не переписывалась, его мнения не знала, но принимая его сторону, она невольно приходила к мысли, что свадьба должна расстроиться. Сестра поэта пыталась объяснить ситуацию, но, похоже, что-то не договаривала. Ей страшно было даже помыслить, какие последствия повлечет за собой эта свадьба!
Но слухи уже достигли Варшавы. И в каком виде: общество возбужденно обсуждало тайну сватовства Дантеса! Сам брак, его условия ни у кого не вызывали вопросов, но свет явно не устраивало столь бесцветное завершение интриги кавалергарда вокруг самой поэтической красавицы Петербурга. Никто не верил, что Дантес согласился с поражением и смог так легко отказаться от удовольствий страсти, а, значит, история требовала продолжения, а сватовство рассматривалось, как временное прикрытие. Вот только чего – распутства или возвышенных чувств? Роль «блестящего кавалергарда и самого модного кавалера» предполагала последнее. А раз так, то общество решило, что Дантеса принудили. Но кто и с какой целью? В письме Пашковой ничего не говорилось об анонимке – возобладало мнение, что кавалергард не столько спасал себя, сколько кого-то выгораживал. И этим «кем-то», конечно, же была Наталья Николаевна.
Примерно также размышлял и Андрей Карамзин, находящийся в Бадене. В письме к брату Александру, написанном между 15 и 17 декабря, он просил поздравить жениха и невесту и одновременно выражал недоумение:
Не могу прийти в себя от свадьбы, о которой мне сообщает Софи! И когда я думаю об этом, я, как Катрин Гончарова, спрашиваю себя, уж не сплю ли я или во всяком случае, не во сне ли Дантес совершил этот поступок; и если супружеское счастье есть нечто иное, чем сон, то я очень боюсь, что им никогда не удастся его обрести… Когда мне нечего делать и я курю свою трубку, потягивая кофий, я все время думаю об этом, но продвинулся не дальше, чем в первый день. Может быть, это было самоотвержение?[295]
Катастрофа ожидалась многими, только друзья поэта предпочитали гнать от себя тревожные мысли. Каждый из них по-своему догадывался, что происходит неладное, но разобщенность, непозволительная растерянность, мешали им собраться вместе и оценить события трезвым взглядом. Вяземский с особым пристрастием разбирал «интриги» поэта, Жуковский налаживал отношения Пушкина с царем, Тургенев успокаивался мыслью о семейной идиллии поэта, но заставить друг друга посмотреть на события отвлеченно, как это делали обыкновенные светские сплетницы, и сообща выступить на защиту друга, они не могли и не хотели – торжествовала ложная стыдливость и плохо скрываемая ревность друг друга к Пушкину. Даже Тургенев не избежал этого чувства. В его дневнике можно найти трагическую запись:
25 декабря. Был у Жук... Как нам неловко вместе! Но под конец стало легче[296].
Конечно, сказывалось и то, что Жуковский воспитывал цесаревича, а Тургенев находился в отставке и подвергался гонениям за осужденного брата. Но у них было много общего: «арзамасское» прошлое и отеческая любовь к Пушкину. Они могли предотвратить несчастие, убедив друг друга, что время для успокоения еще не настало. Ведь Тургенев замечал странности в поведении поэта и писал о них брату:
С тех пор (имеется в виду получение анонимки – А.Л.) он не мог успокоиться, хотя я никогда, иначе как вместе с его антагонистом, не примечал чувства его волновавшего[297].
От Жуковского Тургенев отправился на рождественскую службу в Зимний дворец, где, вероятно, присутствовали и Пушкин с женой – сохранилось приглашение на их имя из Придворной конторы[298]. Вечером друзья собрались у Карамзиных.
Часть разговора Тургенев записал на память:
С Пушкиным, выговаривал ему за словцо о Жуков<ском> в IV № Соврем<енника> (Забыл Барклая)[299].
Впечатления от утренней встречи с Жуковским продолжали тяготить его. Пережив неловкость при личном общении, в обществе Тургенев старался заглушить неприятные чувства особо тщательным исполнением дружеских обязанностей. Выговаривая Пушкину, он имел в виду его «Объяснение» к «Полководцу»:
не могу не огорчиться, когда в смиренной хвале моей вождю, забытому Жуковским, соотечественники мои могли подозревать низкую и преступную сатиру[300].
Вот так друзья находили друг у друга слабые места и безжалостно, с осознанием пользы, выставляли напоказ всему свету.
26 декабря, в субботу, состоялся рождественский праздник в Зимнем дворце. Не только жена, но и сам Пушкин не был обойден здесь вниманием великокняжеской семьи. Княгиня Елена Павловна писала мужу Михаилу Павловичу:
я приглашала два раза Пушкина, беседа которого мне кажется очень занимательной.[301]
Тургенев перед балом, вновь заходил к Аршиаку, и они говорили о Гизо и статье о нем в Courier, то есть вели беседу как бы в продолжение тургеневских разговоров с Пушкиным – об истории и ее значении для общества. Все тогда читали «Историю государства российского», которая начиналась словами:
История в некотором смысле есть священная книга народов: главная, необходимая: зерцало их бытия и деятельности: скрижаль откровений и правил: завет предков к потомству; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего[302].
Поэтому рассуждали о ней с особым пристрастием.
27 декабря, в воскресенье, друзья – Жуковский, Тургенев, Мусина-Пушкина, Лужины – собрались на обеде у Ростопчиной, известной поэтессы. Возможно, ненадолго заходил и Пушкин. Тургенев не устоял перед искушением и в отсутствии Натальи Николаевны «любезничал с Эмилией», в чем честно признался в дневнике.
Но главным событием этого дня было появление в обществе Дантеса – первое после длительного перерыва. Естественно, его выход вызвал самые восторженные и трогательные переживания Софьи Карамзиной, которыми она не преминула поделиться с братом в письме от 30 декабря:
Бедный Дантес перенес тяжелую болезнь, воспаление в боку, которое его ужасно изменило. Третьего дня он вновь появился у Мещерских, сильно похудевший, бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастен[303].
Поэт с женой в этот вечер отсутствовали, и Карамзина могла спокойно наслаждаться общением с красавцем-кавалергардом, по сути дела, в домашней обстановке – ведь Екатерина Мещерская была ее сводной сестрой.
Но уже на следующий день идиллия оказалась нарушенной:
На другой день он пришел снова, на этот раз со своей нареченной и, что еще хуже, с Пушкиным; снова начались кривляния ярости и поэтического гнева; мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами и время от времени демоническим смехом. Ах, смею тебя уверить, это было ужасно смешно[304].
Итак, 28 декабря состоялась первая встреча Дантеса с Натальей Николаевной после объявления его помолвки. Абрамович стремилась придать этой встрече особое интригующее значение:
Дантес же пошел на этот шаг вполне обдуманно, очевидно, обсудив его с бароном Геккерном. Молодой человек давал понять Пушкину, что он вправе посещать те дома, где бывает его невеста[305].
Да, но как быть с трепетным, почти обожествляющим отношением к кавалергарду Софьи Карамзиной – главной «фигуры» этих самых домов?! Разве Пушкин не знал о ее пристрастии? Дантесу нечего было демонстрировать: его итак с нетерпением ждали всюду, где только бывал поэт. Именно, это всеобщее «радушие» и тяготило Пушкина. Но никакого «кривляния ярости и поэтического гнева» он себе не позволял. Ничего особенного в его поведении Тургенев в тот вечер не отметил:
Кончил вечер у Мещер<ских>. С Пушк<иным> [306].
Но возбужденная Карамзина ревниво следила за всем, что происходило вокруг предмета ее обожания, и не могла обойтись без сгущения красок и сильных выражений. Она описала свои впечатления брату, буквально, по горячим следам – на следующий день, 29 декабря. Едва побранив Андрея за скудное содержание его последнего письма, она тут же принялась за волнующую ее тему:
А затем я продолжаю сплетни и начинаю с темы Дантеса: она была бы неисчерпаемой, если бы я принялась пересказывать тебе всё, что говорят; но поскольку к этому надо прибавить: никто ничего не знает, – я ограничусь сообщением, что свадьба совершенно серьезно состоится 10/12 января[307].
Конечно, Карамзина этим не ограничилась. Использованный ею литературный прием представил происходящее в многозначительном виде, полном таинственного смысла. Как не воскликнуть: «Ужасный век, ужасные сердца!». Между тем, Софья просто боролась с собственной растерянностью. Фраза «Никто ничего не знает» – относилась прежде всего к ней самой. Общество могло теряться в догадках, придумывать небылицы, рассматривать свадьбу Дантеса, как своеобразный маневр или жертву, тем самым ублажая и успокаивая себя, но Карамзина знала, что это неправда, поскольку близкие отношения Дантеса и Екатерины для нее и в прошлом не составляли секрета, а теперь вдруг приняли еще и сказочный оборот:
мои братья, и особенно Вольдемар (очень чувствительный к роскоши), были ослеплены изяществом их квартиры, богатством серебра и той совершенно особой заботливостью, с которой убраны комнаты, предназначенные для Катрин; Дантес говорит о ней и обращается к ней с чувством несомненного удовлетворения, и более того, ее любит и балует папаша Геккерн.
Говорят, Геккерны лукавили, изображая удовлетворенность браком. Тут возникает занятное противоречие, если вспомнить, что одновременно им приписывалось и распространение слуха о вынужденной женитьбе Дантеса. Странная жертвенность с демонстрацией удовольствия! Следовало бы выбирать: либо жертвенность с ее печальной сдержанностью, либо радость с безоглядной роскошью. И думается, Геккерны долго не раздумывали, поскольку, как уже отмечалось, брак с Екатериной решал многие их проблемы. К тому же скорое рождение ребенка показывало, что союз молодых людей не был пустой формальностью, а содержал приятную сторону. А ведь были и еще дети – Екатерина умерла не от светской скуки и заброшенности, а при родах четвертого ребенка, подарив Дантесу долгожданного сына.
Но демонстрация все же была – Геккерны старались показать обществу, что все у них в порядке, а, стало быть, история завершена, и пора переключить внимание на что-нибудь более занятное. Но такой подход не устраивал общество, которое видело в стремительной смене декораций намек на продолжение действия. К тому же его любопытство подогревалось поведением поэта, о чем Карамзина тут же сообщила брату:
С другой стороны, Пушкин продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом; он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на эту тему, что он делает весьма охотно, всегда радуясь каждому новому слушателю. Надо было видеть, с какой готовностью он рассказывал моей сестре Катрин обо всех темных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории, совершенно так, как бы он рассказывал ей драму или новеллу, не имеющую к нему никакого отношения[308].
Что поделаешь, люди творческие часто представляются персонажами своих и чужих историй! Так они исследуют себя, забывая при этом о своеволии судьбы. Вдохновленные очередным открытием, они с легкостью переписывают книгу жизни, вставляя в нее новые страницы. Впрочем, ничего нового, в данном случае, Пушкин не говорил: Софья лишь повторила содержание ноябрьских писем. Ее просто раздражал сам факт откровения поэта с кем-то, кроме нее самой, особенно, в столь щекотливом вопросе:
До сих пор он упорно заявляет, что никогда не позволит жене присутствовать на свадьбе, ни принимать у себя замужнюю сестру. Вчера я убеждала Натали, чтобы она заставила его отказаться от этого нелепого решения, которое вновь приведет в движение все языки города.
Стало быть, к концу декабря Пушкин уже понял, что свадьба кавалергарда – не грубый маневр, а ловкий и выгодный ход противника, и его, поэта, утверждение, будто Дантес избрал сватовство для защиты от дуэли, оказалось ошибочным. План «мщения» рушился на глазах. Оставалась одна надежда на царя, который мог выслать посланника из России, просто защищая себя и поэта.
Если бы Карамзина не была так увлечена Дантесом, она могла бы тоже понять, к какой опасной грани подошел Пушкин, но ее больше интересовало поведение жены поэта:
она же, со своей стороны, ведет себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре, а тот снова, стоя против нее, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью. Словом, это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько не понятен: вот почему Жуковский так смеялся твоему старанию разгадать его, попивая свой кофе в Бадене[309].
Последнее замечание касалось ранее цитированного письма Андрея от 15-17 декабря. Софья с удовольствием присоединилась к недоумению брата и даже привела новые доказательства бессмысленного развития этой, по ее мнению, «непрестанной комедии». Но ей ли было не знать особенности женского поведения: что странного она находила в поведении Натальи Николаевны?
То, что Пушкина при муже выражала холодность к Дантесу скорее говорило о ее бережном отношении к мужу, желании смягчить обстановку, нежели о двуличии. Но ведь кроме мужа существовала еще и любимая сестра, которую не хотелось терять, и ее жених, с которым следовало поддерживать отношения. Как совместить обязанности супруги и сестры?! Карамзиной следовало бы об этом подумать. Но куда приятней застать соперницу в растерянности и наблюдать, как она выбирается из неловкого положения, и, наконец, успокоенной ее смятением, вернуться к предмету своего обожания: «А пока что бедный Дантес...» – и далее идет выше приведенный фрагмент о вечере у Мещерской, который заканчивается словами:
Ах, смею тебя уверить, это было ужасно смешно…
Смешно еще и потому, что, выполняя просьбу брата – поздравляя молодоженов – она получила в ответ легкий «щелчок» от Екатерины:
оба тебя нежно благодарят, а Катрин просит напомнить тебе ваши прошлогодние разговоры на эту тему и сказать, что она напишет тебе, как только будет обвенчана.
Эти «прошлогодние разговоры», очевидно, затрагивали обсуждение шансов Екатерины выйти замуж за Дантеса. А если учесть, что именно, Андрею принадлежала наиболее откровенная характеристика Екатерины – «та, которая так долго играла роль посредницы, стала, в свою очередь, любовницей, а затем и супругой» – можно утверждать, что протекали «разговоры» на фоне более чем свободных отношений между будущими супругами.
Конечно, Карамзина знала об этом. Пикантность ситуации забавляла ее. Но Софья вдруг спохватилась, чувствуя, что начитает откровенно злословить:
Но достаточно, надеюсь, об этом предмете. Для разнообразия скажу тебе, что на днях вышел четвертый том «Современника» и в нем напечатан роман Пушкина «Капитанская дочка», говорят, восхитительный.
Исполняя роль литературной дамы, Карамзина обычно обсуждала светские истории, как прозаический материал, с безопасной дистанции, преследуя как бы художественные интересы. Но роман она еще не читала, говорила о нем для проформы, а потому надолго ее не хватило, и она опять скатилась к рядовой сплетне:
Я танцевала мазурку с нашим другом Скалоном, которому удалось добиться довольно прочного положения в свете и внушить себе легкую, весьма развлекательную страсть к графине Натали Строгановой: он краснеет и бледнеет при ее приближении, плохо спит и пребывает в мечтах; вот, однако, что значит тщеславие и какое смятение может посеять в сердце бедного офицера генерального штаба знатная дама, выбрав его три раза кряду в мазурке, потому что только в этом кроется вся причина этой страсти, которая не на шутку вредит ему; тебе известно, что от бессонницы еще и глаза краснеют![310].
Эта часть письма интересна тем, что в ней, по сути дела, повторялась известная характеристика отношений между Натальей Николаевной и Дантесом: другие имена, но те же фразы и манера изложения. Карамзина пользовалась изобразительным штампом, который в отношении жены поэта со временем стал рассматриваться многими исследователями, как оригинальное свидетельство. И заканчивала она свое письмо таким же дежурной фразой:
Вчера мы с госпожой Пушкиной были на балу у Салтыковых, и я веселилась там больше, чем при дворе[311].
А из далекого Ставрополя брат Пушкина Лев в своем письме к отцу задавал наивный вопрос:
Правда ли, что Катрин Гончарова вышла за муж? За кого? И сколькими племянниками и племянницами наградила меня ее сестра?[312].
Как будто ничего не происходило. Аукал Левушка из-под Тьмутаракани! Ведь вот о свадьбе как будто был наслышан – неужели без гадостей?!
Тем временем, Пушкин продолжал отбиваться и от литературных противников. Получив от Одоевского статью Вигеля, направленную против Булгарина, поэт отвечал ему запиской, содержащей мотив известной эпиграммы на председателя Цензурного комитета и одновременно вице-президента Академии наук князя Дондукова-Корсакова:
Так же зло, как и дельно. Думаю, что ценсура однако ж не все уничтожит – на всякий случай спрос не беда. Не увидимся ли в Академии Наук, где заседает кн. Д<ундук>?[313].
Забегая вперед, скажем, что на следующий день, присутствуя на этом заседании, Пушкин, по воспоминаниям А.Краевского, не удержался и сказал брату председательствующего П.А.Корсакову:
Ведь вот сидит довольный и веселый, а ведь сидит-то на моей эпиграмме! Ничего, не больно, не вертится![314].
День, 29 декабря, Пушкин завершил в гостиной Д.Фикельмон. Просматривая новые парижские газеты, он привлек внимание присутствующих сообщением, что 15 декабря в Париже было совершено покушение на короля Луи-Филиппа. Среди слушателей поэта оказалась В. И. Бакунина, которая писала мужу:
Конечно, вы уже знаете, что стреляли по короле Фр<анции> и стеклами ранили его сыновей, когда он ехал в Палату. Это произвело для него прекрасное действие, и он там был принят с восторгом, и на возвратном пути – народом. Это нам читал Пушкин, поэт, у Фикель<мон> перед обедом – его заставили, только что получили газету[315].
Как историк, занимающийся биографией яркого самодержца, и гражданин, озабоченный расслаблением своей страны, Пушкин живо интересовался судьбой монархии, способной, по его мнению, объединить нацию и предотвратить «стихию мятежей». Пример Франции, пережившей республиканскую катастрофу, был наглядным свидетельством того, чем оборачивается свобода, без любви, и как ведет себя «цивилизованный» мир, лишившись своего сюзерена.