Текст книги "Товарищи (сборник)"
Автор книги: Анатолий Калинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 39 страниц)
Разговор о Толстом
Ночью он черной глыбой вздымается из воды. Но он первый же и дает знать о наступлении нового дня.
Еще все объято сном, небо лишь едва зазеленело сквозь ветви островного леса, как начинаются там шевеление, трепетание, гомон. И не успело солнце высунуться из-за леса, как грачи уже стаями и вразброд потянулись наискось через старый рукав Дона и хуторские сады, через правобережные бугры, в степь на кормежку.
Остров же, пронизываемый солнцем, все ярче светится Над водой, как большая зеленовато-розовая лампа. И все шире отбрасываемый ею круг, все больше раздвигается темнота, открывая взору то, что до этого было скрыто. А другая такая же лампа опрокинулась в глубине Дона.
Вот так же, думаю я, глядя на эту разгорающуюся над Доном лампу, и в круг впечатлений моей памяти от встреч и бесед с Шолоховым в разные годы жизни все больше и больше попадает то, что, казалось бы, навсегда уже кануло, не записанное вовремя по нерадению ли, а скорее, по решительной невозможности сделать это под его удивленным взглядом, а теперь вдруг как будто вынырнуло и вырисовалось, да так четко, как если бы оно было только вчера. У памяти, оказывается, есть это свойство: вдруг извлечь из своих залежей именно то, что ни в коем случае не должно быть забыто. Особенно если это может быть важно не только для тебя, но и для других.
Но не только извлечь, а как бы выстроить и озарить в целостном сцеплении в круге света.
И тогда вдруг может опять прозвучать с достоверной дословностью и услышанное в номере ростовской гостиницы от него не меньше, чем четверть века назад: «Фурманова я знал не только по книгам. Он и в жизни был такой же светлый…» И примерно тогда же вместе с наказом прочесть привезенный им из Парижа сборник рассказов Бунина «Темные аллеи»– «Мастер». И, как бы в закрепление этого, но уже совсем недавно, три года назад, на террасе дома в станице Вешенской, когда, поднявшись к себе наверх, он вернулся с двумя бунинскими томами «Литературного наследства»: «Советую прочесть. Вот, говорят, легко читать. А что стоит за этим „легко“…» Но и здесь же – о романе Юрия Бондарева «Горячий снег»: «Вот как нужно писать о войне: и знает, и читателя ведет». Или в следующий твой приезд – со скупой отцовской лаской: «Вася Белов – мужик крепкий». А не далее как год назад в ответ на вопрос об отношении к творчеству Твардовского: «Хороший поэт. Очень хороший. Был и остается. По-настоящему большой».
Так, чем больше разгорается эта зеленовато-розовая лампа, тем все больше выясняется, что и терраса его дома, вздыбившегося на вешенском обрыве над Доном, занимает, оказывается, в круге призрачного света особое место. С нею чаще всего связаны все наиболее важные встречи и разговоры. Как, скажем, и тот разговор о Толстом 30 августа 1973 года, о котором по «Известиям» уже знает читатель.
Но, может быть, не менее важно будет теперь для него узнать, как и по воле какого случая вдруг воспламенился тогда на вешенской террасе, залитой августовским солнцем, этот разговор и из эпически спокойного русла сразу взметнулся на острый гребень.
Конечно же он не мог не состояться накануне толстовского стопятидесятилетия, когда не только в нашей стране, но и за рубежом все с особенным вниманием стали прислушиваться к тому, что, по всеобщему убеждению, обязательно должно было прозвучать с родины «Тихого Дона». Но все-таки и без этой засветившейся на сверхранней заре сквозь ветви островного леса лампы не обошлось. Вдруг так и обожгла при ее зеленовато-розовом свете мысль, что на этот раз люди попросту не смогут обойтись без шолоховского слова о Толстом. Не может, конечно, быть, чтобы кто-нибудь из оказавшихся в эти дни на вешенской террасе не догадался тут же и записать это его слово, – ну а если все-таки нет? Мало ли из того, что должно было бы стать достоянием миллионов людей, так безвозвратно, и отзвучало на ней по нашей расточительной ленности, ушло в песок. Нет, мы бываем сверхлюбознательными, когда речь идет об истории бракоразводного процесса какой-нибудь зарубежной кинозвезды или о похищенном у нее ожерелье, а здесь… Мысль об этом была так нестерпима, что даже и эта утренняя лампа над Доном на миг померкла…
И вот уже через четыре часа безостановочной езды по искрящейся росой степи так и ахаешь на подъезде к понтонному мосту из Базков в Вешенскую, когда, сторонясь твоей машины, оглядывается смуглый мотоциклист в комбинезоне комбайнера: «Мишатка Мелехов, да и только!»
А через полчаса уже и сам Михаил Александрович заразительно хохочет, рассказывая на террасе:
– От нашего водителя Сергея Калмыкова его престарелая родственница в Базках потребовала, чтобы он ее вывез на машине в степь для серьезного разговора. «Говори, бабушка, здесь». – «Нет, я глухая и привыкла кричать, а соседи могут услышать». И когда он вывез ее за Базки, она прокричала на всю степь: «Это ко мне, когда я была молодая, Харлампий Ермаков по-соседски командировался через перелаз. И потом я возила ему в тюрьму харчи, но стража не взяла. Раньше я боялась признаваться, что это я Аксинья и есть, а теперь скажи Шолохову, пусть он поможет моему племяннику машину достать». – «Какую, бабушка, машину?» – «Какую-то, сказал, ползущую».
И Михаил Александрович, погасив смех, задумывается: «Вот и догадывайся теперь, что это за ползущая машина». Но тут же опять вспыхивает смехом.
Радуешься, отмечая, как он загорел и окреп с той предшествующей встречи, когда вручали ему премию «Лотос». Вскоре узнаешь и о том, что опять зачастил на озеро Меженое с удочками. С улыбкой поясняет: «По-аксаковски». А потом и секретарь Вешенского райкома Н. А. Булавин рассказал, как с Михаилом Александровичем они за один день объехали на машине Вешенский и Боковский районы, даже прихватили и Кашарский.
Но и курит все так же сигарету за сигаретой, не жалея себя…
На террасе, кроме Марии Петровны и сына Александра, приехавшего в отпуск, – сын бывшего вешенского «районщика» тридцатых годов, а теперь сам секретарь Миллеровского горкома партии В. Т. Логачев и старый казахстанский друг Михаила Александровича по совместным охотничьим «засидкам» Петр Петрович Гавриленко. Как всегда в доме у Шолоховых, в первую очередь о хлебе вдет разговор. Михаил Александрович вспоминает, что в тридцатые годы он с секретарем Вешенского райкома П. К. Луговым обращались в крайком партии с письмом об увеличении озимого клина. «Ну и как же, Михаил Александрович, в крайкоме согласились?» – «Но все-таки кое за что на Лугового и рассердились. Уже совсем было представили его к ордену Ленина, давно заслужил, а вдруг получил „Знак Почета“». Михаил Александрович смеется при воспоминании о том, как позвонил ему тогда Луговой: «Конечно, – говорит, – это не орден Ленина, но все-таки не медаль…»
…Да, но как же наконец-то заговорить с ним о том, что и подняло и послало к нему в дорогу в сверхранний час? С чего начать? Да вот так прямо и начать, не таясь:
– Михаил Александрович, весь мир в эти дни будет ждать вашего слова о Толстом.
Шолохов долго молчит, и взгляд его уходит куда-то далеко, в Задонье. Недоступным становится лицо с набухающей темной веточкой на огромном лбу. Но не монументальной недоступностью, а какой-то застенчиво-печальной.
– Трудно о Толстом говорить… Больно большой.
Каждому, кто хоть однажды встречался с Шолоховым, дано было заметить, что у него не бывает лишних слов. Но вот когда особенно можно почувствовать, как отбираются им и как бы взвешиваются слова одно к одному:
– И что не начинаешь перечитывать, все близко. Ведь его перечитываешь в юности, в зрелом возрасте и в старости. И все он является в новом каком-то видении. Это так уж… Но самое первое чувство остается.
Взять те же «Казаки». Дядя Ерошка хорош. До чего ядреный. Вообще там все хорошо. Помню, еще в ранней юности, читая, кожей ощущал мастерство, объемность повествования, не говоря уже о предельной правдивости. Все эти слагаемые и создавали влечение к нему уже тогда.
…Здесь-то, помню, и вмешался в этот разговор на вешенской террасе тот случай, который из спокойного эпического русла сразу взметнул его на крутой гребень и как будто вложил в него пружину.
Простосердечно вмешался в неторопливую речь Шолохова тот самый его друг, с которым они в молодые годы не один час просидели вместе у рыбацкого костра и прокоротали в «засидках» на охотничьей тропе:
– А помните, Михаил Александрович, письмо того читателя «Тихого Дона», который писал, что, если бы из романа Льва Толстого «Война и мир» вычеркнуть все его философские рассуждения, авторские отступления, он стал бы еще лучше?
Шолохов так и встрепенулся, глаза у него блеснули совсем по-ястребиному и все-все как-то затвердело в лице. Я еще не видел у него такого лица.
– Ну, в охотниках выбрасывать и теперь недостатка нет. Дескать, кому эти философские отступления нужны? – Шолохов коротким жестом подчеркивает – Нужны! Как же можно их выбрасывать?! Это же ключ к пониманию Толстого… Нет, ничего там выбрасывать нельзя. Другое дело, соглашаться с ним или не соглашаться, но не выбрасывать. Это все равно что отрезать левую руку.
Он замолкает и, отстранив палку, к которой иногда еще заставляет его прибегать перенесенная болезнь, твердо и прямо ступая, идет наискось через террасу в дом.
Но в послеобеденный час того же дня, когда на террасе никого уже больше нет, он сам же и возвращает этот разговор в первоначальное русло, завершая его:
– Но чем меньше о нем скажешь, тем лучше будет. Когда любишь, то коротко говоришь: «Люблю». Собственно, старику всем обязаны мы. До сих пор он украшает жизнь. Что было бы с литературой, с русской литературой, без этого имени. Их мало таких, как пальцев на руке.
И больше уже – ни слова. Но уже и не нужно было никаких других слов. Были и будут еще сказаны и написаны другие слова о Толстом, но этого признания в любви, услышанного на родине «Тихого Дона», который читающее человечество поставило на свою книжную полку рядом с «Войной и миром», не забыть.
Смотришь на него, замолкшего, с глазами, устремленными в Задонье, и вдруг раздвигающимся кругом памяти прихватывает другой такой же солнечный день, но не здесь, на вешенском обрыве, а в Подмосковье, в Барвихе, у Сергея Бондарчука, который изумленным глуховатым голосом рассказывает, как в дни съемок кинофильма по роману «Они сражались за Родину» он с Василием Шукшиным и другими актерами, засидевшись у Шолохова, буквально взмокли под его взглядом. Как будто не за столом, не за дружеской беседой сидели они, а все время ворочали тяжелые камни. Ни одного слова, которое нельзя было бы потрогать на ощупь. После этой-то вешенской встречи и воскликнул потрясенный Василий Шукшин: «Летописец!»
И вдруг при воспоминании об этом Сергей Бондарчук бросается к раскрытому на столе тому «Тихого Дона», с которым он не расстается с тех пор, как «заболел» своим замыслом новой экранизации романа Шолохова. Но не читая, а влажно просияв глазами, произносит наизусть:
«Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-соленый запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок, суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы в мудром молчании, берегущие зарытую казачью славу… Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачьей, нержавеющей кровью политая степь!»
Кстати, когда уже совсем недавно, в начале августа минувшего года, я все на той же террасе в станице Вешенской спросил у Шолохова, а как он все-таки относится к вопросу о новой экранизации «Тихого Дона», Михаил Александрович коротко, как о бесповоротно решенном, ответил:
– Дело за Бондарчуком.
А может быть, и не только Бондарчуку надо вслушаться в эти слова с пониманием того, что за время, прошедшее с дней предшествующей экранизации «Тихого Дона», и народ успел обогатиться множеством новых оттенков и граней художественного и философского прочтения романа Шолохова, и само кинопроизводство в своих технических и иных возможностях ушло так далеко вперед, что эти возможности, помноженные на заветную мечту такого кинорежиссера, как Сергей Бондарчук, не могут не предвещать того проникновения в глубины стремени великого творения нашего века, которое вчера еще было недоступно.
Между тем в зеленовато-розовом круге, распространяющемся по степи, оказывается и тот другой недавний день, когда Шолохов, вглядываясь во что-то, видимое только ему с его вешенского утеса в небе над Задоньем, говорил с суровым предостережением в голосе:
– Самые матерые противники ОСВ-2 предпочитают пока оставаться в тени. Но народы разоблачат их. Народам нужен мир…
Но во что же все-таки он так настойчиво всматривается в ослепительно синем, без единого облачка небе, распростертом над донской степью?
Так и есть, еле видимый орел плавает в недосягаемой вышине над ней, круг за кругом…
Даже и орел, должно быть, никак не налюбуется степью. Иначе он не плавал бы так долго над ней, совершая круг за кругом, и не стоял бы над ней в небе почти недвижимо на своих широко раскинутых крыльях.
Из века в век
Допоздна бродим взад и вперед с Николаем Булавиным, секретарем Вешенского райкома партии, по станице и говорим, говорим. Внизу под обрывом брезжит из мягкой весенней мглы Дон, как серебряная подкова, оброненная некогда могучим конем, взвившимся к небу. Не тогда ли и вспыхнуло здесь над степью лазоревым светом так, что вот уже полстолетия неудержимо со всех сторон поворачиваются сюда взоры.
Еще полстолетия пройдет, сто, триста лет, а все так же он будет притягивать их к себе. Но и никому уже не отнять у нашего поколения, что оно первое увидело его.
Радостно стонут горлинки над станицей.
С Булавиным встретились мы сегодня еще на правом берегу в Базках, на спуске к парому. Он только что проводил делегацию, приезжавшую к Шолохову из Волгодонска с Атоммаша, и весь еще переполнен впечатлениями этой встречи.
Вообще чем дальше идет время, тем все больше замечаешь и приходишь к выводу, что не таким-то обычным делом оказывается для тебя всякий раз перешагнуть с базковского берега на вешенский паром. Не просто так – взять и перейти по мосткам на его зыбкую палубу. И как бы ты задолго ни вынашивал в себе предвкушение этой минуты, только на нем, на пароме, вдруг как бы явственно поворачивается какой-то ключик, окончательно впускающий тебя в этот огромный лазоревый мир. Как если бы на правом берегу, в Базках, ты еще оставался Харлампием Ермаковым, к которому хаживал в ранней молодости Шолохов, перед тем как приступить к «Тихому Дону», а на левом, вешенском, ты уже стал Григорием Мелеховым, с которым он потом проводил бессонные ночи, уединяясь с ним в доме над обрывом.
Но и не будем слишком поддаваться этому чувству, которое в наше время может, чего доброго, показаться и наивным.
Впрочем, и на этот раз, переправляясь в Вешенскую, видел я, как шарили с палубы парома кинокамеры по левому берегу, отыскивая «сквозь голызины ветвей» двухэтажный светлый дом над Доном. Если и в обычное время не обходят стороной кинооператоры Вешки, то накануне семидесятилетия Шолохова они так и прихлынули сюда. Вот и сегодня, по словам Булавина, как ни пытался Михаил Александрович, не уберегся он от их вспышек. Но еще больше обрадовался встрече со своим старым знакомым Алексеем Улесовым, знаменитым электросварщиком еще времен строительства Волго-Дона, и с его молодыми товарищами с Атоммаша.
Есть своя печаль в этой неизбежности круглых дат, от которых сам же Михаил Александрович и предостерегал пять лет назад здесь, в Вешенской, своих земляков и читателей со всех концов страны, чествующих его: «Окапывайтесь где-то в районе пятидесяти лет». Но и слава славе рознь. Есть искусственно раздуваемая и немедленно испускающая дух, как та же злосчастная кобыла Щукаря. И есть на необозримых пространствах нашей литературы незыблемые крепости, через которые прошла главная артерия всей истории Родины. Дотронувшись до нее, можно ощутить могучий гул ее пульса, перекатывающийся из века в век, из эпохи в эпоху: Михайловское, Ясная Поляна, Вешенская…
Ближе к полуночи – крупнее над станицей звезды. Останавливаясь и облокачиваясь на барьер Вешенской набережной, Булавин вглядывается в точно такие же, встречно мигающие своим близнецам из глубин Дона.
– Я никакой не критик, – говорит он, – мое дело хлеб, привесы и надои, по, по-моему, достаточно только один рассказ «Чужая кровь» прочитать, чтобы увидеть там и революцию, и великую родительскую любовь, и вообще почувствовать, какие уже тогда были у его автора могучие крылья. Но я, – повторяет Булавин, – конечно, не критик.
Нет, он нисколько не щеголяет своей скромностью, вешенский секретарь, ничего такого не водится за ним, и все же напрасно он спешит приговорить себя только к привесам и надоям. На деле все на этой земле выглядит не так Просто. Вешенская есть Вешенская, и образ отношений великого реалиста нашего времени с окружающей действительностью так удивительно преломляется на страницах литературы, что поистине одно уже стало неотделимым от другого. Хотя, конечно, и не может не быть этой грани между сущим и условным.
И попробуй, живя на этой земле, невольно считывая и сличая то, что здесь было написано, с реально существующим, удержаться от того, чтобы мало-помалу не оказаться критиком и литературоведом. Но как же, должно быть, ответственно быть партийным работником на той самой земле, где и в яви, и в литературе прогремел на весь мир копытами своего коня Григорий Мелехов, где, взламывая единоличную целину плугом коллективизации, как взламывал ее далекий предшественник Булавина секретарь райкома Луговой, ты и не подозреваешь, что завтра, может быть, узнаешь себя и своих товарищей в Семене Давыдове и в Макаре Нагульнове.
Вещно и зримо здесь все, что так преображено и возвышено гением Шолохова в его книгах.
– Я не критик и не литературовед, – глядя куда-то через Дон, поверх темнеющий гряды правобережного леса, настаивает Булавин, – но мог бы показать и то бывшее имение, в котором мать Михаила Александровича в молодости в работницах жила. Как Аксинья у пана Листницкого в Ягодном. А в хуторе Плешакове жили братья Дроздовы. Это жене старшего брата, офицера, белые выдали награду за то, что она коммуниста, машиниста с мельницы, собственноручно убила, а про младшего брата плешаковцы еще помнят, что он был такой же горячий и смелый, как…
И мне, несмотря на все мое предубеждение против очень уж буквенных поисков прототипов героев книг с привязыванием их к колышкам анкетных совпадений, все же невольно передается его волнение. Такова она, земля «Тихого Дона» и «Поднятой целины», и такова природа творчества Шолохова, снизу доверху и сверху донизу проросшего, как земля корнями трав и деревьев, достоверными судьбами и событиями. Но в том-то и особенность Шолохова, что из множества впечатлений он умеет отобрать то единственное, которое, сгустив в себе все остальные, становится всеобщим.
Здесь уместно сказать и о всевозрастающем значении другого романа Шолохова – «Поднятая целина». Даже рядом с «Тихим Доном» никогда не потеряется этот роман Шолохова и как образец неразрывной связи литературы социалистического реализма с действительностью; и как неопровержимое доказательство плодотворности этой связи для таланта, гармонично сочетавшего критерий высокой идейности с критерием высокой художественности; и как документ эпохи, учебник жизни, активно участвующий в преобразовании ее на новых общественных началах и перешагнувший национальные границы.
В новых исторических условиях на пространстве всей нашей планеты «Поднятая целина» продолжает борьбу за души Мелеховых, пафосом которой окрашено стремя «Тихого Дона», все более возвышаясь в глазах человечества как художественное творение, отвечающее самым жгучим его нуждам и надеждам.
С вешенским секретарем райкома Булавиным допоздна бродим мы по станице вдоль обрыва и говорим, говорим об этом. Из-под обрыва дышит весной и брезжит из густого мрака Дон.
А наутро, когда с Булавиным войдем в дом к Михаилу Александровичу и он, подняв от стола глаза, охватит нас взглядом, я наверняка знаю, с какими первыми словами обратится он к секретарю райкома. Но все же как будто какой-то ключик поворачивается во мне, когда я слышу:
– Ну, садись, секретарь. Рассказывай, как с севом.
…Время, ты неудержимо, и никто не властен над тобой, но когда же все это происходит? Ведь я знаю, что и пятьдесят лет назад, когда вот там же, где сидит сейчас и рассказывает Шолохову о том, как из-за поздней весны туго разворачивается сев, бывший директор Кружилинского совхоза Николай Булавин, сидел бывший миллеровский металлист Петр Луговой и, покашливая, рассказывал автору первых книг «Тихого Дона» и будущему автору «Поднятой целины», как непросто поворачивать в борозду коллективизации казаков; и пятнадцать лет назад сидел на этом месте бывший военный моряк, секретарь райкома шестидесятых годов Петр Маяцкий, рассказывая, как с десантом высаживался в тылу врага, а потом Михаил Александрович читал ему и другим вешенским партийным работникам новую главу из своего романа «Они сражались за Родину».
Это о них и других своих товарищах по партии, съехавшихся пять лет назад в станицу Вешенскую со всего Дона, и сказал Шолохов тогда, что неудержимо идет время, одно поколение партийных работников приходит на смену другому, но все то же ленинское знамя не выпускают они из рук.
Никто не властен над временем, но и ему неподвластна любовь к певцу, отдавшему свое сердце народу.