412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Дугинец » Стоход » Текст книги (страница 12)
Стоход
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:33

Текст книги "Стоход"


Автор книги: Андрей Дугинец



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)

Гришу бросило в жар. Он слышал это волшебное слово по радио. Но не имел представления, что за ним скрывается. Изумленно, со страхом, словно на какое-то колдовство, смотрел он на множество пуговок, сверкающих ослепительной белизной. Ему казалось, стоит прикоснуться к этой волшебной штуке – и перед ним распахнутся необычайно широкие ворота и он войдет в новую, неведомую и чудесную страну.

Баян!..

Гриша обескураженно глянул сперва на мать, которая концом платка вытирала слезы и молчала. Потом повернулся к деду.

Конон Захарович стоял посередине комнаты и в недоумении широко расставил руки, словно хотел сказать: «Да что ж оно такое!»

– Бери! – тряхнул баяном Антон. – Я недавно получил большую премию за осушение болота и купил тебе.

– Мне? – как во сне, переспросил Гриша и вдруг схватил баян. Сел на лаву, положил инструмент на колени.

Взял аккорд. Растянул мехи. Комнату взбудоражила безалаберная, резкая мешанина звуков. Гриша наклонился, прижался головой к инструменту и все быстрее, и все нетерпеливее начал пробовать одну за другой белые, как лепестки лилии, пуговки ладов.

Но указательный палец, расплющенный полицейской дубинкой, захватывал сразу по две пуговки, и получались совсем не те звуки, какие были нужны.

Нервными, порывистыми движениями Гриша накинул ремни на плечи, уселся поудобней и дрожащими от нетерпения пальцами стал приспосабливаться играть большим и тремя здоровыми пальцами. И только теперь он по-настоящему понял, что значит для музыканта палец. Испорчен один только палец, а играть невозможно. Он, этот раздавленный указательный палец, связывал движение всех остальных, точно был самым главным на руке.

Зимой, когда разбитые пальцы зажили, Гриша пробовал играть на гармошке проходившего через село слепого. Немного послушав эту игру, слепой забрал свою тальянку. «Я слепой и то не нажимаю на два лада сразу. А ты зрячий, а давишь, как медведь клопов! – упрекнул он. – У тебя пальцы не для музыки!»

Ничего не сказал тогда Гриша слепому. Не стал оправдывать свои пальцы. Но понял, что больше ему на гармошке не играть. И перестал ремонтировать разбитую полицейскими тальяночку, с которой провозился уже немало вечеров.

Зимой после этой встречи со слепым, бывало, услышит музыку или песню девичью, под сердце так и подкатит: схватил бы гармонь, растянул бы! А глянет на пальцы – в глазах потемнеет. Сцепит зубы, пошлет проклятие коменданту и где-то скрывающемуся Левке Гире. Да и только.

Но почему сегодня не удержался, взял в руки баян? Почему не отказался сразу же?

Гриша все нетерпеливее, все отчаяннее пробовал играть расплющенным и почти бесчувственным указательным пальцем. И чем больше распалялся, тем больше верил, что найдет способ, приноровится нажимать покалеченным пальцем только одну пуговку. Не отказываться же от такого чудесного, многозвучного инструмента!

Когда Гриша взял в руки баян и попробовал первые голоса, дед Конон заметил, что лампа коптит. Он убавил фитиль и пригласил гостя за стол.

Мало понимая в музыке, Антон не придавал значения неудачным сочетаниям звуков, которые издавал его баян в руках юноши.

Дед занят был потчеванием гостя.

А мать, хотя и слышала, что сын играет хуже, чем когда-то на своей старенькой тальянке, считала, что баян для Гриши еще непривычная штука, что со временем сын обвыкнется, приноровится и заиграет, как прежде, а то и лучше. Подав на стол соленые огурцы, Оляна достала из печки оладьи. Поставив на середину стола глиняную миску, она сняла крышку и села на краешек скамьи. Из миски пахну́ло густым ароматом картофельных блинов, распаренных в свежем сливочном масле.

Выпили по первой рюмке. Антон съел соленый огурец и молча уставился на дымящиеся блины.

– Млынци! – торжественно, как о чем-то необыкновенном, сказал он и низко опустил голову.

– Ты не смотри на них, а ешь! – заметила Оляна. – Бери, а то остынут.

– Постой, Оляна! – широко расставив на столе руки и откинувшись к стенке, громко сказал Антон. – Дай сперва надышаться родным запахом. Я больше всего на свете люблю млынци из картошки. Когда я чую их запах, мне кажется, я сижу на копне свежего сена и пью крепкий огуречный рассол.

– С похмелья! – поддержал дед Конон. – Помню сам, бывало, в Сибири, иду, от голода ноги с трудом волоку. А натру где-нибудь картошки, напеку млынцив и сразу ожил… То так. Верю тебе. Верю. А про родной кут тоже правду говоришь. Я даже по туманам скучал. По холодным, осенним туманам, какие бывают только у нас, на Стоходе. Бывало, остановлюсь где-нибудь на берегу заросшей лозой да черемухой сибирской реки и жду вечера, жду, пока выйдут туманы. И тогда мне кажется, что я где-то около Морочны.

Вдруг дед Конон спохватился.

– Разговорился старый! Ты ж расскажи про себя, Антон. Как ты? Где бывал? Тут же все считали, что погиб человек. Одни говорили – болото засосало. Другие – полиция убила около самой границы. Да всякое болтали.

– Какой же полешук утонет в болоте! – задорно воскликнул Антон.

– Антон, а где же Олеся? – спросила Оляна.

Гриша настороженно прислушался.

– Скоро и она вернется. Учится на сестру милосердия.

– Значит, и ей ты помог, – кивнул дед Конон. – Так все ж таки, как тебе удалось от полиции отвязаться? Да и граница ж…

– Полицейских мы с Олесей провели, как дурачков. Пока они искали по болотам, мы ночевали на сене в клуне пана Бжезовского.

– Коменданта вульской полиции? – уточнил Конон Захарович и расхохотался на всю комнату, громко, радостно, как молодой. – Ну и додумался! А все Мараканом дразнили да неудачником. Вот тебе и неудачник!

– Да я и сам уже верил, что удача не написана мне на роду. А попал в Советы, правда, с неделю проверяли, кто да откуда. Месяц в больнице держали, глаза лечили. Я ж теперь все вижу. Даже читать и писать научился! Ну а потом послали в Минск учиться на тракториста…

– Ишь ты! – воскликнул дед и смачно прищелкнул языком. – Прямо так сразу и на тракториста?!

– Курсы трехмесячные, а я за два месяца все прошел. Главный механик, когда принимал экзамен, сказал, что я для машины родился. А уже через полгода стал машинистом экскаватора.

– Расскажи ты мне, Антон, что это за машина! – придвигаясь и наливая еще по рюмке, почему-то тихо, почти шепотом, попросил дед. – Правда, что это такое сооружение, что если запустить его в нашу Чертову дрягву, то уведет всю воду в самое море?

– До моря далеко, – качнул головой Антон. – А в Стоход выведет, болото осушит раз и навсегда.

Дед Конон вздохнул тяжело-тяжело и, обеими руками взявшись за голову, задумался. В который раз Конон Багно клял себя за то, что не ушел в Советы, пока был помоложе…

В наступившей тишине Оляна вдруг услышала глухое всхлипывание, точно кто-то плакал. Глянула в сторону сына и тут же, вскочив с места, подбежала к нему.

Уронив голову на баян и вцепившись побелевшими пальцами в лады, Гриша плакал горько, отчаянно.

– Сынок! Сыночек! – вскрикнула мать. – Что с тобой? – И, повернувшись к Антону, Оляна шепотом пояснила: – Отца вспомнил. Никто ж ему никогда не дарил таких подарков.

Но Конон Захарович махнул на нее, чтобы молчала, и бросил только одно слово:

– Пальцы…

– А что с пальцами? – насторожился Антон.

– Глянь на правую руку, сам увидишь! – ответил дед, который с тайной тревогой следил за внуком с первого момента, когда тот взял в руки баян.

Антон хотел было подойти к Грише, но дед остановил:

– Не надо об этом говорить, ему и так тяжело. – И Конон Захарович рассказал обо всем, что случилось с внуком в последние дни панского владычества.

Когда дед умолк, Антон одним махом выпил полный стакан водки и, скрипнув зубами, процедил со злобой:

– Какая ж одинаковая судьба у нас с этим хлопцем! Так и у меня руки были золотые, а счастье всю жизнь по болотам блукало!

Заметив, что все видят его слезы, Гриша поставил баян на лаву и быстро вышел из хаты. Мать – за ним.

Хозяин и гость молча сидели за столом. Больше не хотелось ни пить, ни есть, ни говорить.

А Оляна? Она так ждала этого вечера. Так надеялась, что именно в этот вечер решится ее судьба, придет конец ее горькому вдовьему одиночеству. Но теперь ей было не до себя. Горе сына болотным камнем придавило в ней все, что начало было воскресать с возвращением на родину любимого человека.

Когда у Антона кончился отпуск, он зашел к Багнам, чтобы еще раз поговорить с Оляной. Но та кивнула ему на сына: «Смотри, как извелся за две недели! Не ест, не пьет!» – и, заливаясь слезами, ушла на работу в поле.

Дед Конон посмотрел вслед дочери и сказал Антону:

– Подожди еще немного. Все уляжется. Гриша пойдет на какие-нибудь курсы.

– Если с Оляной у нас наладится, весной вернусь совсем, – ответил Антон. – А иначе мне лучше сюда и не показываться. Чего ж зря тревожить и ее и себя.

– То правда, то правда, – кивал дед. – Но думаю, она еще оттает.

* * *

Весть об открытии курсов трактористов взбудоражила молодежь всего района. В Морочну, как на ярмарку, потянулись подводы, лодки, пешеходы.

Возле причала, за кузней, собралась целая флотилия. Далеко красовался белый полотняный парус ноблян. Рядом с парусником уткнулась в берег маленькая, хлюпкая душегубка коморян, приспособленная для плавания по узким протокам с крутыми поворотами. Из Сваловичей прибыло несколько остроносых новеньких чаек. Откуда-то издалека приплыли два огромных черных дуба. И множество других менее примечательных лодок появилось в это утро у причала.

Брички останавливались на площади за школой. Поставив лошадей к свежей траве, накошенной по дороге, хлопцы подолгу прихорашивались. Переобували постолы. Потуже затягивали поясок на домотканой холщовой рубахе с петухами на манишке и рукавах. Приглаживали волосы. И, лихо, на самый затылок, сдвинув брыль или фуражку, выходили на дорогу и несмело расспрашивали редких утренних прохожих, где находится райком комсомола, в котором будет проходить предварительный отбор курсантов.

Многие из них никогда не видели даже сенокосилки и потому, чуть не крестясь, со страхом приближались к райкому, где решится вопрос, кого же возьмут на курсы и доверят машину, заменяющую несколько десятков лошадей.

Однако возле старого деревянного домика с красной стеклянной вывеской страх сразу проходил. Здесь было шумно, весело. А когда начало пригревать солнце, собралось много девушек, одетых по-праздничному: то в розовые, то ослепительно красные юбки да небесно-голубые или сочно-зеленые кофты. Появились балалайка, гармошка. Кто-то сказал, что возле этого учреждения можно плясать и петь. Этому охотно поверили. И пошло…

А в полдень из этого здания вышли первые курсанты – Григорий Крук и Санько Козолуп.

– Санько, а смешно в чоботах, – говорил Гриша, неловко переставляя ноги и все время рассматривая новые кирзовые сапоги.

– Угу. Высоко в них, – ответил Санько, тоже впервые за свою жизнь обувшийся в сапоги.

Еще раз посмотревшись в зеркало и не узнавая себя в просторном синем комбинезоне и в больших добротных сапогах, друзья сошли с крыльца. Вокруг толпились хлопцы, ждавшие своей очереди. В серенькой полотняной одежонке, в постолах они показались Грише и Саньку нищенски жалкими и уж очень маленькими ростом. Непривычно широко расставляя ноги, друзья быстро, как очень занятые люди, пошли прочь.

Дед и внук сидели уже за столом и с нетерпением ждали завтрака. Каждый спешил на работу. А Оляна, согнувшись, заглядывала в печь и ругала своих «хозяйнов» за сырые дрова.

– У одного – трактор, у другого – сапожная мастерская, а дома хоть разорвись.

Вдруг в дом вбежал Санько, запыхавшийся, взбудораженный.

– Что там случилось? – встревожился Конон Захарович.

– Музыкант приехал из Киева. Он и в школе будет музыке учить, и в клубе.

– Чего ж было так бежать?

– Так Гришу ж проверять будут.

– Проверять? Отчего ж проверять? – испугался дед.

– Ну, музыку его слушать.

– Му-зы-ку? – с сомнением протянул дед.

– Александр Федорович сказал: «Зови Гришу Крука с гармошкой».

Услышав это, Гриша молча вышел из дому. Санько недоуменно посмотрел ему вслед. А дед, перехватив этот взгляд, сердито бросил:

– Такое придумал тот Моцак! Музыку проверять! Будто не знает, какая теперь у этого хлопца музыка! Кончилась его музыка. Ясновельможные отняли. Сам же знаешь, как растрощили ему пальцы.

– Опять расстроили хлопца! – недовольно сказала Оляна и вышла вслед за сыном. – На работу уйдет голодным!

Санько сочувственно смотрел на дверь, за которой скрылся его друг, навсегда обиженный злою судьбой.

– Хорошо хоть руль трактора держит теми пальцами, не то, что музыку, – продолжал дед.

Санько насупился и виновато пробурчал:

– Я ж не знаю, чего они там… Может, учитель забыл.

– Антон привез ему целую баянию. А он не может… – опечаленно сказал дед.

– Гриша мне показывал.

Дед тоже без завтрака вылез из-за стола:

– Кончилась вся его музыка. Совсем кончилась…

* * *

Первый день самостоятельной работы на тракторе показался Грише праздником победы. Победы над всем, что его до сих пор тяготило. Наконец-то он нашел дело, которое дает ему не меньшую радость, чем когда-то давала музыка. Он ведет машину, к которой всего лишь два года назад боялся близко подойти. И могучая эта машина покорна его воле, каждому движению его рук, словно хорошо разыгранная, привычная гармонь. Сидя за рулем, хочется петь от избытка радости и всем что-то говорить, говорить…

Гриша даже себе не хотел признаться, что всей душой жаждет передать свои чувства в музыке. За время учебы на курсах он ни разу не взял в руки баян, который мать положила в сундук «подальше от греха». Он даже по радио старался не слушать музыку. Но где-то под сердцем день и ночь сосала его, как голод, неисходная тоска по утраченному и невозвратному…

Утром, выехав на «графскую» поляну, Гриша ужаснулся: разве ж тут за три дня вспашешь? Подсознательно он все еще жил масштабами конной вспашки. А теперь вот посидел за рулем полдня, и им овладела такая ненасытная жадность к работе, что решил работать без отдыха до тех пор, пока не перепашет все поле.

На закате пришел встревоженный дед Конон. Он думал, что с внуком что-то случилось: все трактористы уже дома, а его нет и нет. Но увидев, с каким увлечением пашет его внук, старик с радостью отметил: растет добрый хозяин, жадный к работе, требовательный к себе. Присев на свежий пласт, Конон Захарович решил молча подождать.

«Останавливать не буду, – подумал он. – Интересно ж, на сколько его хватит?»

Как только зашло солнце, из леса на поляну повалили туманы. Седой, хмурой ратью наступали они на тракториста. Поле становилось все меньше и меньше. Наконец трактор окутало густой молочной мглою, и дед Конон больше не видел машины, а только слышал ее уверенный, победный рокот.

Гриша прекратил работу только тогда, когда свет фары не стал пробивать ночную тьму, замешанную на густом последождевом тумане, да и прицепщик сидел чуть живой от выхлопных газов. Парень он был тихий, безропотный. Пришел из далекой деревни и со слезами просился в МТС на любую работу. С детства привычный к тяжелому труду, он работу прицепщика считал веселой игрой. Поэтому, когда Гриша, остановив машину, спросил, устал ли, прицепщик ответил – нет и тут же, в борозде, уснул.

Заглушив мотор, Гриша удивился необычайной тишине вокруг. Трактор, казалось, медленно плыл куда-то назад по густому холодному туману.

Мало-помалу в этом тумане начали возникать звуки, напоминающие о том, что где-то за поляной есть еще жизнь. Там послышался обрывок петушиного пенья. Петуху, видно, что-то приснилось во сне, и он, взмахнув крыльями, начал было песню да и оборвал.

В другом месте залаяла собака и тут же перешла на высокое жалобное скуление. Четко и звонко, будто бы трактор стоял на улице Морочны, раздался скрип колодезного журавля и звяканье дужки пустого, совсем еще нового ведра. Гриша любил этот звук и всегда безошибочно отличал по нему новое ведро от старого.

«Как далеко слышно ночью! – подумал он. – Ведь между селом и поляной еще лесок».

Вдруг, как большая весенняя вода, хлынула нежная музыка. Видно, возле клуба включили радио. Гриша прислушался к веселой незнакомой мелодии, и ему почему-то стало грустно, пропала вся радость, которой жил он весь свой первый самостоятельный трудовой день. Чтобы не поддаваться хандре, он нарочито громко позвал дедушку и прицепщика. Завел трактор, и поехали домой.

Ужин мать приготовила очень вкусный: борщ с мясом и картофельные оладьи со сметаной. Гриша ел молча. На расспросы матери и деда отвечал невпопад или просто молчал. И мать, и дед решили, что он устал, и сговорились не приставать к нему больше с вопросами. Пусть ост да ложится спать.

Однако Гриша был рассеян не от усталости. Он весь отдался слушанию радио. Как раз, когда вернулся домой, начали лекцию о Бетховене.

Дед Конон тоже слушал радиопередачу. Он не заметил, что Гриша перестал есть именно тогда, когда лектор сказал, что Бетховен был глухой, когда сочинял свои лучшие произведения.

Гриша поспешно, неожиданно для матери и деда встал из-за стола.

– Ты что, еще ж млынци со сметаной. Сметана свежая, вершковая, – хвалила мать.

– Я наелся, мамочка, – ласково положив руки на плечи матери, Гриша благодарно посмотрел ей в глаза и попросился спать в сарае на сене.

Так ласково он давно не обращался, и мать от радости больше ни о чем не стала спрашивать, пошла стелить.

Пока она стелила, а дед ужинал, Гриша незаметно открыл в чулане сундук, достал баян, вынес его из дому, повесил под стрехой сарая и, опять нарочито весело поговорив с матерью, полез на сеновал спать.

Но не до сна ему было в эту ночь. В голове стояла волнующая и обнадеживающая новость: оказывается, великий композитор был глухим. Глухой писал музыку! Ведь это тяжелее, чем с разбитым пальцем!

Как он этого добился?

Когда в доме погас огонь, Гриша тихонько вышел из сарая, взял баян и огородами ушел в лес. Далеко за селом устроился на пеньке и сразу же горячо, лихорадочно начал пробовать лады. Сначала он пытался играть всеми пальцами. Но указательный по-прежнему не слушался – захватывал по два клавиша. Убедившись, что так ничего не выходит, Гриша стал играть только здоровыми пальцами. Однако покалеченный палец, мало того что был сам неуклюж, сковывал движение большого и всех остальных. Наконец Гриша решил указательный ставить чуть боком, но тогда другие не успевали за ним.

Испытав все, что можно было придумать, Гриша начал играть, как попало, всеми пальцами. А убедившись, что ничего не получается, в сердцах бросил баян и, упав на траву, зарыдал. Он был как птица, которой обрубили крылья. Наплакавшись, тут же в траве и уснул. Да так до утра и проспал недалеко от поляны, которую днем пахал.

Утром, спрятав баян в кустах, он пошел домой, взял косу и сказал матери, что хочет накосить травы, чтобы спать на свежем сене. На самом же деле трава нужна ему была, чтобы незаметно принести домой баян. Не хотелось, чтоб кто-нибудь знал о его муках, о его безуспешной попытке вернуться к музыке.

* * *

Работал Гриша старательно, и через месяц его фотография висела на Доске почета лучших трактористов района. И все равно ему чего-то не хватало. Он тосковал. Был неразговорчив. И так похудел, что мать стала беспокоиться – здоров ли. Дед Конон молча присматривался к внуку да тайно вздыхал.

В клубе уже с полмесяца работал музыкальный кружок под руководством музыканта из Киева. Но Гриша ни разу не ходил туда даже посмотреть.

Наконец Конон Захарович не выдержал, пошел к Моцаку и все ему рассказал.

А вечером, когда Гриша уже был дома, к ним пришел Александр Федорович. Он привел небольшого ростом, необычно беленького, очень интеллигентного старичка. Жиденькие короткие, зачесанные назад, совершенно седые волосы. Гладко выбритое безусое лицо его было кремово-белым. И одет он был в костюм цвета молочной пенки. Только две вещи были другого цвета – бежевые туфли да оранжевый, совершенно новый кожаный футляр для скрипки. Это и был художественный руководитель районного дома культуры, организатор музыкального кружка Никодим Сергеевич Соловьев.

Грише бросилась в глаза прежде всего необычная подвижность, быстрота движений этого человека. Положив на лаву футляр, Никодим Сергеевич окинул комнату цепким взглядом, прошелся несколько раз туда-сюда. Прищурил выразительные светло-серые глаза и сказал очень живо, словно кого-то оспаривал:

– А что ж. Троим здесь не тесно! Не тесно! Только, пожалуй, немного низковато. Да, потолок низковат. Ну, хатка так же, как и мы с годами: постарела, ссутулилась, присела…

Конон Захарович ответил, что хата была когда-то действительно намного выше, а с годами вошла в землю.

Немного поговорив о том о сем, Конон Захарович ушел по каким-то неотложным делам. Оляны как раз не было дома. И Гриша остался с гостями один. Александр Федорович тут же попросил его сыграть на дудочке. Гриша не заставил себя уговаривать. Из сундука, в котором лежал баян, достал старую, потрескавшуюся, но очень звучную дудочку. Немного посидел молча и, глядя в окно, за которым уже догорало солнце, начал играть.

Он не вспоминал знакомых мелодий, а просто играл, что подсказывало настроение.

Гости сидели молча. Александр Федорович не сводил глаз с юного музыканта. А Никодим Сергеевич откинул голову и, подставив левое, видно более чуткое, ухо, закрыл глаза и так все время слушал.

Когда Гриша перестал играть и вопросительно посмотрел на Моцака, тот попросил сыграть и на баяне.

– Нет, нет! – вдруг запротестовал Никодим Сергеевич и, подбежав к юноше, взял его руку.

Он долго ощупывал расплющенный указательный палец, наконец заключил:

– На операцию полагаться нельзя. Образовался костный мозоль. Будем надеяться на другое… – Быстро открыв свой футляр, достал скрипку. – При таких данных надо испытать все! Садитесь, молодой человек! Садитесь. Теперь сыграю вам я.

И не успел еще Гриша сесть на место, Никодим Сергеевич заиграл на скрипке. Да не просто заиграл, а, казалось, первой же, басовой нотой, как волной, подхватил Гришу, поднял высоко над землей, в мир волшебных, неслыханных звуков.

Играл Никодим Сергеевич так, словно сам держал экзамен перед этим грустным, толстогубым деревенским пареньком. Старый музыкант хотел зажечь в юноше любовь к звукам царственного инструмента. И он достиг своего. Когда он окончил игру, Гриша в слезах бросился прочь из дому. Но, предвидя это, Никодим Сергеевич преградил ему путь.

– Стойте, юноша! – громко, повелительно, словно гипнотизер, сказал он. – Не баян и не дудочка… Вот ваш инструмент! – Он протянул Грише скрипку: – На нем вам не помешает играть больной палец. И это ваш, самой природой суженый вам инструмент. Я его вижу по чуткости ваших пальцев, по необычайной тонкости слуха. Берите же! Завтра приходите ко мне в клуб. – Он посмотрел на свои часы. – Во сколько вы можете?

Неумело держа в руках невесомо-легкий, с виду очень хрупкий инструмент, Гриша сказал, что кончает работу в шесть, а полседьмого уже будет в клубе.

– Нет, нет, зачем же так! Придете с работы, отдохните, поужинайте и часиков в восемь милости прошу.

Гости ушли. Но комната по-прежнему казалась полной необычайных, волшебных звуков, рожденных скрипкой. Прижимая к груди скрипку, Гриша стоял на середине комнаты, боясь пошевелиться или глубоко вздохнуть. Снова и снова в ушах его воскресала чудная, никогда до того не слышанная мелодия.

Вдруг Гриша подбежал к окну, к другому. Ни во дворе, ни возле калитки никого не было. Дрожащей от возбуждения рукой он поднял скрипку, крепко прижал подбородком деку, как это делал музыкант, правой рукой поднял смычок и, держа его одним здоровым и двумя покалеченными пальцами, начал быстро водить по струнам. Он и не пытался извлечь из незнакомого инструмента какую-то мелодию. Его радовало то, что больные пальцы служили наравне со здоровыми, что можно правой свободно держать смычок, а левой перебирать струны. Комната наполнилась громкими, хаотическими звуками, часто срывающимися на скрип, издаваемый ржавым тазом, когда его скребут ножом. А он дергал смычком все сильней, все отчаянней. Вопль истосковавшейся души, необузданная решимость выливались в этом отчаянном поступке.

– Гриша! Сынок! Что ты делаешь? – услышал он голос матери, появившейся на пороге.

Обернулся радостный, взбудораженный.

– Струны порвешь, – улыбаясь сквозь слезы, говорила мать, – то ж чужая музыка. А ты с нею так… Я встретила учителя. Какой же он человек!..

Весь понедельник Гриша работал, считая минуты. А вечером приоделся и пошел в клуб.

Первый музыкальный урок затянулся допоздна. Никодим Сергеевич был в восторге от способностей своего ученика. Впервые он встретил юношу, который так безошибочно, так жадно брал ноту. И ему хотелось в первый же вечер узнать все его возможности. Проводил он Гришу до самого дома. На прощание, пожимая руку, сказал:

– Я только через два месяца после первого урока сыграл гамму, а вы, молодой человек, сделаете это в одну неделю! Уверяю вас!

Гриша еще толком не понимал смысла слова «гамма», по радовался, что учитель так верит в его силы.

И потекли дни, полные творческих радостей, ожиданий, надежд. Именно дни, не только вечера. Музыке он учился и вечерами, когда держал в руках скрипку, и днем, когда сидел за рулем или когда шел по полю, когда слушал шум леса или дождя, шелест и позваниванье осенней листвы. Ко всему он теперь прислушивался и присматривался еще внимательнее, чем прежде. Все ему стало роднее, все его радовало, возбуждало, словно успехи в игре на скрипке открывали ему глаза на новый, неведомый, хотя и окружавший его с самого детства мир.

Конон Захарович пришел домой веселый, торжественный, как в праздник, и сразу сел в «святой угол». Впрочем, теперь этот угол был не так уж свят. Из пяти икон осталась только одна, «Георгий победоносец». А рядом с ней – Чапаев на коне, рисунок Гриши. Издавна недолюбливая Георгия победоносца, похожего на Барабака, Гриша пустил ему навстречу Чапая с острой саблей. Мать в первый день немного поворчала, но рисунок не сняла: ей было приятно, что картинка сына ярче, веселей сумрачных ликов святых.

Старательно прочистив стекло лампы, висевшей над столом, Конон Захарович зажег ее и вынул из-за пазухи газету. Смакуя каждое слово, он прочел вслух:

– «Постановление Совета Народных Комиссаров Союза ССР об осушении и освоении Полесской низменности…» – Многозначительно подняв палец, он повторил последние слова: – Освоение Полесской низменности… Ага, значит, о-своение. Ну и верно! Хватит быть ей то царской, то графской. Теперь это будет своя, мужицкая земля… Оляна, там скоро у тебя вечеря?

– Давно уже готово, я ждала, пока дочитаете.

– Э-э, тут мне хватит на целую ночь.

– Дайте Грише, он скорее прочитает.

– Э-э, не. Я ждал этого, можно сказать, все мои семьдесят лет…

Оляна поставила на стол глиняную миску с кислым молоком и, постелив рушник, положила стопку млынцив.

От горячих сытных млынцив, от «четушки», выпитой по поводу такого желанного праздника, Конон Захарович раскраснелся, раздобрел и начал рассказывать о том, как граф Жестовский пытался когда-то осушить урочище Прытыку. Три года гонял людей на шарварок. А Прытыка как была, так и осталась непроходимым болотом.

– Ты помнишь, Оляна? – добродушно говорил он. – Чи ты еще на дороге пирожки из песочка пекла, когда гоняли нас на Прытыку? За десятника был тогда старый Гиря. Все горланил: «На Пыртыку! На Пыртыку!»

– Что-то смутно припоминаю. Вы, кажись, называли ту Прытыку дорогой на тот свет.

– Во-во! Значит, помнишь, – обрадовался отец. – Помнишь.

– Ну, так я уже пастушкой была.

– Хотя правда, правда. Это ж я с твоим свекром как раз тогда и завел дружбу. Целое лето мы с ним лес рубили. Канава ж та страшенную уйму лесу пожирала! Нас было пятеро. Хлопцы подобрались дружные, здоровые, что твои дубы. Днем рубят, аж топоры звенят, а ночью песни поют, так что лес качается. А покойный Кондрат, свекор же твой, был певу-ун, певун…

Мирная, спокойная беседа за этим столом была таким редким явлением, что не только Гриша, но и сама Оляна, подперев ладонью щеку, охотно слушали. И может, впервые за всю свою вдовью жизнь Оляна никуда не спешила…

* * *

К весне Гриша выучил ноты и понемногу начал играть на скрипке и пианино. Оказалось, что расплющенный палец не мешал играть на пианино, где клавиши значительно шире, чем кнопки у гармошки. Приспособился он и на баяне, но играл на нем только на танцах. Никодим Сергеевич стал поговаривать о том, чтобы устроить Гришу учиться.

– Конечно, виртуоза из него уже не получится, утеряно целых десять лет! – говорил он Моцаку. – Но он сможет писать музыку. Надо его устроить в культпросветучилище, минуя недостаток общего образования…

Об учебе в городе Гриша мечтал настолько робко, что ни с кем об этом не говорил. Поделился этой мечтой лишь с Олесей, когда та вернулась с курсов медсестер и сразу прибежала к ним, как в родной дом. Олеся неузнаваемо похорошела. Стала веселой, говорливой и общительной.

Когда они вечером пришли в клуб на танцы, то не раз слышали шепот: «Какая парочка!»

И только Сюсько ядовито ворчал.

* * *

В первое майское воскресенье на Чертову дрягву прибыл экскаватор. Для морочан это было таким знаменательным событием, что смотреть необычайную машину вышло все село. Церковь в этот день пустовала.

Экскаватор стоял на кованом железном понтоне. Катер подвез его по Стоходу к самой трясине. И люди, окружившие невиданную машину, гадали, как же она уведет болотную воду из Чертовой дрягвы? Многие вообще не верили, что из этой затеи что-нибудь получится, только потому, что за главного на машине был всем известный, вечный неудачник Антон Маракан. Что ж, что он пожил в Советах какой-то год!..

Антон, чувствуя это недоверие, решил тут же продемонстрировать мощь своей машины. Как только понтон причалил к тому месту, откуда должен начаться канал, Антон включил мотор.

Дрогнула вековечная трясина, заколыхалась.

Лодки, в которых сидели съехавшиеся по протокам любопытные, сразу отскочили от грозно взревевшей машины.

Хорошо прогрев мотор, чтобы не опозориться в спешке, Антон проверил работу ковша: опустил на приподнятый торфянистый берег, отделявший трясину от реки. Ковш глубоко вошел в мягкий грунт и, сочно чмокнув, поднялся переполненный. Морочане ахнули, увидев огромную яму.

Выбросив кучу земли на берег, ковш деловито вернулся назад и опять в один момент глубоко воткнулся в черную торфянистую гущу.

В течение получаса перед удивленными морочанами образовалось начало широкого канала, который тут же заполнило водой из Стохода. И уж чтоб односельчанам совсем было ясно, как же дальше пойдет работа, машинист и его помощники шестами ввели экскаватор из Стохода в глубокий, только что проделанный канал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю