412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Алдан-Семенов » Красные и белые. На краю океана » Текст книги (страница 26)
Красные и белые. На краю океана
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:30

Текст книги "Красные и белые. На краю океана"


Автор книги: Андрей Алдан-Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 58 страниц)

Командарм снова повел палкой по горизонту.

– К мосту стянем воинские части, подведем пароходы, установим бутафорские орудия. Я издам приказ, по нему ты якобы начнешь отсюда наступление. Приказ этот попадет в руки колчаковского командования – он фальшивый. Одним словом, создадим иллюзию, что дивизия переправится и начнет наступление от моста. А на самом деле будем переправляться значительно ниже по течению. На хитрость врага нужна своя хитрость. – Командарм воткнул палку в землю и навалился на нее всем корпусом.

Так он и стоял, с мужичьим лукавством поглядывая на Азина.

– Да, мальчик мой, много качеств должен иметь красный командир. Тут и смелость, и хитрость, и благородство характера, и понимание революционного долга, и сильный ум. Во время боя командир – дирижер боя. Он должен чувствовать движение своих полков, предугадывать намерения противника. Помни об этом всегда!

11

Северихин сидел на пороге мельницы, околдованный ее сдержанными, успокоительными звуками. А на мельнице звучали стены, потолки, косяки, оконные рамы, сусеки, даже толстые жгуты мучной пыли. Полнозвучно шумел поток, вырываясь из-под водяного колеса, скрипели жернова, шелестела теплая струя ржаной муки, падавшая в сусек.

С мельничного порога Северихин видел особенно черный ночной бор, плакучие ивы на плотине, заросли черемухи по береговому обрыву, белесые столбы испарений, передвигавшиеся над камышами. От призрачного лунного свечения неузнаваемо изменился простой сельский пейзаж, под стать ему изме-

нилось и настроение Северихина. Прискакав на мельницу, он сперва обрушился на мельника:

– Хочешь красных бойцов без хлеба оставить! Почему мало муки мелешь, старый хрыч?

– Чево шумишь, комиссар? Если ты сам мужик, то смотри: может ли моя мельница молоть на целую армию, колды ейной силы только на роту?

Северихин обошел мельницу, проверил, убедился – не может. И, сразу успокоившись, залюбовался спорой работой старого мельника. Майская, полная запаха цветущей черемухи ночь, сонный, уходящий в синюю роздымь пруд, серое, начинающее зеленеть небо еще больше усиливали покой и томительную негу. Отошли куда-то бои и походы, бурные митинги и красноармейские, обозленные отступлением физиономии, и против воли Северихин погрузился в милые сердцу воспоминания.

Вспомнилась такая же водяная мельница в вятском селе. Она жила в памяти как неизбывное впечатление детства, а теперь выступила на первый план, завладела всем существом Северихина. Только его родная, далекая во времени мельница отличалась от нынешней, совсем незнакомой, совершенно иными разговорами помольцев. Сегодня Северихин не слышал страшных побасенок о водяном, о русалке, а без них он не мог представить себе мельницы.

Он вынул изо рта трубку, подумал: «А в самом деле, бродил ли по лесным берегам моего детства водяной Федор Иваныч, жила ли в глубокой яме под карасами русалка Ямаиха?» Северихин с детства верил, что в звездные ночи водяной и русалка катались по пруду на тройке. Как ржали тогда вороные, гремели бубенцы, ухал водяной, смеялась русалка!

До своей русалочьей жизни была она учительницей, но обманул ее проезжий купчик. Сошла с ума учительница и утопилась в глубокой яме возле карас. II прозвали ее Ямаихой. А водяной когда-то служил ямщиком, утерял казенные деньги и, страшась каторги, загнал тройку вороных в пруд, сам повесился на осине.

С той поры и жили под карасами русалка с водяным и катались по звездному, сонному пруду. Обмирало сердце от страха, но все же хотелось Северихину увидеть хоть раз черную тройку. Не довелось. •

Нежно любил Северихин свое село, и мельницу, и муравейники, и диких голубей в сосновой тишине,– все живое водило с ним дружбу. Веселой этой дружбе с природой научил его мельник. В вятском крае каждая деревня имела своего праведника, своего еретика, своего мечтателя. Мельник бегал в черемушник слушать соловьев – бабы смеялись над ним. Мельник заступался за бродячего пса – парни лупили его. Он был живуч, как репейник, и обожали его мальчишки. Никто лучше

мельника не ловил щук, не гнал из сосны живицу, не мастерил манки на рябчиков.

Сквозь прикрытые веки Севернхин снова видел мельника – долговязого, худого, белого с головы до лаптей. Подмигивал ему и шепелявил мельник:

– Вот тебе, Алешка, манок на рябков. Больно смешно рябки на свистки бегут. Ты посвистываешь, а они – бегом-бегом, только трава качается. Муторно из ружья палить, вроде как по малым детишкам. И ты, сынок, не пали, ты их приманывай, любуйся ими, но не омманывай. Грех омманывать зверя ли, птицу ли, ты завсегда человеком будь.

Как-то мельник явился с большим, плетенным из луба коробом, поставил короб посередине избы, приоткрыл крышку, и Северихин увидел книги.

А мельник, одетый в чистую посконную рубаху, новые лапти и войлочную шляпу, был как-то особенно торжественным. Он вынимал из короба растрепанные тома, вытирал рукавом плесень с корок.

– Тебе, Алешка, чти! Покойного пономаря книги-то. Наказывал мне: «Будешь помирать – пересунь другому. Глядишь, до книгочия дойдут». Чти, Алешка, может, человеком будешь.

Северихин читал на сеновале, в избе при свете лучины; отец отваживал его от чтения вожжами, братья хлопали по башке «Дон Кихотом».

Глаза Северихина смы-кали'еь, он уже не различал траву, полегшую от росы, не видел испарений, поднимавшихся от воды, лошадей, хрупающих овес у коновязи. Сквозь набегающие тени сна слышал он ворчливые разговоры. Знал Северихин: на мельницах создавались и рушились репутации, выносились приговоры добрым и дурным поступкам, здесь всегда било обнаженной мужицкой политикой.

– Под корень-то мужичий род хотят вывести...

– Толокна ишшо мало хлебали.

– Бога нет, царя не стало,– кто теперича правит Расеей?

– Ох, робята, робята! Языком ботать– на Чеку работать!

Северихин встал, расправил плечи, отряхнул с лица сладкую пыль. Мужик с красными от бессонницы глазами положил ему на плечо руку:

– Пошто с Колчаком воюете? Че не поделили?

– Долго объяснять, а мне некогда,– еще не освободившись от сна, ответил Северихин. – Прощайте пока! – Звеня шпорами, прошел к пряслу, где застоялся его буланый.

Луна уже склонялась к вершинам соснового бора, на пруду закрякали утки. Черемуховые сугробы уходили по берегу в ночь, белая роща казалась и густой, и очень глубокой, и прозрачной в то же время, и невесомо ускользающей вдаль и ввысь. Блеклые лепестки наискосок падали между стволами.

Северихин вдохнул дурманящий аромат лепестков, черемуховой смолы, этот аромат подавлял плотный запах конского навоза, приторный и гнилой – прошлогодних трав, чуть слышный запах ландышей. Все пропахло черемухой, даже лошадиная грива, даже повод в руке Северихина.

Опершись ладонью на лошадиную шею, он вглядывался в белесую глубину рощи, но мысленно видел свое село, свой двор, охваченные таким же мощным цветением черемухи, и услышал лихое щелканье соловьев.

От звучного свиста таяло сердце, и невозможно было бы выхватить маузер и открыть пальбу по соловьиным кустам. Северихин тискал повод и улыбался; исчезли настороженность и постоянное чувство опасности. Все стало легким, радужным, опять появилась надежда на скорое счастье. А счастье его состояло из мира и тишины. Мир и тишина были необходимы Северихину, чтобы мог он пахать, сеять, убирать урожай, любить свою бабу.

Огненная вспышка взорвалась перед глазами, Северихин схватился за грудь, между пальцами брызнула кровь. Он вонзил шпоры в бок буланого, жеребец понесся по предрассветной дороге.

Отряд «Черного орла и землепадща» крадучись вышел на берег Вятки, собираясь уничтожить железнодорожный мост. Разведчики случайно попали к мельнице, где и натолкнулись на Северихина.

Он примчался к мосту в разгар рукопашной схватки. Бойцам некуда было отступать: за спиной – река, впереди – насыпь, подпертая полыми водами и захваченная черноорловцами.

Северихин спешился и повел бойцов в штыковую атаку: зажимая рану рукой, он бежал по насыпи и стрелял под откос, где залегли черноорловцы, слышал топот множества ног, противный звон рельсов от пуль, угадывал роковую черту между собой и противником. Если он проскочит эту невидимую линию смерти, если сумеет, если, если...

Он вскинул руки: правую – выпустившую маузер, левую—■ огненную от крови; споткнулся о шпалу. Упал с размаху на рельсы.

...Ветреное утро вставало над Вяткой, в небе бежали разорванные облака, пахло порохом и кровью вперемешку с запахами мяты и медуницы. Азин сидел в ногах покойного, обхватив голову руками, выкатив белые от горя глаза. Гибель друга потрясла его; он долго плакал молчаливыми слезами, потом онемел у гроба. «Ежедневно гибнут мои друзья, а сколько их еще погибнет! Но пока я живу – Северихин бессмертен».

Он украдкой посмотрел на смуглое, приобретшее тяжесть камня лицо друга; в нем уже появилось выражение полной отрешенности от всего земного, спокойствие стыло в каждой черте. И это страшно дорогое лицо уже отодвигалось куда-то от Азина. «Революция вошла в его кровь, стала его страстью,

он был ее воплощением, всегда героическим». Как только он подумал о Северихине в третьем лице, тот утратил свою реальность. Теперь Азин не боялся говорить о комбриге самые высокие слова, Северихин редко пользовался ими, но ценил их силу. Многое не любил покойный: не терпел мягкотелости, но не признавал и жестокости,

– Наконец он свободен. Слава богу, совершенно свободен,—прошептал Игнатий Парфенович.

– Что ты шепчешь? – спросил тихо Азин.

– Он хорошо прожил свою жизнь и больше не нуждается в счастье...

12

«Звездоносцы, боевые орлы! Не одна лавровая ветвь вплетена вами в победный венец революции. Славные бои с чехословаками под Казаньюу взятие Чистополя, Елабуги, Сарапула, Ижевска – вот те кроваво-красные рубины, которые вкраплены вашими руками в страницы боевой истории...»

Сидя на пеньке, положив на колени блокнот с картонными корками, Азин крупным почерком писал этот приказ.

Наконец-то начинается наступление. Дивизия пополнена свежими силами, люди отдохнули и не нуждаются в звонких словах. Но Азин любит все эти лавровые ветви и красные рубины, верит в силу слов «звездоносцы», «боевые орлы». Ему кажется, что все бойцы воспринимают эти слова, как и он,– романтически.

Было раннее утро двадцать четвертого мая. У причалов грудились пароходики, буксиры, баркасы, лодки, плоты. Бойцы тащили пулеметы, ящики с патронами, связки гранат. У воды выстроился кавалерийский полк Турчина. Торопливо курили всадники, нетерпеливо переступали ногами лошади.

Азин то расспрашивал, есть ли у левого берега мели, то скакал к Турчину убедиться, могут ли кавалеристы переправиться вплавь. Шурмин неотступно следовал за ним, особо стараясь привлечь внимание Азина к духовому оркестру. Оркестр блистал медными инструментами, на лицах музыкантов Азин увидел то же нетерпение, что испытывал сам.

В ответ на его приветствие грянула лихая мелодия:

Как наш Азин-командир Боевой надел мундир.

Вышел грозно на крыльцо.

Глянул каждому в лицо.

Брызжут пеной удила,

Вихрем кони стелются.

К черту белых замела Красная метелица!

Азин оторопел от неожиданности. Прихлестывая нагайкой по голенищу сапога, ждал, когда Шурмин остынет от возбуждения.

– Откуда песня?

– Слова Шурмина, музыка народная,– ответил с глупой улыбкой Шурмин.

– Слова чужие, и музыка краденая! Эту песню еще в Порт-Артуре пели. Но не в этом дело. Кто позволил тебе славословить меня? Я что, Суворов? Может, я фельдмаршал Кутузов? Тебя под арест бы, да времени нет! Ну, да я еще попомню тебе эту песенку...

С верховьев, из зеленого далека, донеслись короткие, плотные звуки. От железнодорожного моста по заречным позициям белых били тяжелые орудия; маскировка красных сводилась к одной цели – поддержать в противнике уверенность, что именно отсюда они нанесут удар. Приказ Шорина, называвший части Седьмой и Пятой дивизий, производившие маскировку, скрытно забросили в штаб белых.

Азин взбежал на палубу парохода.

Обжигающий зов «Марсельезы» возник над лесной рекой, от причалов на стрежень ринулись баркасы, буксиры, лодки, паромы.

Солнце желтым и синим светом пронизывало воду. Азин с подозрением всматривался в луговой берег – за травянистыми гривами могли таиться вражеские пулеметы.

А левый берег молчал. Ответит ли он свинцовым ливнем, Азин не знал. Но призывала к действию «Марсельеза»: «О граждане, в ружье! Смыкай за взводом взвод! Вперед, вперед!»

Бывают такие минуты, когда неслыханно прибавляются силы, люди обретают звериный слух и птичье зрение. Разношерстная флотилия быстро пересекла стрежень, но у левого берега ее подстерегали мели. Первым сел на мель пароход со штабом кавалерийского полка и полевыми разведчиками.

Шурмин прыгнул в воду. Коснувшись ногами дна, выпрямился; глубина доходила до шеи.

Еще не опал сноп брызг, поднятый Шурминым, а река уже вздыбилась радужными всплесками, над водой появились тысячи голов. Повсюду блестели штыки, пулеметные стволы. В этой суматохе был свой порядок; пестрые линии голов то выравнивались, то вновь разрывались. Отдельным косяком переправлялся полк Турчина. Кавалеристы, совершенно раздетые, стояли в седлах, темляки их шашек были украшены бантами, алевшими, словно цветы шиповника. Всадники подбадривали друг друга веселым гоготом, лошади фыркали, храпели, ржали.

– Они, чего доброго, нагишом в атаку бросятся,– сказал Пылаев, любуясь крепкими белыми телами.

– Почему колчаковцы не открывают огня? – удивлялся Азин.

Зеленая линия кустарника за песчаной косой стала казаться ему еще опаснее.

Шурмин между тем вышел на песчаную косу, отряхнулся и помчался к зарослям дубняка, за которыми находились окопы белых.

Окопы оказались пустыми. Колчаковское командование отвело войска к железной дороге.

Азин полевыми проселками пошел на Елабугу, выслав вперед конную разведку. Шурмин увязался с кавалеристами, за три часа они проскакали все расстояние от берега Вятки до Камы.

С камских высот Андрею раскрылись красочные ландшафты родных мест. Справа по горизонту извивалась Вятка, впереди голубой дугой лежала Кама, ее берег темнел липовыми рощами и назывался Святыми горами. Слева лежали зеленевшие поля, плотный глянцевитый блеск озимых радовал глаз.

Придержав дончака, Шурмин рассматривал в бинокль сизые, в сиреневых тенях, дали. Темные одинокие сосны, легкие стайки берез прошли в окулярах, над полевым простором струилось марево погожего дця.

– Ни единова сукина сына! – разочарованно выругался Шурмин.

Разведчики уже ехали не маскируясь, бряцая стременами, громко разговаривая. Ленивой рысцой спустились по угору к реке, очутились у сторожки бакенщика, где дотлевал непотушенный костер. Здесь они устроили перекур и задремали.

Стреноженные лошади щипали траву, в черемухе протяжно стонала иволга. Река терлась о берег, словно мощный зверь.

Ветерок приоткрыл дверцу сторожки, выпорхнул листок. Шурмин поймал его – листок оказался клятвой колчаковского солдата: «Обещаю и клянусь перед святым Евангелием и животворящим крестом Господа в том, что, не увлекаясь ни дружбою, ни родством, ни ожиданьем каких-либо выгод, буду служить и правде, и Отечеству Русскому».

Шурмин разорвал бумажку, швырнул клочки в воду.

Сон сморил и его; он спал и не спал, но чудилось ему и прошлое и настоящее. Он видел себя одновременно и на Каме, и на Вятке, и в родном Зеленом Рою. Мир, расплываясь, отдалился, стал отуманенным и невесомым, будто во сне.

– Встать! – Жестокий удар сапога разбудил Шурмина.

Андрей затряс головой, новый удар окончательно вышиб его из сна. Он вскочил и увидел связанных товарищей.

Бежавший бакенщик сообщил отряду черноорловцев о красных кавалеристах. Граве незаметно окружил их.

Пленных построили на берегу реки. Шурмин перебирал ногами теплый песок, испытывая полное бессилие. Он был еще слишком неопытен, чтобы предугадать зигзаги жизни: в восем-

надцать лет не помнят, что было утром или вчера; юность не знает воспоминаний.

К пленным подошел Граве. Кобура «смит-вессона» выглядывала из-под полы его мундира, солнечные искры отскакивали от коричневых краг. Он встал перед пленными, забросил за спину руки.

– Кто желает вступить в мой отряд? Желающие отходят направо, нежелающие – налево, и да поможет бог нежелающим!

Андрей смотрел на этого человека с совиными глазами, а позади него все так же плотно звучала река, и он спиной ощущал ее уходящую силу.

– Думайте поскорей,—поторопил их Граве.– Жить или не жить —десять минут даю на размышление. Ты большевик? – спросил он Андрея.

– Комсомолец я.

– Это про вас распевают: «Пароход идет, вода кольцами, станем рыбу кормить комсомольцами»?

Шурмин молчал, переступая с ноги на ногу.

– Какое слово сочинили – комсомолец! Русскому смыслу наперекор,– говорил Граве, стоя перед пленными с видом человека, имеющего по револьверу в каждом кармане. – А ведь из таких пареньков можно надежный конвой для адмирала подобрать. Пойдешь в телохранители верховного правителя?

В голосе его Андрей почувствовал безграничное презрение к себе. Страшась за себя, ненавидя себя за безобразный этот страх, спеша подавить его, Андрей крикнул:

– Поцелуй в зад своего адмирала!

– Смелый, звереныш! Выйди из строя, щенок!

Андрей вышел из шеренги, холодея от мысли, что его сейчас расстреляют.

– Ну, а вы? —спросил Граве остальных. – Срок истек. Или вы ко мне в добровольцы, или я вас из пулемета...

13

«Пиши, Игнатий, о том, как дивизия освобождает город за городом, как летит она от Камы' к Уралу. Тебе приказал комиссар Пылаев вести журнал боевых действий. С сухой точностью протоколировать события. Факты и даты. Сражения, трофеи, количество пленных. Пиши вот так: «После двухдневных боев освобождена Елабуга. Взято в плен восемьсот колчаковцев. Тридцать первого мая освобожден Агрыз. Семьсот пленных, тысячи винтовок, сотни тысяч патронов. Шестого июня подступили к Ижевску. Город обороняли две колчаковские дивизии. Они разбиты наголову, в плен взята тысяча человек».

Игнатий Парфенович отложил журнал, взял тетрадь в коленкоровом-переплете– свой личный дневник. Параллельно с

журналом он записывал, в тетрадь все самое интересное, на его взгляд.

«Люди любят вспоминать исторические события, в которых они участвовали. В воспоминаниях самое ценное – правда. Голая, жестокая, но только правда. Ее можно скрывать долго, но нельзя скрывать бесконечно. Некоторые думают: полезная ложь лучше бесполезной правды. Опасное заблуждение! Я пишу одну правду, потому что уже давно перестал бояться.

Я не очень-то доверяю людям, которые говорят и пишут красиво, но в то же время я противник плоских фраз, тусклых истин. Что такое факты истории? Всего лишь перечень совершившихся событий. Они сухи, хуже – они мертвы, как мертва сосновая ветка, окаменевшая в соляном растворе. Но вот ветка попадает в полосу солнечного света и начинает переливаться, как радуга. Так сверкают и сухие факты истории в произведениях истинных поэтов. Пусть я не поэт, но, сохранив правду времени в воспоминаниях, я заставляю сиять их всей своей сутью.

Я не желаю быть протоколистом истории. Мы деремся за будущее, не замечая, что сегодняшнее тоже становится историей и мы сами уходим в историю»,– размышлял Игнатий Пар-фенович, раскрывая дневник.

«При штурме Елабуги отчаянное сопротивление оказали офицеры полка имени Ильи Пророка. Они величали себя «братом ротмистром», «братом капитаном» и отбивались от наших саблями, штыками. В суматоху боя ворвался Азин, вздыбил лошадь, крикнул что есть мочи:

– Я Азин! Сдавайтесь!

Поразительно грозным для врагов стало имя Азина. А ему сопутствует военное счастье: он кидается в-самые опасные свалки и выходит из них невредимым. И комиссара-то дали ему такого же сорвиголову. Пылаев уже дважды ранен, но и у него есть военное счастье.

Счастье – что за слово! Оно нуждается в новых определениях. Но возвращаюсь к Азину. Он смельчак с романтической душой, бесшабашный, отчаянный. Не уберегая себя от опасностей, он стал выше ценить чужую жизнь.

Благодатная перемена в Азине происходит, по-моему, под влиянием Евы Хмельницкой и комиссара Пылаева. Влияние Евы понятно – тут любовь, а вот как объяснить воздействие комиссара? У Азина слишком независимый характер. Впрочем, оба они активно участвуют в творчестве, в создании вечно изменяющегося мира». '

Игнатий Парфенович оглянулся на окно, в котором поблескивали округлые сопки Урала. Они были мягкими, синими, и радость охватила Лутошкина.

«После освобождения Ижевска Азин поехал на оружейный завод. С белокаменной башни, венчающей главные ворота, группа мастеровых снимала двуглавого бронзового орла.

– Приятное занятие – сшибать орлов! —сказал Азин.

– Чего ты видишь приятного? Я измучился, поднимая и опуская эту птицу,– огрызнулся старый ружейный мастер.

– Почему так?

– С башни орла после революции кто скидывал? Я! При капитане Юрьеве кто его на башню волок? Опять я. Азин в прошлом году в Ижевск пришел – кто орла сошвыривал? Я! Колчаки в этом году Азина вышибли – опять я наверх орла тащил...

– Это меня-то вышибли из Ижевска?

– Меня, что ли? Теперь ты колчаков разнес, я царскую птицу вновь с башни спущаю. А что, если завтра колчаки снова сюда пожалуют?

Азин соскочил с лошади, ощупал прозеленевшие орлиные головы.

– Эх, батя, усы как у хохла, а голова пуста. Сейчас мы орла утопим, и конец твой работенке.

Так и утопили в заводском пруду царский герб. Несокрушимый,' вечный, казалось, герб. Нет, видно, ничего вечного на грешной земле нашей! Странно мне все же: Азин и Пылаев – люди героической души, а почему-то стыдятся возвышенных чувств. Пылаев все время предупреждает: «Художественные антимонии бросьте, пишите без украшательств. Воткинск освобожден восьмого июня. И все».

А Воткинск освобождался так.

Наши разведчики обнаружили замаскированный полевой телефон. Подслушали, узнали фамилии командиров полков, прикрывающих город. Сообщили Азину. Тот включился во вражескую линию, вызвал полковника Вишневского.

– Здравствуйте, Евграф Николаевич! Говорит полковник Белобородов. Трудно мне, теснят азинские бандиты. Сейчас мои разведчики привели краснокожего. Говорит, что в обход вашего полка Азин двинул свои части. Советую отвести полк на новые позиции, а то попадете в окружение...

Азин отчеканил все это на приятнейшем французском языке. Поверил ему полковник Вишневский. Да и как не поверить, кто из красных мог с ним по-французски беседовать? А поверивши, стал отводить свой полк и попал под азинские пулеметы...»

Игнатий Парфенович вызвал из памяти события последних дней. Он увидел, как продираются через лесные болота полки Дериглазова, крадутся бесшумно в лесах разведчики, проникая в тыл белых.

«Путь нашей дивизии – стремительный путь военных успехов. Дивизия висит за спиной противника, на его плечах врывается из одного завода в другой. Азин путает оборонительные планы колчаковцев, смелость и дерзость стали его стилем, и весь он – воплощение натиска.

«Разгромлено восемь полков белых. Нанесено по ним два сильнейших удара с криками «ура!», со знаменами и пушками на передовой линии», – рапортует Азин о взятии Агрыза.

Его силуэт – всадник с красным шарфом за плечами, с шашкой подвысь —врезался в мою память под Агрызом.

Помню и другое, что особенно мило моему сердцу, хотя и немножко смешно было видеть в Азине неистребимое мальчишество.

По случаю освобождения Сарапула решили устроить парад. Кто-то сказал Азину: «Парады принимаются на белом или вороном жеребце». А у Азина гнедая кобыла. На время парада он приказал выкрасить ее в черный цвет. Ординарец разыскал ящик сапожной ваксы, и гнедая лошадь стала вороной.

Начался парад, и случился конфуз. Азин, отличный наездник, под бешеное ликованье мальчишек свалился с лошади. Не одни мальчишки хохотали – у него самого хватило духу посмеяться над своим наивным тщеславием».

Игнатий Парфенович писал и улыбался.

«Для меня Азин – молодой человек нашего бурного времени. С ним трудно спорить. Страсть в Азине сильнее логики. Азин, бесспорно, натура поэтическая, хотя он и не выражает себя в стихах. Он как-то сказал мне: «Поэты необходимы народу, как птицы лесам».

Сказано ясно, просто, убежденно. Между прочим, Азин уверен, что доживет до полного торжества коммунизма».

Игнатий Парфенович оглянулся на окно, от которого начиналась бесконечная цепь берез. Под окнами цвели липы, медовый запах плотно стоял в воздухе.

– В цветущей липе пуд меду,– сказал он, следя за солнечными пятнами, прорывающимися сквозь резную листву.

«Все чаще я слышу разговоры о героизме, сам записываю примеры исключительной храбрости. И все-таки не могу выяснить: что такое геро.изм? На каких весах взвешивается мужество? Какими словами оценивается храбрость? Еще недавно я верил: героизм – всего лишь преодоленье страха. Сейчас уже сомневаюсь в этом: есть иные категории героизма – любовь к отечеству, вера в идею, мужская честь...

Многим покажется, я записываю одни анекдоты. Но анекдот– правдивый спутник истории, из анекдота можно больше почерпнуть правды, чем из иного романа о войне. Я хочу познать историю нашей революции, борьбу красных и белых не только умом, но и сердцем. Но часто сердцем трудно оценивать человеческие поступки. Никто не знает, куда делся Андрей Шур-мин. Бесследно исчез, как испарился. Странное исчезновение: изменил и ушел к белым? А где остальные разведчики? Тоже перекинулись на сторону колчаковцев? А может, дезертировали?

Человеческая подлость тоже безмерна, самые запутанные стежки ведут в нее, будто в пропасть».

Игнатий Парфенович откинулся на спинку стула, потускнел, забыв о своем правиле —осторожно касаться воспоминаний, вызывающих жгучую боль.

«Почему я так неравнодушен к злу? Ко всякой подлости и фальши? А мог бы жить безразлично – равнодушие сохраняет силы. Если бы царя не расстреляли, он прожил бы сто лет. Царь обладал завидным равнодушием и к судьбе народов империи и к судьбе собственной. Сразу же после отречения от престола он сел играть в карты со своим личным адъютантом».

В комнату без стука вошел Саблин, кинул на подоконник портфель.

– Где Пылаев? Мне нужен комиссар.

Пылаев слушал Саблина, косясь на его серую, в крупных оспинах физиономию, и раздражение нарастало в нем.

– Не верю я в повальную измену командиров. Как можно всех подозревать в предательстве? – сказал он.

– А у меня есть факты. – Саблин выволок из портфеля какую-то помятую бумажку. – Вот любопытный документик. Все мы думаем: Азин – латыш. На самом же деле он донской казак. Ему не двадцать четыре года, а тридцать пять. Учился не в полоцкой гимназии, а в елизаветградском военном училище. В царской армии служил не солдатом, а есаулом. Получил георгиевский крест, за что – неизвестно. Как нравится это вам?

– Кто дал такую идиотскую информацию? – спросил Пылаев.

– Вот именно – кто! Это биография Азина, написанная собственной его рукой. Узнаете?

– Почему он написал этот вздор, не понимаю.

– А вот я понимаю,– вмешался в разговор Игнатий Парфенович. – Азину не хотелось ехать в военную академию, он и сочинил себе фальшивую биографию. Он как-то хвастался, что сам может поучить любого генерала.

– А как насчет георгиевского креста?

– Тоже придумал, видно.

– Значит, слушок про Азина распустил сам... Азин? Та-ак...

Дезольный произведенным эффектом, Саблин постучал трубкой по столу.

– Пусть все эти глупости сочинил про себя сам Азин, но человек определяется его делами. Странно, что вам, Саблин, не хочется взглянуть на дело именно с этой стороны,– сказал Пылаев.

– Я следователь. Раз появились подозрения в политической неблагонадежности Азина, пусть он и герой всенародный, я обязан до конца разобраться.

– Вести подкоп под Азина мы не позволим,– уже сердито

возразил комиссар Пылаев. – Азина вы не трогайте, он готовится к штурму Екатеринбурга:

– Наконец-то вы сказали то, что я жду. Азин, видите ли, готовится к штурму, а кто разрешил? Вы же знаете, что есть приказ – перебросить Вторую армию на юг, против Деникина. Как же смеет Азин нарушить приказ? Да за одно такое дело надо отдать под трибунал! – Саблин хлопнул ладонью по толстому боку портфеля.

– Тогда придется судить комиссаров и командиров многих дивизий. Они протестуют против приказа о переброске войск на юг... – Пылаев поднялся. – Не ищите у нас поддержки против Азина. И не советую соваться к нему в этот момент с нервическими вопросами, азинский характер вам уже известен.– Пылаев вышел, хлопнув дверью.

Игнатий Парфенович думал, что вслед за комиссаром дивизии уйдет и следователь, но Саблин сел на диван.

– Я у тебя заночую,– объявил он.

Поздним вечером выспавшийся Саблин сказал Лутошкину:

– Поужинать бы нам. Имею трофейную бутылку спирта. А что имеешь ты?

Саблин сидел у окна с трубкой в кулаке, голова его сливалась с ночным мраком. Правый угол комнаты прикрывала выцветшая ширма – на синем шелке маячили силуэты голенастых аистов.

– Скучная птица аис.т. На Илиме я любил стрелять по лебедям,– сказал Саблин.

– Что такое Илим? – без особого интереса спросил Игнатий Парфенович.

– Приток Ангары. Я там ссылку отбывал. – Саблин поправил спадавшую с плеч куртку и сразу представил себе тайгу, голые берега реки, хижины из кедра без крыш, с рыбьими пузырями вместо стекол в оконных рамах. Он видел и ездовых собак, роющихся в отбросах, и желтые лужи замерзшей мочи на снегу, и огромные, смахивающие на спрессованную сажу, каменные глыбы. – Сквернейшее место Илимск,—погасил он это свое видение.

– А я бцл сослан в вятские края. С превеликим риском бежал, но меня быстро поймали.—^ Игнатий Парфенович повертел в пальцах стакан.

– Я много бегал, и без особенного риска,– похвастался Саблин.

– Без риска? Редкая удача.

– Я вообще удачливый человек. Но все же любую удачу надо организовать. – Саблин раскурил трубку.

Живое воображение его опять вызвало запомнившуюся картину. Он увидел якутку: молодые красные губы улыбнулись

ему, и вся она, крепко сбитая, одетая в оленью парку, в длинные, до живота, торбаса, встала перед его глазами. Она помогла ему бежать, отдала лодку, свое ружье, насушила оленьего мяса. Как же ее звали? Он попытался вспомнить. Не вспомнил.

– Выпей еще,– предложил он Лутошкину, подмигивая по-приятельски левым глазом. Было в его подмигивании что-то нехорошее, словно он заманивал Игнатия Парфеновича в непозволительное, зазорное дело. – Не люблю Сибири,– после паузы сказал он. – Сибирь – помойная яма Русской империи.

– Стыдно историю России превращать в сплошную грязь,– Игнатий Парфенович отставил стакан.

– Ха! У таких, как вы, идеалистов смещено реальное представление о действительности. Всякий уважающий себя марксист должен воспринимать вас как личное оскорбление. Идеалистов мы тоже свалим в помойную яму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю