355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Дугинец » Стоход » Текст книги (страница 7)
Стоход
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:33

Текст книги "Стоход"


Автор книги: Андрей Дугинец



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

– Березняк… – вздыхая и огорченно покачивая головой, тихо говорили старики.

– Березняк… – набожно крестились бабы, словно вспоминали о покойнике.

– Березнячка… – будто о вдове, говорили о жене учителя, а на сына смотрели скорбно, как на сироту.

Страх этот был не случайным: мало кто возвращался из Березы Картузской. А те, кому удавалось пройти эту страшную школу пыток и насилия, выходили с чахоткой да увечьями и уже недолго были жильцами на этом свете. Только самые сильные духом вырывались из Березы еще более стойкими и непримиримыми.

Гриша услышал об этом, когда сваливал возле коровника сено, привезенное с подмерзшего болота. Но, зная, что учитель ни в чем не виноват, он не поверил. А вечером застал в своей хате Анну Вацлавовну. Ни матери, ни дедушки еще не было дома. И фельдшерица, видно, давно уже ждала их, сидя на лаве. Рядом с нею лежала гармошка учителя.

Гриша сразу же подумал, что Анна Вацлавовна попросит отнести гармонь в город и продать, потому что не на что жить. Но она сказала совсем другое:

– Я принесла гармонь. Александр Федорович велел подарить ее тебе… – Анна Вацлавовна, видно, хотела еще что-то добавить, но хлынули слезы, и, закутавшись черной шалью, она поспешно ушла.

Теперь, возвратившись с работы, Гриша сразу же забирался на печку, отогревался и учился играть на гармошке. Он сильно тосковал. Жаль было учителя, сидящего в Березе. Жаль было дедушку, который заметно сдавал под тяжестью батрацкой житухи. Жаль было мать, что нет ей светлого дня ни зимой, ни летом. До боли обидно, что Олеся послушала свою мать и перестала дружить с ним. Обо всем этом хотелось с кем-то поговорить, с кем-то поделиться. И Гриша стал поверять все свои беды гармошке. С нею делился всем, что наболело на душе. Он играл какие-то никогда и нигде не слышанные грустные мелодии. Глухие, тяжелые вздохи, сдержанные стоны и всхлипывания гармошки полнее всего передавали состояние его души, слишком рано испытавшей муки и горечь жизни.

Мать сначала не обращала внимания на пиликанье гармошки. А потом стала задумываться. И как-то вечером, лежа головой на вздыхающих мехах, Гриша заметил, что она плачет. Он перестал играть. Мать сразу же посмотрела на него.

– Ничего, сынок, играй. Играй. Только и твоего…

* * *

Тихий зимний вечер. Темно и пусто в большой неуютной хате шинкарки Ганночки Зозули. Хозяйка осматривает комнату и думает, что же сделать еще, чтобы сегодняшние вечорки прошли не хуже вчерашних. Да что ж? Кажись, все. Лучины хватит до самого утра. Пол девчата выскоблили добела. Скамеек маловато, но под печку хлопцы нанесли много неразрубленных поленьев: кому надо, сумеет пристроиться. Закрыв дверь в комнатенку, в которой квартирует пан Суета, Ганночка уперла руки в бока, критически осмотрела комнату и задумалась…

Ганночка… Скоро 60 лет, а все Ганночка. И ни мужа, ни детей, ни родни. И во всем виновата непутевая, разгульная молодость. Гулящей была когда-то Ганночка…

Выросла она в Морочне приблудной сиротой. Люди кое-как ее выкормили. А ни счастья, ни разума не дали. Были у Ганночки только черные брови, лукавые зазывающие глаза да беспечная улыбка во все лицо. В пятнадцать лет ее соблазнил какой-то варшавский гость ясного пана. Научил пить вино, красиво причесываться. А когда он уехал, Ганночку взяла к себе шинкарка – для приманки мужиков. Шинкарка богатела за счет красоты легкомысленной девушки. А у Ганночки росла зазорная слава «гулящей».

Не раз и не два бабы избивали ее до полусмерти за то, что соблазняла их мужиков. Но Ганночка была неугомонной: заживут раны, сойдут синяки – и опять веселая и всем доступная.

Наконец выгнали ее из села. Долго бродила Ганночка по белу свету. Была в публичных домах Пинска, Бреста и даже Варшавы. А на старость вернулась в Морочну.

Никто теперь не напоминал ей о прошлом. Но звали, как и прежде, Ганночкой. Купила она хату из двух комнат. В одной жила, а в другой открыла лавку. У нее охотно все покупали, потому что лавка старой шинкарки была далеко за селом, а эта стояла почти в самой середине Морочны. К Ганночке стали относиться с таким же уважением, как к писарю или старосте. А солтис даже шапку снимал при встрече. Но и он все-таки не величал ее Ганной или Анной Ефимовной. Ганночка сперва на это обижалась. А потом свыклась. И даже полюбила уменьшительное и немного пренебрежительное имя: оно напоминало ей детство, в котором всегда для человека находятся какие-то дорогие, незабываемые минуты…

Единственной радостью в жизни Ганночки стали вечорки. Она готовилась к ним с большой любовью и вкусом. И молодежь охотно просиживала у нее долгие зимние вечера.

За окном раздался веселый скрип снега. Ганночка зажгла лучину в коминке. Янтарные смолистые щепки из старого соснового пня вспыхнули ярко, с треском и шипеньем. Желтоватый мерцающий свет заполнил комнату. Сразу стало теплее, уютнее.

Ганночка живет не по старинке. Комин из мешка она выбросила сразу же, как купила хату, а вместо него сделала аккуратную печурку на шестке большой русской печи. Перед каждой вечеринкой она белит этот коминок, оно чище и светлее.

Распахнулась черная разбухшая дверь, и в клубах белого морозного пара в комнату вбежали девушки. Каждая с куделью или недовязанным чулком. Шумят, хохочут, целуются с хозяйкой, раздеваются, складывая одежду на сундук, и бегут к зеркалу, вмазанному в печку над шестком. Правда, в этом зеркале ничего не разглядишь, потому что оно в тени. Но то, что нужно, девчата ухитряются увидеть даже в темноте.

– Хлопцы идут! – подает хозяйка сигнал.

Точно козы, прихваченные возле стожка, девчата бросились врассыпную. Быстро расселись, кто где успел: на лаве, на скамейках, на треногих раскоряченных стульях. Веретена пущены в ход. Головы деловито и равнодушно склонены набок, как будто все здесь трудятся с самого утра.

Входит Савка Сюсько. Девчата прыскают, хихикают, но на приветствие отвечают дружно, почти хором.

Одет Савка шикарно: на нем кучерявая папаха, коротенький белый полушубок с черным лохматым воротником, закрывающим половину спины, серые, плотно обтягивающие кривые тонкие ноги галифе из домотканого сукна. Он в новых, еще скрипящих постолах с белыми онучами, аккуратно, чуть не до колен обмотанными оборами, круто сплетенными из черного конского волоса. В этом наряде Савка похож на молодого длинноногого аиста, который уже умеет летать и потому законно гордится своим великолепием. В руках у Савки приспособление для вытачивания веретен – тугой лук и полуметровый чурбак с крючками на концах.

Положив инструмент на лежанку, Савка степенно, по-хозяйски раздевается. Вешает одежду на большой дубовый пакил, вбитый в стену возле двери, поплевав на руку, приглаживает волосы. Проходит в угол за печью и пристраивается со своим токарным станком на маленьком треногом стульчике так, чтобы хорошо видеть Олесю, но самому оставаться в тени. Он боится насмешек Веры Юрковой, что сидит рядом с Олесей. У этой дивчины язык острее бритвы. Когда работа пошла на лад, украдкой посмотрел на Олесю и прошептал:

– Для тебя веретено делаю. Легонькое будет, прямое, лучше, чем у Веры. Ей-бо!

Олеся краснеет, еще ниже опускает голову, еще пристальнее смотрит на кудель и молчит. Сидит она в глухом углу, как и положено самой молодой на вечорках. Но веретено ее чаще других выбегает на середину хаты. Взяв за острый конец и сильно шаркнув ладонями, Олеся опускает его на пол. Крутясь, как юла, пузатое, тяжелое от волглой пряжи веретено идет полукругом по полу, тихо, бесшумно. Макнув пальцы в воду, налитую в деревянную чашечку, Олеся так и льнет к мягкой, серебристой, точно иней, кудели. Вся подавшись вперед, она не только пальцами, а, кажется, всем телом, всем существом своим тянет из кудели ровную, почти невидимую нить. Когда она так уходит в работу, лицо ее становится нежнее, тоньше и печальнее.

Обежав полкомнаты, тяжелое, пузатое веретено покорно возвращается к пряхе. Та подхватывает его и начинает наматывать на него накопившуюся на руке круто ссученную нить и как бы нечаянно оглядывает комнату: что за хлопцы пришли еще и чем они заняты. И опять наклоняется к кудели, опять забывается в работе и в своих тайных девичьих думах.

Олеся рада, что взрослые девушки приняли ее в свою компанию, относятся к ней, как к равной, и на вечорках теперь почти все песни начинает она. Даже самые красивые девчата завидуют ее голосу. А Савка тает от ее песен, как воск от огня.

Неуклюжий он, этот Савка. Голос, как у бугая. Носатый, лупоглазый… Совсем не такой, о каком мечтает Олеся. Зато хозяйственный и работящий… Олеся помнит каждодневные наставления матери и потакает ухаживаниям Савки. Она разрешает ему целый вечер сидеть рядом, держать веретено, когда надо, перематывать пряжу на клубок. Но домой провожать не позволяет: мать говорит, что еще рано.

Девчата, сидящие в переднем углу, шепчутся, что-то передают друг дружке на ухо. Тайна доходит и до Олеси. Кивнув подругам, она раньше времени поднимает с полу свое веретено, быстро наматывает на него нить. Раскрутив, снова пускает веретено на пол и начинает песню. Запевает она тихо и печально, словно что-то забыла и никак не может припомнить.

 
У по-о-ли дубо-о-чок,
Зэ-лэ-ный лысто-о-чок…
 

Девчата подхватывают все разом, но так же тихо и печально, словно тоже вспоминают что-то давно забытое, невозвратное:

 
…Ны бачила свого мылого
Вжэй другый дэнёчок.
 

Все уже умолкли, а худощавая, стройная девушка еще тянет высокую грустную ноту. Она ведет, пока запевала не начнет другого куплета и голоса их не сольются. Девушка она тихая и неприметная, а голос у нее самый высокий и сильный.

Лучина потрескивает. Деловито жужжат веретена. Дремно и жалобно льется песня о том, что девушка не видела милого уже три года, что их разделяют леса и горы, что тужит она о нем дни и ночи да не знает, тоскует ли он по ней.

Савка уже выточил веретено и зачищает его стеклышком. По временам он посматривает на разбухшее от ниток веретено Олеси. Как только кончится кудель, он будет держать веретено, а Олеся начнет перематывать нитки на клубок. Тогда целых полчаса он будет смотреть прямо ей в глаза. Она их опустит, как всегда. Но это еще лучше: тогда свободно можно любоваться ее круглыми пылающими щеками и маленькими, чуточку припухшими губами. Острые концы веретена будут приятно щекотать ладони Савки, а тонкая нить словно соединит его с девушкой. И когда нить эта кончится, взмахнув на прощанье хвостиком, тяжелый вздох вырвется из груди парня: была бы эта нитка хоть наполовину длиннее!

– Гармошка! Девчата, откуда гармошка? – раздался голос хозяйки.

За дверью ясно послышались звуки гармоники. Девчата забегали по комнате, наводя порядок, поправляя на себе платки.

Вошел здоровенный и какой-то весь взлохмаченный детина. Пестрая, кудлатая шапка из рыжей овчины сдвинута на раскрасневшееся правое ухо. На ногах – самодельные бурки из пестрого теленка. Красный полушубок без воротника разорван во многих местах, и ни единой застежки. Грудь нараспашку. Это Тимох, сын лесника.

– Добры́ вэче́р! – гаркнул он так, что некоторые девчата закрыли уши.

– Тимох! Оглушишь!

– Раздевайся, Тимох, – приглашает Ганночка. – Кто это там играл?

– Кто ж, гармонист!

– Так веди его сюда! Веди! – зазывает хозяйка.

– Дайте сперва глянуть, стоит ли вести того хлопца на такие вечорки. Может, пойти на другие, где веселее?

– Тю на тебя, Тимох! – замахнулась на него Ганночка. – Ты только глянь, что тут за девчата!

Тимох задорным взглядом окинул девчат и, остановившись на Олесе, высоко поднял правую бровь.

– А-а-а! – протянул он и, приоткрыв дверь, крикнул: – Заходите, хлопцы!

Вошли Гриша Крук с гармонью и четыре парня постарше.

– А ну, гармонисту место около найкращей дивчины! – скомандовал Тимох и бесцеремонно прогнал Савку с его тренога.

– У этого гармониста висят сопли, как мониста! – проворчал Савка, но место уступил.

Он поставил на попа круглый обрезок бревна рядом со скамейкой Олеси, уселся и продолжал усиленно тереть шкуркой уже до блеска отполированное веретено.

Гриша слышал, что сказал Савка, но промолчал. С гармошкой он пришел на вечорки впервые и, не зная, как оценят его искусство, не хотел ссориться.

– Станцуем, девчата? – переходя от одной пряхи к другой, спросил Тимох.

– Мало еще напряли, – ответила Вера за всех.

– Зима большая, успеете.

– Э, не напрядешь под дымком, то не напрядешь и под деньком!

– У Олеси веретено уже как откормленный гусак! А ну посмотрим, туго ли нитка намотана. – Тимох остановил Олесино веретено и потрогал пряжу: – Добрая пряха, добрая! Только кому ж она дозволит держать свое веретено? – Он подмигнул и высоко поднял озорную изогнутую бровь.

Олеся взяла свое веретено и тихо промолвила:

– А я перематывать не буду, попрошу у тети Ганночки пустое веретено.

Но тут Савка ловко схватил ее веретено, забрал у нее начатый клубочек, протянул ей только что выточенное веретено.

– Ты пряди. Зачем тебе время тратить. Я сам перемотаю, – сказал он, победно покосившись на Гришу. – Я сам…

Тимох, с улыбкой глядя на суетившегося Сюська, опять поиграл бровью и тихо, будто бы с завистью, сказал:

– Какая дружная парочка!

Гриша отвернулся и пробурчал:

– Парочка! Волк да ярочка!

Савка это слышал. Но продолжал старательно перематывать серые волглые нитки с веретена, концы которого зажал носками лаптей.

– Постолы продырявишь! – съязвил Тимох.

– За такую дивчину не жаль и в голове провертеть дырку! – бросил кто-то баском.

– Алэ! – охотно поддержал другой. – Даже не в такой голове, как эта!

– А ну ж, дай посмотрю, что сделали панские руки, – сказал Тимох и взял у Олеси подаренное Савкой веретено.

Олеся, покраснев, опустила голову.

Тимох повертел в руках ровное и гладко отполированное веретено, показал всем девчатам и, возвращая Олесе, сказал:

– Даже не верится, что Савкина работа. Видно, правду говорят, что панскими руками неплохо и навоз разгребать.

– Да чего ты на хлопца нападаешь? – вступилась хозяйка. – Какой там из него пан! Такой же работящий хлопец, как все, а может, и получше других.

– Не-ет, Ганночка, вы мне глаза не заливайте. Савка чисто панского роду, – серьезно возразил Тимох. – Вы только посмотрите на его морду.

– А что там такого на его морде?

– Как что? – Тимох переспросил так удивленно, что все девчата и хлопцы уставились на Савку. А Тимох отошел к стенке, чтоб не заслонять Савку, который, ничуть не смущаясь, продолжал перематывать нитки. – Полюбуйтесь: лоб низкий, нос склизкий, сразу видать, что лизал панские полумиски!

Грохнул такой хохот, что пламя в коминке заколыхалось, как от ветра, и тени закачались по стенам.

Олесе показалось, что и кудель, и скамейка под нею стали горячими. В глазах закружились, запрыгали огоньки, руки стали чужими. «За что вы его! Он сирота!» – хотелось ей закричать на всю комнату. Но к горлу что-то подкатило, и она почувствовала, что не смогла бы выговорить сейчас ни слова даже шепотом.

С приходом Гриши на вечорку Олесе сразу стало не по себе. Вспомнилось теплое лето, сбор ягод, рыбная ловля, тихая задушевная игра Гриши на сопилке. А потом эти настойчивые советы матери подружиться с хлопцем из хозяйственной семьи… После расставания в лесу Олеся ни разу не видела Гришу близко. И вот теперь он сидит прямо перед ней, заметно подросший, серьезный и красивый. Савке до него как сове до орленка. Олеся знала, что девчата целуются с хлопцами, когда парочками расходятся по домам. И с омерзением думала, что и ее скоро поцелуют толстые, всегда почему-то мокрые губы Савки. Чуть не каждый день выслушивая наставления матери, Олеся старалась убедить себя, что Савка не такой уж противный. Но трудно было в это поверить, когда и свои собственные глаза, и люди говорили совсем другое. Ей и так было обидно на свою долю, а тут еще все высмеивают ее суженого, обнажают его уродство.

Увидев на глазах Олеси слезы, Гриша решил, что она жалеет Савку.

«Вот оно что! – подумал он, впившись пальцами в лады. – Со мной рано даже рыбу ловить. А с этим… – Гриша не смог бы даже сказать, что же такого у Олеси с этим Савкой, но злоба разбирала его все больше и больше. – Теперь все понятно! Я батрак, безземельный, а у этого мокрогубого шесть моргов земли. Он хозяин!..» Гармонь вдруг вызывающее громко и задорно заиграла, и комнату заполнила голосистая польская песенка, которую все любили за веселый, задорный припев.

Песню подхватили и ребята, и девушки многоголосым, стройным хором. Когда повторяли припев «Тиха вода бжэги рвэ», Гриша тоже подтянул высоким сильным голосом, потом лукаво моргнул Олесе на Савку. Девушка недоумевающе взглянула, поняла намек песни и так растерялась, что уронила веретено и со слезами убежала в закуток между печью и дверью, где сидела хозяйка.

– Девчата! Хлопцы! Да что это вы завели польскую! – попыталась остановить пение Ганночка. – Давайте нашу, украинскую.

Но никто ее не слушал. А Тимох, подойдя к Олесе, чтобы успокоить ее, сказал:

– Хорошую песню на любом языке запоешь, а плохую и на родном не захочешь.

Воспользовавшись тем, что Тимох отошел, Савка показал Грише кулак и прошептал:

– Я тебе это припомню. Все припомню.

– Плевать мне на твои кулаки! – не переставая играть, ответил Гриша.

– Скоро ты придешь ко мне, как к пану, в батраки. Да еще, может, со своим дедом. О!

Гармошка зарычала, как старый пес, которому наступили на хвост, неожиданно описала в воздухе дугу, со всего маху треснула Савку по лбу и отлетела на середину комнаты. А Савка с Гришей сцепились и, хрипя, покатились по полу. Тимох подбежал и разбросал их в разные стороны. Сюсько, вытирая рукавом кровь с лица и тяжело дыша, поплелся в свой угол. А Гриша, посасывая разбитую нижнюю губу и ни на кого не глядя, вставлял планку в гармонь.

– И чего сцепились?! – сложив руки на груди, сетовала хозяйка. – Так было хорошо, так весело! И на тебе!

– Не беда. Подерутся и помирятся, – ответил Тимох.

Гриша злобно сверкнул на него:

– Хай с ним черт мирится, а не я!

– Да плюнь ты на него, Грыць! – Тимох взял Гришу под руку, усадил поближе к коминку и, стараясь вернуть прежнее настроение, безголосо, но громко затянул песню.

Но песни никто не подхватил, и Тимох начал ходить от кудели к кудели. Увидев, что у одной девушки самая маленькая кудель, он незаметно поднес к ней спичку. Кудель вспыхнула красными, мелкими кудряшками, затрещала и исчезла, будто на опаленных зубьях гребенки ничего и не было.

– Тю на тебя! – девушка ударила парня веретеном.

Но и этот испытанный способ развеселить девчат уже не спас испорченного вечера.

Гриша решил не появляться на тех вечорках, где бывают Олеся и Савка. А случайно встретившись с Олесей на улице, делал вид, что не замечает ее, или тихонько, с едкой усмешкой запевал:

 
Тиха вода бжэги рвэ…
 

Зимовать было трудно. Да и весна не принесла облегчения. Надо было что-нибудь сеять, а земли, кроме огорода, ни клочка.

С долгами дед Сибиряк теперь и не надеялся рассчитаться, жил, уже ни о чем не мечтая, не ожидая ничего хорошего. Оляна советовала сшить управляющему сапоги или еще чем-нибудь расположить его к себе да попросить клочок земли. Но Конон Захарович отмалчивался.

Став батраком, он совсем замкнулся, ни с кем не разговаривал и даже не смотрел людям в глаза. А по воскресеньям уходил к отнятой паном земле и просиживал там от восхода до заката.

Видя, что старик совсем пал духом, Гриша с матерью сами взялись за дело. Мать нанялась обрабатывать огород у попа. А сын плел корзинки и по субботам возил в Пинск. Когда он уезжал на базар, мать пасла за него коров. А иногда по вечерам Гриша помогал и на огороде. Работали они дружно, как заговорщики, потому что решили втайне от деда скопить денег, чтобы расплатиться с паном и все же купить ковалочек. Но Гриша не вытерпел и как-то после удачной продажи корзинок поделился этими планами с дедушкой. А тот только буркнул: «Цыган с иголки богател!» – и ушел в свою шорню.

Гриша долго думал, как же это цыган богател с иголки. Наконец спросил у матери.

– Да как же, – ответила мать. – Дожился цыган до того, что осталась только иголка в драной шапке. Нечего продать. Вот он и давай мараковать: продам иголку подороже, куплю шило, понесу шило сапожнику, выменяю черевики… Продам черевики… Да так дошел до коня. А тут голодная смерть хвать его за горло…

Гриша ничего не ответил и решил больше не говорить с дедом о своих замыслах. Обидно ему было за дедушку: раньше говорил, не поддавайся нужде, а сам…

* * *

Шурша прибрежным камышом, быстро плывет по протоке лодка, груженная корзинками из тоненькой белой лозы. Гриша стоит на корме и, упираясь веслом в дно речушки, толкает лодку вперед и вперед.

Полешуки гребут только на озерах да когда перегоняют лодку с одной стороны реки на другую. Простая гребля даже двумя веслами кажется им слишком медленным способом плавания. Сухопутных дорог в этом краю намного меньше, чем водных. На сенокос плыви. На пашню, расположенную где-нибудь на грудке в середине болот, плыви. В Пинск, в Любешов да в любое местечко, где есть базар, удобнее всего добираться по воде. Вот человек и приспособился плавать легко и быстро. Встанет на середине лодки, поближе к корме, веслом или просто длинной палкой упирается в дно и с силой отталкивается. Лодка быстро мчится вдоль берега и послушно поворачивает на изгибах реки.

Гриша приставил ладонь козырьком к глазам и всмотрелся: на полянке мелькнуло село, издали похожее на старое, разросшееся в ширину и в длину осиное гнездо. Лишь по множеству крохотных окошек да высоких дымарей можно было догадаться, что в селе не меньше сотни дворов. Сухопутной дороги в село нет совсем. Зато чуть ни перед каждым окном возвышается огромный, увешанный тряпьем крест. Грише подумалось, что село строили на старом кладбище, где кресты уже подгнили и доживали свой век. За поворотом реки село скрылось.

Шелестит камыш. Ворчит, побулькивает за кормой вода. Гриша размечтался о том времени, когда они вылезут из долгов и он будет учиться в школе… Да не в простой, сельской, а в такой, где обучаются одни музыканты…

На широком заливе Стохода Гриша чуть не врезался в целую флотилию лодок, переплывающих речку.

Впереди всей процессии, на большой двухвесельной лодке, плыл старый косматый поп. Он стоял на середине лодки, устало размахивал кадилом и заунывно пел. Длинная пепельная грива его развевалась по ветру. На веслах сидел дюжий угрюмый парень. Следом, на рыбачьей душегубке, оборванный грязный мальчонка вез крышку гроба. На носу перед крышкой белел наскоро вытесанный топором осиновый крест. На рыжем челне, выдолбленном из целой колоды, стоял гроб с телом покойницы, обутой в лыковые постолы. Дальше дружной утиной стайкой плыло семь лодок, до предела нагруженных людьми.

Кто-то вполголоса пел, подтягивая попу. Кто-то тихо, неохотно голосил. Какая-то девочка глухо, надрывно рыдала. И никто ее не утешал, никто не успокаивал…

За всей этой процессией вплавь следовали мальчишки.

Один, видать самый отчаянный, наголо остриженный мальчуган, обогнав своих сверстников, вырвался вперед и даже поравнялся с лодкой попа. Он то и знай оглядывался и посвистывал черномазой лопоухой собачонке. Песик взвизгивал и поскуливал, но старательно шлепал передними лапами по воде и не отставал. Первыми достигли берега именно они, стриженый мальчуган и белый с черной мордашкой кудлатый песик. Заложив руки в карманы мокрых отцовских штанов, мальчишка стоял с победным видом. А пес отряхивался и вытирал морду о траву.

Когда поп вышел на берег, пес подбежал к нему и, ласково повиливая хвостом, начал ловить кадильницу: видно, считал, что косматый человек хочет с ним поиграть. Священник сердито топнул огромным сапогом. Песик удивленно и обиженно посмотрел на него. И хотя так ничего и не понял, поджал мокрый растрепанный хвост и спрятался за своего хозяина.

Священник, а за ним и весь народ, приплывший из-за реки, с тихим пением направились на холмик, на котором было старое, запущенное кладбище. Серые, в разные стороны похилившиеся кресты стояли густо и напоминали рукопашную схватку каких-то грязных, пьяных оборванцев.

Гриша знал, что жители Комор хоронят мертвецов своих на острове потому, что село стоит на таком низком месте, что раз копни лопатой и – вода. Ни погреба, ни могилы на этом болоте не выроешь. Но ему захотелось узнать, кто это умер. Остановив лодку возле кучки людей, собравшихся на правом берегу, он обратился к сухой горбатой старушке, которая, опершись на палку, смотрела за речку так, словно кого-то умоляла, чтобы и ее поскорее отвезли к месту вечного покоя. Старушка ничего не ответила.

– Перевезешь на ту сторону, так скажу, – вызвалась косматая девочка лет десяти.

– Садись, – не раздумывая, ответил Гриша.

За девочкой в лодку, как горох, посыпались ребятишки. Когда лодка отчалила, девочка сказала, что это умерла батрачка из Морочны. Тут ее муж был похоронен. А она пришла на могилку. Обняла могилку, заплакала да и умерла.

– Как зовут ее? – чувствуя, что к сердцу подступает холод, спросил Гриша.

– А у нее дочка осталась, – не обращая внимания на вопрос, продолжала девчонка. – Теперь она и без татки и без мамки, как я.

– Как зовут ее? Как зовут? – перестав грести, уже закричал Гриша.

– Маму зовут Антося, а дивчинку – Олеся.

* * *

Возвращаясь из Пинска с хорошей выручкой, Гриша припрятал два злотых и решил завтра же утром, как пойдет за коровами, занести деньги Олесе: ей же теперь совсем не на что жить. Он вспомнил все свои встречи с нею после драки с Савкой и проклинал себя за то, что постоянно чем-нибудь ее донимал. Последний раз виделись возле церкви. Олеся вышла из церкви с заплаканными глазами, но Гриша, не обратив на это внимания, спросил:

– Что, хрыстылася, молылася, на образы дывылася? На образы раз, а на хлопцив два раза?

Олеся ничего тогда не ответила, отвернулась и поспешно ушла. Может, после такой обиды она не захочет и говорить с ним.

Все батрачки завидовали Антосе и ее дочери, что аист вторую весну селился над их закутком. Уж это всем известно, что «бусько» приносит счастье в тот дом, на котором выводит птенцов.

Да зря завидовали бабы. Не дождалась Антося Басовская счастья, которое сулил ей аист, умерла. Да и Олесино счастье заблудилось где-то на болотах. На другой же день после похорон за нею прислал управляющий, чтобы шла к нему в прислуги отрабатывать долги своей матери.

Знала Олеся, какой прислугой хочет сделать ее Рындин, сердцем чувствовала, что ей предстоит испить ту же горькую чашу, что и матери. И только теперь по-настоящему поняла и разговор про вербу да черемуху и почему ее мать любила одну-единственную песню, да и то не всю, а лишь несколько слов:

 
Було б тоби, моя ридна маты,
Цых брив нэ даваты.
Було б тоби, моя ридна маты,
Щастя, долю даты.
 

Прощаясь с сырой и темной каморкой, в которой прожила большую часть своей жизни, Олеся горько плакала, хотя шла в светлые панские горницы, в дом, где, по слухам, даже собакам живется лучше, чем детям в бараке.

С какой радостью она осталась бы здесь, где умерла ее мать, где живут такие же разнесчастные, обутые в вонючие постолы, день и ночь не разгибающие спины, вечно голодные люди! Но приказчик сам приехал за ней на бричке.

В бараке в этот час дня никого, кроме малышей, не было, так что никто ее не провожал, никто с ней не прощался. Только старый, облезлый аист, их аист, равнодушно глядел с высоты своего гнезда и щелкал длинным тяжелым клювом. Так Олеся и унесла в душе своей этот холодный костяной треск, похожий на скрип рассохшегося колодезного журавля.

* * *

Гриша открыл крайнюю дверь барака, где жила Олеся, и остановился на пороге: в комнатушке пусто. Только над окном висит венок из богуна, да возле порога стоит старый обтрепанный веник. Этих вещей полешуки не берут с собой, когда переселяются на новое место…

Поставив на лаву корзинку с картошкой, пшеном и всем, чего понемножку собрала мать для осиротевшей девушки, Гриша подошел к окну, снял венок и понюхал. Богун был засушен, по всей вероятности, несколько лет назад. Но удивительно сохранил свой крепкий, угарный аромат. Гриша хотел было положить венок себе в корзину – на память, – как вдруг вошел Санько.

– Санько? – удивился Гриша. – А где Олеся?

Санько свистнул:

– Олеся теперь пани. Теперь тут жить буду я. Мне же ночью вставать к лошадям…

– Тебя взяли на работу?

– Конюхом, – с гордостью ответил Санько. – Хотел на кузню, да двум ковалям в Морочне делать нечего. А Олесю управляющий забрал в прислуги.

Огорошенный этим сообщением, Гриша сел на лаву возле разбитого окна, за которым чуть слышно шелестела распущенными до земли ветвями седая одинокая верба. В один миг рухнули все его надежды на то, что теперь они помирятся с Олесей и снова будут собирать ягоды, ловить рыбу и вместе ходить на вечорки.

* * *

Управляющий с женой ссорились, Антон, играючи, укладывал на воз пятипудовые мешки с пшеницей – собирался на мельницу. А Олеся подкрашивала охрой крыльцо.

Почти каждое утро начиналось у хозяев неурядицей. Ссорились всегда из-за одного и того же и даже вели себя одинаково. Хозяин отвернется и покуривает, а хозяйка смотрит сверху вниз на его блестящую, как тыква, бритую голову и долбит, словно дятел сосну. Зудит и зудит, что скучно ей жить, что так она больше не может, что клянет тот день, когда связалась с этим «тюфяком».

За месяц Олеся привыкла к речам хозяйки и уже наперед знала, что́ после чего будет сказано. Коли уж пани сказала, что она дочь самого известного на Северном Кавказе купца, то теперь она начнет перечислять все, что привезла Рындину в приданое.

Олеся не ошиблась. Хозяйка и на самом деле заговорила о своих лесах и фабрике, которые муженек ее не сумел даже продать перед приходом большевиков. Потом набросилась на него за то, что не согласился бежать за границу в первые дни гражданской войны. И кончила тем, что ткнула его пальцем в макушку:

– Другие были похуже тебя, а эмигрировали заранее и теперь блаженствуют в Париже. А ты управляй тут лапотниками, нюхай болотную вонь, прислуживай какому-то пану. Гос-по-дин гвардии полковник!

– Антон, ты что-то много наложил, – спокойно покуривая, сказал Рындин, будто бы и не слышал ворчания жены. – Конь не довезет.

– Чому? Можно еще и подбавить, конь крэпкий.

– Тогда захвати мешок ячменя, заодно смелешь для свиней.

Хозяйка совсем взбесилась: закричала еще громче, замахала костлявыми длинными руками и наконец перешла на французский язык. Олеся, конечно, не понимала слов, но Антон ей уже пояснил, что по-французски хозяйка говорит, лишь когда накалится добела, и предупредил, что такой разговор обязательно кончается нападками на работников. Олеся насторожилась, стала красить как можно аккуратней, чтобы не к чему было придраться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю