Текст книги "Товарищи (сборник)"
Автор книги: Анатолий Калинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
Потрясенный Давыдов слушает этот рассказ Аржанова. И хоть страшен рассказ Аржанова, не спешит Давыдов с выводом, что и сам Аржанов страшный человек. Уже убедился Давыдов, что хуторяне ошиблись, считая его придурковатым. Не придурковатый он, оказывается, а «с чудинкой». Как зарубина осталась она у него от прошлого, и никуда от нее не денешься. Поутопив когда-то ружье, а потом вступив в колхоз, решил утопить Иван Аржанов навсегда и свое страшное прошлое, и недаром так лютует он против еще уцелевших, живых, мрачных представителей этого прошлого, таких, как Яков Лукич Островнов. Не кто иной, как Аржанов, объясняет Давыдову, обманутому Островновым, что это за человек. Еще мальчишкой Иван Аржанов полтора года жил у Островнова в работниках. «А ты и не знал, что у Островнова всю жизнь в хозяйстве работники были? – Аржанов хитро сощурился – Были, милый человек, были… Года четыре назад он присмирел, когда налогами стали жить, свернулся в клубок, как гадюка перед прыжком, а не будь зараз колхозов, да поменьше налоги – Яков Лукич показал бы себя будь здоров! Самый лютый кулак он, а вы гадюку за пазухой пригрели…»
Вот тебе и «с чудинкой» человек! Вот и сделай о нем вывод под влиянием первого впечатления… И не только об этом говорит история Ивана Аржанова, новеллой впадающая в повествование «Поднятой целины», как малая речка впадает в большую. Устами Ивана Аржанова автор дальше развивает свою мысль о людях с чудинкой и без чудинки. О тех скучных и голых, как вишневая ветка, из которой сделал Иван Аржанов кнутовище. Росла ветка в сучках, в своей красоте, а обстругал ее Аржанов, и получилось кнутовище. И человек без горячего пристрастия к чему-нибудь, без человеческого увлечения, влюбленности во что-то, без яркой, а может быть, и суровой черты в своей биографии – голый и жалкий, подобен обструганному кнутовищу. Конечно, разные бывают чудинки. Иван Аржанов вдруг говорит Давыдову, что вот он с Лушкой Нагульновой путается – и можно понять, что такую чудинку он в Давыдове не одобряет. Задетый Давыдов говорит ему с сердцем: «Иди ты к черту! Я и без этого сумею подумать и во всем разобраться!»
Автор «Поднятой целины» за то, чтобы не подходить ко всем людям с одной и той же меркой. Не ищите только обструганных людей и не считайте, что это и ость самые правильные люди. А если есть у человека и какая чудинка, не торопитесь на этом основании ставить на нем крест.
В драматические формы выливалась в годы коллективизации классовая борьба на Дону. Смерть Давыдова и Нагульнова, как вспышкой, освещает суровое поле этой борьбы, расстановку классовых сил и величие победы, одержанной донским крестьянством под руководством партии. Оставаясь верным правде жизни, Шолохов без остатка отдает свое сердце тем, кто переустраивал на новых, революционных началах жизнь в донской степи, разведчикам этой жизни, прокладывающим борозду коллективизации на донской земле.
Несмотря на все несходство характеров Давыдова и Нагульнова, объединяет их одна, обоим им присущая черта – неподкупная чистота помыслов ума и сердца, целиком отданных народу. Моряк и рабочий, Давыдов прошел ту школу, которой не мог пройти Нагульнов, хотя и он тоже воевал на фронтах гражданской войны. Кстати, весьма вероятно, что воевал он где-то бок о бок с Михаилом Кошевым из «Тихого Дона». Скорее всего и мутная наволочь в глазах у Макара Нагульнова впервые появилась в то время, когда он, как Михаил Кошевой, видел порубанных белоказачьими шашками товарищей по борьбе, жен и детей красных партизан, расстрелянных и повешенных подтелковцев.
Как и Михаил Кошевой, весь отдает себя Макар Нагульнов торжеству революционного дела. И даже ошибался он, а порой жестоко ошибался, тоже лишь потому, что спешил приблизить час окончательного торжества этого дела. Спеша приблизить этот час, он преждевременно гибнет, а с ним преждевременно гибнет и Давыдов.
В новых обстоятельствах и с новых сторон узнаем мы Давыдова и Нагульнова во второй книге «Поднятой целины». На высокую нравственную вышку поднимается Семен Давыдов не только в своих общественных взаимоотношениях с людьми. Как и Макару Нагульнову, все некогда ему было устроить свою семейную жизнь, а кратковременная связь его с Лушкой Нагульновой завершилась так, как она должна была завершиться. Однажды что-то хорошее почудилось ему в облике вызывающе красивой Лушки, и потянуло его к ней. Ему даже показалось, что это засветился наконец для него впереди огонек любви. Было в Лушке нечто такое, что притягивало к ней мужчин и… обманывало их. А за делами некогда было Давыдову поглубже разобраться в Лушке и в своих чувствах к этой гремяченской красавице.
Но вот появляется на его пути Варя… Это – новый женский образ в «Поднятой целине», неизвестный читателям первой книги романа. Чистыми красками написал его Шолохов. Заключающие вторую книгу «Поднятой целины» главы, где рассказывается о любви Давыдова и Вари, овеяны мягким лиризмом, много нового говорят нам о Давыдове. И любовь эта еще раз освещает нам образ Давыдова, так же как смерть его и Макара Нагульнова яркой вспышкой осветила еще раз картины исполненной драматизма и величия борьбы в годы коллективизации в степях Дона.
Знали мы до этого Макара Нагульнова как человека, влюбленного в одну лишь мировую революцию и всерьез уверенного, что всякая там личная жизнь, семья, жена и тому подобное в такое время для мужчины все равно как овечий хвост. Не нужны они ему, мешают… И вдруг оказалось, что могли бы мы и ошибиться в Макаре. Оказалось, что не такой уж он совсем очерствевший в делах человек. В грядущую мировую революцию он влюблен, но и для глубокой, далеко запрятанной любви к Лушке находится место в его сердце. В последний раз проходя мимо Макара, даже она нагнет в поклоне свою беспутную голову перед сил ой этой любви.
Прозевала Лушка Нагульнова свою любовь. Не заметила ее, когда путалась по задворкам с кулацким сынком Тимофеем Рваным. Прошла гремяченская попрыгунья мимо своей любви. А быть может, это и была та единственная в ее жизни любовь, которая обещала ей счастье. Недостойной оказалась Лушка этого счастья. Хотела пройти по жизни гладкой дорожкой в наглаженных юбках, не набив мозолей на своих не по-хуторскому выхоленных руках. Поэтому и отворачивалась от Макара, что любовь его не сулила ей особых жизненных благ. Поэтому же и пошла потом замуж за первого встречного, кто мог обеспечить ей сытую благополучную жизнь. Андрей Разметнов встречает в городе «бабищу» и с трудом узнает в ней прежнюю веселую, красивую гремяченскую казачку Лушку Нагульнову. А она уже склонна и не узнать Андрея, своего хуторянина. И с грустью Андрей провожает ее и ее мужа, обоих таких сытых, самодовольных. В свое время Андрею, как Нагульнову и Давыдову, тоже чудились в Лушке задатки иной женщины. И, рассказывая теперь о своей встрече с ней Кондрату Майданникову и секретарю комсомольской ячейки Ивану Найденову, признается Андрей: «И что-то во мне воспечалилось сердце, жалко стало прежнюю Лушку, молодую, хлесткую, красивую! Как, скажи, я се, прежнюю-то, когда-то давным-давным во сне видел, а не жил с ней в хуторе бок о бок… – Разметнов вздохнул: – Вот она, наша жизненна, ребята, какими углами поворачивается! Иной раз так развернется, что и нарочно не придумаешь!»
У Андрея Разметнова по другим, нежели у Нагульнова и Давыдова, причинам не сложилась семейная личная жизнь. Над первой женой, первой любовью Андрея Разметнова, надругались беляки, и она наложила на себя руки. Долго после этого не в силах был Андрей справиться со своим горем. От одиночества качнулся было к могучей гремяченской казачке Марине Поярковой, но той был нужен муж-хозяин и муж-самец, а у Андрея в голове – только колхоз. Променяла казачка Андрея Разметнова на столь же могучего, как и она сама, казачину Демида Молчуна. И нельзя сказать, чтобы бесследно прошло для Андрея это огорчение второй, запоздалой любви. Но и самого Андрея давно уже безответно любит соседская девушка Нюра. Любит так же целомудренно, как Варя любит Давыдова.
Но все же неистребимо живет в его сердце та, самая первая любовь, загубленная врагами. Сильнее этой любви ему уже не испытать. И, решив соединить свою жизнь с Нюрой, он не может не проститься еще раз с Евдокией, лежащей на тихом хуторском кладбище.
«Он пришел туда, куда ему надо было. Снял фуражку, пригладил правой рукой седой чуб и, глядя на край осевшей могилы, негромко проговорил:
– Не по-доброму, не в аккурате соблюдаю твое последнее жилье, Евдокия… – Нагнулся, поднял сухой комок глины, растер его в ладонях, уже совсем глухим голосом сказал – А ведь я доныне люблю тебя, моя незабудняя, одна на всю мою жизнь… Видишь, все некогда… Редко видимся… Ежели сможешь – прости меня за все лихо… За все, чем обидел тебя, мертвую».
По крутым дорогам приходят люди в «Поднятой целине» к своему счастью и в общественной и в личной жизни. Время, оживающее на страницах «Поднятой целины», не было безмятежным. И не мог лазурно-розовыми красками написать об этом времени такой реалист, как Шолохов. А если и озаряются юмором страницы его «Поднятой целины», то это потому, что даже в самые драматичные моменты жизни не утрачивают русские люди жизнелюбия, не разлучаются с шуткой, и на свои невзгоды умеют взглянуть с веселой искрой в глазах. Вот почему и дед Щукарь занимает такое место на страницах «Поднятой целины». В художественном произведении бывают перевалы, на которые автор выводит своего читателя, есть и спуски с перевалов, лощины между ними, где сердце начинает биться ровнее, где можно и отдохнуть после подъема. Можно посидеть в такой зеленой лощине и с Щукарем, пустив у степной речушки лошадей на траву, послушать его рассказ, в котором реальное переплетается со стариковским домыслом. Часто смеются слушатели рассказов Щукаря. А в сущности, невеселые истории рассказывает он им, потому что мало было в его неудачливой жизни беднейшего казака поводов для веселья. Но вот гибнут Давыдов и Нагульнов – и в новом освещении предстает перед нами фигура Щукаря. Смерть Давыдова и Нагульнова обрушивается на деда Щукаря, гнет его к земле. Он сидит на своей лавочке, смотрит на дорогие могилы и тоскует, что они, молодые, уже ушли, а он старый, еще живет. Он не прочь был бы и умереть, чтобы они остались живы. Вот на какие чувства способен Щукарь, вот и старик с чудинкой! В истории, рассказываемой Шолоховым о деде Щукаре, сделан такой поворот, перед которым надолго задумается читатель.
Сжатая, энергично повествующая о событиях в первых своих главах, «Поднятая целина» представляется потом рекой, вышедшей на привольный простор и замедляющей свое течение и широких берегах. И потом вдруг опять уплотняется энергия повествования, события нарастают. Заключительные главы «Поднятой целины» написаны скупыми и тревожными мазками. Автор не боится приоткрыть перед читателем свое сердце, скорбящее о Давыдове и Нагульнове. И негодующее слово обращает он к Половцеву, к Лятьевскому, которые хотели стать поперек потока новой жизни, прямо говорит об их обреченности. Они и сами не скрывают этого. Половцев говорит, когда чекисты уже арестовали его в совхозе под Ташкентом: «Мы проиграли, и жизнь для меня стала бессмыслицей. Это не для красного словца – я не позер и не фат, – это горькая для всех нас правда. Прежде всего долг чести: проиграл – плати! И я готов оплатить проигрыш своею жизнью».
Сурово окончание «Поднятой целины», но светом озарен тот перевал, на который взошло донское русское крестьянство. В красках, в поэтическом освещении книги, в живописных картинах природы много солнца.
«Земля набухала от дождевой влаги и, когда ветер раздвигал облака, млела под ярким солнцем и курилась голубоватым паром. По утрам из речки, из топких, болотистых низин вставали туманы. Они клубящимися волнами перекатывались через Гремячий Лог, устремляясь к степным буграм, и там таяли, невидимо растворялись в нежнейшей бирюзовой дымке, а на листьях деревьев, на камышовых крышах домов и сараев всюду, как рассыпанная каленая дробь, приминая траву, до полудня лежала свинцово-тяжелая, обильная роса.
В степи пырей поднялся выше колена. За выгоном зацвел донник. Медвяный запах его к вечеру растекался по всему хутору, волнуя томлением сердца девушек. Озимые хлеба стояли до горизонта сплошной темно-зеленой стенкой, яровые радовали глаз на редкость дружными всходами. Серопески густо ощетинились стрелками молодых побегов кукурузы.
К концу первой половины июня погода прочно установилась, ни единой тучки не появлялось на небе, и дивно закрасовалась под солнцем цветущая, омытая дождями степь! Была она теперь, как молодая, кормящая грудью мать, – необычно красивая, притихшая, немного усталая и вся святящаяся прекрасной, счастливой и чистой улыбкой материнства».
И вслед за Андреем Разметновым читатель «Поднятой целины» поднимает глаза «туда, где за невидимой кромкой горизонта алым полымем озарялось сразу полнеба и, будя к жизни засыпающую природу, величавая и буйная, как в жаркую летнюю пору, шла последняя в этом году гроза».
Романтик из Гремячего Лога
На этот раз не перемежаемая оттепелями, не изменчивая, как та же Лушка Нагульнова, а с густыми метелями и с крутыми морозами снизошла на донские просторы зима. За одну только ночь и задонские скирды, и придонские сады, и озимые поля укрыл снег. И вот уже хуторские ребятишки вышли на прибрежный лед.
…И опять – не в первый раз вдруг так явственно зримо может представиться, как в один из таких же дней и по такому же, сверкающей белизны снегу въезжал на райисполкомовских санях в хутор Гремячий Лог двадцатипятитысячник Семен Давыдов.
* * *
Еще почти совсем ничего не известно нам о приехавшем в Гремячий Лог Давыдове, за исключением самых скупых деталей и подробностей – якорек на руке, слесарь с Путиловского завода, но от этих-то деталей и подробностей сразу же и повеяло чем-то необъяснимо волнующим, как до этого повеяло предчувствием весны от гремяченских вишневых садов, согретых дыханием первой январской оттепели. И вскоре мы начинаем убеждаться, что первое чувство не обманывает: так и есть, этот человек из племени романтиков. Не откуда-нибудь, а из самого центра революции, и не куда-нибудь, а в глухой казачий хутор приехал он «насчет колхоза». Да ты знаешь ли, милый человек, куда тебя занесло?!
И вдруг в этом самом Гремячем Логу слышим мы хрипловатый от волнения голос, обращенный к Давыдову: «Это дюже верная мысля: всех собрать в колхоз. Это будет прелесть, а не жизня» – и видим устремленный на него горящий взгляд. Вот тебе и на – еще один романтик. Да еще и какой. И где только, где… Не каким-нибудь ветром занесенный сюда издалека, а, что называется, свой, природный. Романтик из Гремячего Лога.
Одно дело, если человек приехал из Питера, из самого центра романтичнейшей из революций на земле, и приехал с того самого Путиловского завода, чье имя всегда произносилось рядом с именами Ленин и Смольный. Откуда же, если не оттуда, и пошли романтики революции и распространились по стране. Но здесь, где не далее как десять лет назад бушевало пламя белоказачьего мятежа, испепелявшее души таких казаков, как Григорий Мелехов?!
А то, что Макар Нагульнов все из того же племени романтиков, потом уже не вызывает сомнений. Уже в первое мгновение знакомства с Макаром Нагульновым его будущий задушевный друг Семен Давыдов видит, как «на защитной рубахе его червонел орден Красного Знамени». Не как-нибудь иначе он выглядел на груди у Нагульнова, а червонел, так же как в «Тихом Доне» кровенел бант на груди у въезжающего в Новороссийск первого красного всадника, которого увидел Григорий Мелехов. Очень просто, что этим всадником мог быть и Макар Нагульнов. И этому так созвучны краски, какими автор «Поднятой целины» продолжает писать портрет секретаря гремяченской партячейки, вглядываясь в него глазами Давыдова: «Был он широк в груди и по-кавалерийски клещеног. Над желтоватыми глазами его с непомерно большими, как смолой налитыми, зрачками срослись разлатые черные брови. Он был бы красив той неброской, но запоминающейся мужественной красотой, если бы не слишком хищный вырез ноздрей небольшого ястребиного носа, не мутная наволочь в глазах».
Запомним и, быть может, потом поймем, откуда она и как могла набежать, эта наволочь, на облик Макара. У Шолохова нет случайных деталей.
В каждом, даже в исполненном самых высоких достоинств, произведении литературы есть высоты, господствующие над всеми другими. В «Поднятой целине» на таких высотах каждый раз рядом с путиловским слесарем Давыдовым оказывается гремяченский казак Нагульнов. И каждый раз оказывается, что это и есть в романе Шолохова те самые кульминации, где гуще всего клубятся тучи страстей, ярче всего блистают прорезывающие их молнии, и озаряемые ими фигуры героев обозначаются на этих гребнях как резцом гравера. Там, на этих высотах, мужает талант автора, горит его сердце, льются его слезы. Там его пурпурные знамена и дорогие ему могилы. И только там он может позволить себе признание: «Вот и отпели донские соловьи дорогим моему сердцу…»
* * *
Присутствуя при первой встрече Давыдова с Нагульновым в Гремячем Логу, читатель присутствует и при зарождении их дружбы, которую они потом пронесут до самой смерти. Это была по-мужски суровая дружба. И неоспоримо то влияние, которое оказывает на Макара Нагульнова его друг Семен Давыдов. Пожалуй, ни с кем Нагульнов не считается так, как с Давыдовым. Тем выше для Макара авторитет Давыдова, что заработан он не красным словцом и не позой. Всмотримся в дружбу этих романтиков. Говорят, дружба должна пройти испытание временем. Но каким временем! Дружба Давыдова с Нагульновым зарождалась в столь насыщенное революционными событиями время, что и счет ему надо бы вести не по дням и месяцам, а по ударам взволнованного этими событиями сердца. И неверно же измерять длительность их дружбы лишь со дня приезда Давыдова в Гремячий Лог. Да, здесь они встретились впервые, но узами товарищества по партии они уже были соединены и до этого, еще ничего не зная друг о друге. Вот почему и не понадобилось им проходить через тот период взаимного узнавания, который обычно предшествует дружбе. Для Нагульнова довольно было услышать из уст Давыдова слово «колхоз», а для Давыдова достаточно увидеть, как весь воспламенился при этом, подался навстречу ему Нагульнов. Только так в то время и мог завязаться узелок их дружбы. Завязаться сразу и навсегда. Не постигнув этого, нельзя постигнуть и всех глубин романа Шолохова – так много вобрала в себя эта дружба Давыдова и Нагульнова. Потому что это была не только их личная дружба.
Неоспоримо влияние Давыдова на Нагульнова, но влияние обоюдно. И здесь можно напомнить, что приехавший в Гремячий Лог на распашку единоличных межей Давыдов приехал туда не на готовое, но и не на голое место. До того, как ему туда приехать, Макар Нагульнов уже исходил все эти межи и не раз и не два примерился, с какого края приступать к целине. Приехав в хутор, Давыдов сразу увидел, что по силе убежденности и вообще по силе характера у Нагульнова нет здесь равных. Все в чертах Нагульнова выпукло, выражено, заострено. Его характер еще будет развиваться, но в нем уже все определенно. При встрече с Давыдовым председатель гремяченского сельсовета Андрей Разметнов с откровенным восхищением характеризует ему Якова Лукича Островнова: «Вон – голова! Пшеницу новую из Краснодара выписывал, мелонопусой породы – в любой суховей выстаивает, снег постоянно задерживает на пашнях, урожай у него всегда лучше. Скотину развел породную. Хоть он трошки и кряхтит, как мы его налогом придавим, а хозяин хороший, похвальный лист имеет». Нагульнов слушает эти простосердечные словоизлияния Разметнова и качает головой:
«Он, как дикий гусак середь свойских, все как-то на отшибе держится, на отдальке».
И не так-то просто разубедить Макара. Не закроет ему глаза Островнов похвальным листом «культурного хозяина». Не по этому Макар привык судить о человеке, а по суровому листу классового счета: во имя личного счастья и обогащения живет человек или во имя всеобщего счастья. Если Разметнов готов влюбиться в похвальный лист Островнова, то Нагульнов прежде должен ответить себе на вопрос: а для чего понадобился Якову Лукичу этот похвальный лист и что за ним скрывается? Макар подходит к людям с классовой мерой, хотя плеяда и излишне жесткой оказывается в его руках эта мера. Из большой меры она может превратиться в его руках и в куцую мерку, и тогда Макар впадает В крайности. В причудливом сочетании живут в нем черты и качества беззаветной революционности с чертами и качествами мелкобуржуазной стихийности. А бурное время подбрасывает в этот костер горючий материал. Кровь в жилах у Макара пламенеет, и его глаза, как дымом, затягиваются мутной наволочью. Тот огонь, который при влекает к нему сердца людей, разгораясь, начинает обжигать даже наиболее близких ему, таких, как Давыдов.
Не забудем, что Макар Нагульнов продолжает оставаться сыном своей среды, казаком. И казаком из чех, кто в особых условиях Дона сразу же связали свою судьбу с революцией, с Советской властью. Из «Тихого Дона» мы узнали, что такие были на Донщине: Подтелков, Кошевой; по «Тихому Дону» мы знаем, что было их не столь уж много. И это при всех вольнолюбивых традициях и устремлениях трудового казачества, извращенных с помощью чудовищного обмана Красновыми и Каледиными. Позже туман обмана развеялся, но в нем уже заблудились, сгибли многие люди.
Тем крупнее выделялись на этом фоне те личности из казаков, что сумели прорваться сквозь туман. И тем большей стойкостью характеров должны были обладать эти люди. Если о Давыдове автор пишет, что он «прочного литья», то о Нагульнове можно бы сказать, что у него характер строгого чекана. Ничего расплывчатого. Такие выковывались только в борьбе. И для Макара Нагульнова борьба уже навсегда останется родной стихией. А на Дону эта стихия классовой борьбы была особенно жестокой, и чеканный характер Макара все время подвергался новой закалке. Металл не успевал остывать.
* * *
Не случайно и наибеднейшая, наиболее жаждущая перемен в своей жизни часть гремяченцев так тянется к Макару. Хоть и побаивается режущих граней его характера – как бы ненароком не напороться, но и глубочайше уважает. Знают люди неподкупность Макара и то, что в случае чрезвычайных обстоятельств у него не дрогнут ни сердце, ни рука. Неподкупность революционной совести едва ли не главная из черт Макара. Сердце его все целиком «в мировой революции», до которой он так хочет дожить и поэтому так «поспешает» к ней, чтобы увидеть ее торжество своими глазами. Она-то и является для него самой большой любушкой, а жена Лушка – это уже та, вторая любушка, что не должна мешать первой. Романтичнейший тип коммуниста двадцатых – тридцатых годов! Взор Шолохова выхватил его из армии тех самых строителей колхозов, с которых к 1930 году ветер времени еще не успел сдуть пороховую горечь гражданской войны. Теперь война с ее задачами осталась у них позади, а впереди у них совсем другие, новые задачи, но состояние отмобилизованности уже останется у них на всю жизнь. Они привыкли жить по звуку походной трубы.
Для Макара Нагульнова эта труба звучит особенно громко. Он к ее музыке особенно восприимчив. Ему и в предрассветной перекличке гремяченских петухов может почудиться призывный клич этой трубы. Сердце Макара так и встрепенется: «Да это же прямо как на параде. Как на смотру дивизии…» Ему эта музыка и во сне может почудиться, как наяву, как в тот самый вечер, когда, обессиленный после столкновения с Банником, он так и уснул за столом в сельсовете. «Отливающие серебром трубы оркестра вдруг совсем близко от Макара заиграли „Интернационал“, и Макар почувствовал, как обычно наяву, щемящее волнение, горячую спазму в горле…» И при этом видит он во сне не кого-нибудь, а своих боевых товарищей: то «зарубленного врангелевцами» дружка Митьку Лобача, то «убитого польской пулей под Бродами» своего бывшего вестового Тюлима. Так, оказывается, они живы! И, пробуждаясь от сна, тем больше начинает ненавидеть Макар тех, кто повинен в их смерти. Его ненависть к ним, как и его любовь к товарищам, безгранична. Тем нетерпеливее он в своей жажде носко рее напиться из того светлого источника, который является конечной целью похода. Для этого только нужно ускорить шаг. Все громче звучат трубы. И все, что противодействует этому движению, – прочь с дороги, прочь!! Однако «грохочущий чокот конских копыт был почему-то гулок и осадист, словно эскадроны шли по разостланным листам железа». В этот час, заглушая звуки ликующей музыки, и застигнет Макара гром над его головой.
До этого у Шолохова было сказано: «Двадцатого марта утром кольцевик привез в Гремячий Лог запоздавшие по случаю половодья газеты со статьей Сталина „Головокружение от успехов“».
* * *
Иногда прямо, а иногда косвенно в литературной критике роль Макара Нагульнова в романе «Поднятая целина» сводится едва ли не к роли одного из тех леваков, которые якобы и несут главную ответственность за перегибы, допущенные при коллективизации деревни. Нагульнов загибает и перегибает, а Давыдов выправляет его и направляет. И все оно, оказывается, так просто.
Конечно, проще всего объявить виновниками перегибов таких, как Нагульнов, коммунистов. Но все было сложнее. Вот как в «Поднятой целине» один из казаков объясняет на нелегальном собрании в хуторе Войсковом белому есаулу Половцеву, почему теперь казаки отказываются восставать против Советской власти: «Ну мы раньше, конечно, думали, что это из центру такой приказ идет, масло из нас выжимать: так и кумекали, что из ЦК коммунистов эти пропаганда пущенная, гутарили промеж себя, что, мол, „без ветру и ветряк не будет крыльями махать“. Через это решили восставать и вступили в ваш „союз“. Понятно нам? А зараз получается так, что Сталин этих местных коммунистов, какие народ силком загоняли в колхоз и церква без спросу закрывали, кроет почем зря, с должностьев смещает».
Тот, кто был в те дни в деревне, помнит и о том, какое тогда впечатление произвела эта статья на массу сельских коммунистов – организаторов колхозов. Недоумевает и Макар Нагульнов, возражая Давыдову на закрытом собрании гремяченской партячейки: «Говоришь, в глаз мне эта статься попала. Нет, не в глаз, а в самое сердце. И наскрозь, навылет. И голова моя закружилась не тогда, когда мы колхоз создавали, а вот сейчас, после этой статьи».
Вот оно, начало трагедии этого романтика из Гремячего Лога. Вот когда и читателю «Поднятой целины» впервые западает мысль, что Макар Нагульнов в романе у Шолохова – характер трагедийный. И потом уже от этой мысли не отказаться, она будет крепнуть. От этого в представлении у читателя личность Нагульнова не станет менее героической, напротив. Только героической личности и дано, пройдя через трагедию несправедливого отлучения от своей партии, сохранить верность партии и веру в справедливость ее идеалов: «Меня эта статья Сталина как пуля пронзила навылет, и во мне закипела горячая кровь». Не может Макар смириться с тем, что от него и от таких, как он, коммунистов – организаторов колхозов – теперь отворачиваются, оставляя их, как ответственных за перегибы, наедине со своей совестью и лицом к лицу с празднующими свое торжество врагами. «Макар достал из кармана полушубка „Правду“, развернул ее, медленно стал читать: „Кому нужны эти искривления, это чиновничье декретирование колхозного движения, эти недостойные угрозы по отношению к крестьянам? Никому, кроме наших врагов! К чему они могут привести, эти искривления? К усилению наших врагов и к развенчанию идей колхозного движения. Не ясно ли, что авторы этих искривлений, мнящие себя „левыми“, на самом деле льют воду на мельницу правого оппортунизма“».
Казалось бы, что можно и возразить против этих слов, все это правда. Перегибам могли радоваться только враги колхозного строя. Не об этом ли пишет и Сталин? Но за этой правдой Макар Нагульнов чувствует и другое, кровно затрагивающее его и тысячи таких, как он, коммунистов. Не отрицая своей вины, он готов понести наказание и за то, что «влево загибал с курями и с прочей живностью», и за то, что «наганом по столу постукивал», убеждая казаков записываться в колхоз. И позже, перед заседанием бюро райкома партии, готовый мужественно понести заслуженное наказание, Макар горестно размышляет: «Строгий выговор мне влепят, снимут с секретарей». За свои личные ошибки он готов ответить сполна. Но за то, в чем виноват не он, отвечать он не может, не согласен. Этого ему не позволяет его партийная совесть. Ни перед самим собой, ни перед своей «родимой» партией Макар Нагульнов никогда еще не лгал. И с величайшим недоумением, с горькой тоской размышляет он вслух на собрании партячейки о том, что не может принять на свои плечи чью-то чужую, а не им заслуженную вину. «Вот и выходит, что я перво-наперво – декретный чиновник и автор, что я развенчал колхозников и что я воды налил на правых оппортунистов, пустил в ход ихнюю „мельницу“».
И, быть может, больше всего сражен Макар не тем, что ему самому придется отвечать за ошибки. «Какая это есть статья? А это статья такая, что товарищ наш Сталин написал, а я, то есть Макар Нагульнов, брык! – и лежу в грязе ниц лицом, столченный, сбитый с ног долой». Подобной несправедливости Макар не мог себе и представить. Как будто тот же «Осип Виссарионович» не знает, что если Макар Нагульнов где и перегнул, то это не по какой-нибудь иной причине, не ради личной выгоды, а все потому же, что поспешал он к мировой революции. И с тем же Троцким он ни за что не согласится в одной упряжке ходить. «От Троцкого я отпихиваюсь! Мне с ним зараз зазорно на одной уровне стоять! Я не изменник и наперед вас упреждаю: кто меня троцкистом назовет – побью морду».
* * *
И здесь в труднейшем положении оказывается Давыдов. Подвергнется испытанию и их дружба. Уж кто-кто, а Давыдов знает, что Нагульнов не так, как тот же Троцкий, «к партии… не ученым хрящиком прирастал, а сердцем и своей пролитой за партию кровью».
Теперь не время для дискуссий о том, кто виноват в первую очередь, а кто во вторую, теперь каждый коммунист должен внести свой вклад в дело борьбы с перегибами, чтобы обезопасить от них колхозное движение раз и навсегда. А Макар уперся на своем – и ни с места. Тут уже не до дружеских отношений. В голосе у Давыдова появляется металл:
«– Письмо Сталина, товарищ Нагульнов, – это линия ЦК. Ты что же, не согласен с письмом?