Текст книги "Том 6. Зарубежная литература и театр"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 52 страниц)
Театр Сема Бенелли *
В итальянском театральном мире и вообще на литературном горизонте Италии наибольшее внимание привлекает фигура молодого поэта-драматурга Сема Бенелли. Не то чтобы молодой писатель уже сейчас заслонил других крупных драматургов, – никто не скажет, например, чтобы театр Бенелли стоял выше в своем роде несравненного по тонкости, по согретому внутренним жаром, символическому реализму театра Роберто Бракко, – но Сем Бенелли так быстро, так неожиданно, так триумфально выдвинулся в первый ряд итальянских беллетристов, что на время все взоры обратились к нему, и для него как будто были забыты на время другие яркие звезды итальянского драматического небосклона.
Сем Бенелли еще очень молод, ему немногим более тридцати лет. В конце концов его упорный, добросовестный труд нашел вознаграждение довольно рано, и он может рассматривать себя как счастливца. Тем не менее десяток лет, или больше, тяжелой борьбы с нуждою, равнодушием окружающих и внутренними сомнениями наложили темную печать на голову писателя. Образование он получил, живя своим трудом, и еще не так давно ему приходилось зарабатывать кусок хлеба резьбой по дереву.
Первая серьезная поэтическая попытка его – это драматическая поэма «Маска Брута» 1 .
Бенелли взялся за обработку сюжета, неоднократно привлекавшего к себе внимание поэтов разных стран. Он выбрал своим героем Лоренцино Медичи, странную фигуру полушута, развратника и сводника при дворе кузена, распутного гиганта Алессандро Медичи, Лоренцино, внезапно оказавшегося республиканцем, тираноборцем, Брутом, и убившего своего кузена-покровителя, а затем убитого, в свою очередь, в Венеции, куда он бежал.
Альфред де Мюссе написал на эту тему интересную драму «Лорензаччо» 2 . Мюссе в объяснение поступка Лоренцино придумал любовную интригу, но оставил также и черты зарытого в глубине сердца страстного свободолюбия, до поры до времени закрывающегося униженной угодливостью. Бенелли резче порвал с традицией. Он делает из своего героя просто чувственного, коварного и жестокого человека Возрождения. Он объясняет его «подвиг» исключительно личными соображениями, ревностью; он заставляет Лоренцино сознательно надеть на себя маску Брута,чтобы за благородными чертами цивической [51]51
гражданской (от лат.civicus). – Ред.
[Закрыть]добродетели, за мантией освободителя отечества от невыносимого тирана скрыть свою собственную ярость и месть.
Психология в драме довольно удачна. Но то, что не могло не обратить на себя некоторого внимания публики, интересующейся литературой, было нововведение в драматическом стихосложении 3 . Сем Бенелли написал свою пьесу особенным стихом, по сущности своей, но не по музыке, конечно, напоминающим наш русский, так называемый лаический [52]52
«светский», «мирской» (от греч.laikos). Здесь в значении: разговорный, лишенный традиционно-поэтической торжественности. – Ред.
[Закрыть]стих, в который влита большая часть народного поэтического творчества и которым в своих народных произведениях мастерски пользовались Пушкин и Лермонтов. На первый взгляд, стих этот кажется неопределенным, нельзя уловить его схемы, а между тем достоинства его сразу сказываются. Он прост, как хорошая проза; читая его, нам не приходится ничуть насиловать себя, монотонная и, в сущности, неестественная чередовка ударений отсутствует, но между тем эти натуральные, гибкие, живые фразы складываются в ясную, чистую мелодию, звучат в высокой степени музыкально.
Французский александрийский стих, итальянский эндекасиллаб [53]53
одиннадцатисложный стих (от итал.endecasillabo). – Ред.
[Закрыть], наш пятистопный ямб – кажутся настоящими колодками для чувства и мысли рядом с этой поразительной полупрозой. Притом Бенелли уже в первой драме умел приводить в тонкое согласие изменчивый ритм с изменчивым настроением.
Пьеса была поставлена в Милане и имела некоторый успех. Другие театры повторили ее. Но ошибется тот, кто подумает, что этим была одержана серьезная и решительная победа. В Италии пьесы пролетают, словно метеоры: их ставят, им аплодируют. Они занимают сцену десять, много – пятнадцать вечеров и потом, в огромном большинстве случаев, уносятся водами Леты. Так было бы и с «Маской Брута». Но старшую сестру спасла младшая – драма «Ужин шуток» [54]54
Недавно Бенелли представил «Маску Брута» на конкурс драматических авторов и получил первую награду. [Примечание 1910 г.] 4
[Закрыть].
Редкое явление: энтузиастический прием, четыреста спектаклей в течение полутора лет, перевод на все важнейшие языки. Сара Бернар ставит пьесу в Париже и играет главную роль 5 . Если успех (во всяком случае, безусловный) и не был в Париже так горяч, как ожидали, то объясняется это, главным образом, непонятными стараниями Ришпена, из косматого певца «Chanson des Gueux» 6 превратившегося в архиприличного академика, всячески охолостить страстную южную драму. Великий Новелли с бурным успехом представляет пьесу в Барселоне. Тина ди Лоренцо – в Буэнос-Айресе. Герреро хочет выступить в роли Джаннетто перед мадридской публикой.
Чем же объясняется этот в своем роде единственный успех? Во-первых, необыкновенно удачным сюжетом. Автор взял его, по примеру Шекспира, у старого новеллиста, одного из подражателей Боккаччо 7 . Дело идет о беспощадной борьбе между двумя противоположными, но одинаково характерными для итальянского Возрождения, типами. Нери Кьярамантези – высокопоставленный хулиган, богатый и сильный пизанец – поселяется во Флоренции и наполняет ее скандалами, возбуждая крайнее неудовольствие Маньифико; 8 его любимой жертвой является слабенький, преданный книгам, в деле драки весьма трусливый Джаннетто Малеспини. Но Джаннетто одарен лисьим сердцем, не менее безжалостным, чем у любого Нери. Пользуясь хвастливостью и пьяным буйством своего врага, он побуждает его к ряду безумных поступков, выдает за сумасшедшего, схватывает, по соглашению с Лоренцо 9 , и подвергает целому ряду злейших издевательств, мстя за все, что он от него переиспытал. Но обстоятельства повертываются так, что шутка приходит к концу: надо отпустить Нери. Как быть? Ко всему прочему, Джаннетто овладел, еще во время мнимого безумия врага, его любовницей. Напрасно Джаннетто умоляет еще связанного Нери о пощаде и мире: дело ясно, прощения не может быть, и Нери при первом удобном случае раздавит обидчика. Тогда, в каком-то экстазе своеобразной трусливой отваги, Джаннетто сам предлагает ему такой случай: он кричит, что во что бы то ни стало этой ночью будет у любовницы Нери, Джиневры. «Что мне жизнь без нее!» Пусть же Нери приходит и делает с ним, что хочет. Тот подозревает западню, прокрадывается в дом заранее и, застращав женщину, прячется в занавесках ее постели, рассчитывая, что Джаннетто, убедившись в его отсутствии, отпустит стражу и придет на ложе любви. Между тем флорентийская лиса посылает вместо себя приехавшего из Пизы брата Нери, давно безумно влюбленного в Джиневру и страстно жаждущего тайком от брата насладиться ее прелестями. Нери оказывается братоубийцей и сходит с ума на самом деле. Джаннетто торжествует, ужасающий в своем беспощадном коварстве.
Сюжет – чрезвычайно благодарный для драматической разработки, и Бенелли разработал его мастерски. Действие развертывается с железной логикой, стремительно, без всяких отступлений, с какой-то сосредоточенной силой страсти. Диалог ведется в тех несравненных ритмах, которые нашел этот новатор стиха, и полон чисто тосканского остроумия, часто – самого нежного лиризма, часто – безумной страсти, все время оставаясь лингвистически прозрачным, настоящим флорентийским языком, который Анатоль Франс называет красивейшим наречием земного шара 10 .
Бенелли не успокоился на лаврах. Мало того, он даже не захотел вторично использовать тот же эффект и завоевать верный успех подобной же обработкой подобного же сюжета; он захотел пойти вперед в смысле стихосложения и дать гамму настроений, вывести ряд фигур, почти прямо противоположных тем, которые привлекали его раньше. Так появилась «Любовь трех королей».
Пьеса вызвала среди аплодисментов и некоторые протесты и шикания на первом представлении в Риме 11 . Это дало повод некоторым говорить о неуспехе. Насколько это верно, можно судить по следующему: пьеса прошла в Риме при полном сборе двадцать пять раз подряд, прекращена была только окончанием сезона, труппа повезла ее по другим городам Италии, и она встретила триумфальный прием в Неаполе, Флоренции, Милане и Турине. И все это несмотря на безусловно неудовлетворительную игру и весьма чуждую итальянской душе сущность драмы. Неужели свистки десятка римских снобов или, наоборот, хранителей старины могут заклеймить пьесу как провалившуюся, в то время как десятки тысяч после этого отменили несправедливый приговор?
Итальянским актерам трудно играть новую пьесу Бенелли, ибо она романтична, романтизм же чужд итальянцам. Еще французский жанр романтизма – титанический экстаз Гюго или нарядная яркость Ростана – понятен латинской душе, но романтизм германского типа, с его сентиментальной углубленностью, его туманной фантастикой, мистическими подъемами, экстатическими настроениями – вызывает в итальянце недоверие и насмешку. Между тем центральной фигурой в трагедии Бенелли является именно германец. Пьеса выводит двух варварских королей, завоевавших себе кусок униженной и прекрасной Италии. Отец – еще варвар с ног до головы; христианство, дух всепрощения, рыцарская мистика не тронули еще его крутого, воинственного сердца. Но новая религия, вместе с теплым воздухом, ароматами, голубыми далями, ласковым солнцем, пышными деревьями Италии, растопили ледяную кору в сердце молодого короля Манфредо, в его душе получился синтез элементов, явившихся поздним осенним плодом тысячелетием римской культуры и девственной прямоты и чистоты примитивной северной натуры. Третий король – итальянец, упадочный тип, человек, живущий для сладострастия, целиком захватываемый чувственностью. Его двоюродная сестра, Флора 12 , должна была стать его женой и с детских лет была предметом самых необузданных, самых нежных его вожделений. Но германский меч разрубил эту связь, и Флора была отдана рыцарю Манфредо. Флора, на вид наивная, как ребенок, и прекрасная, как богиня, стала центром, вокруг которого вращаются эти три души, идя навстречу неминуемому и гибельному столкновению.
Старый король слеп, но чуток, как дикарь; он знает, что Флора девочка, он искренне верит ей, но в глубине его темной души таятся ревнивые сомнения властелина и номада. В отсутствие Манфредо он бродит по замку, в котором итальянские слуги обманывают его, и, слепой, старается открыть во мгле все, что может бросить хоть малейшую тень на любовь и имя его обожаемого сына. Но, может быть, не одна привязанность к сыну говорит в нем. Автор дает понять, что в его терпкой ревности есть привкус глухой, для него самого неясной, его самого пугающей страсти.
Иначе любит Манфредо. Этот король-поэт, этот святой воин, в уста которого автор вложил столь мелодичные и гармоничные строфы, что их можно сравнить только с ариями Лоэнгрина и Парсифаля 13 , полон грусти: ему больно, что он не умеет завоевать настоящую нежность со стороны своей молодой жены, он предвидит день, когда она поймет и оценит его беспредельно преданное сердце, его любовь, горящую тихим, чистым пламенем, его широкий ум, его безукоризненное благородство: «…и тогда ты будешь бесконечно огорчена тем, что когда-то заставляла меня ронять слезы, но я прощу тебе, я не хочу, чтобы хоть тень печали легла на твою душу» 14 .
Итальянец Авито любит, как Ромео, – с чувственным пылом, целиком, не может жить ни для чего другого, и родная ему по крови Флора больше всего оценивает именно его чувство и отвечает ему полной, столь же плотской, столь же стремительной, столь же итальянской любовью.
Драма развертывается в иератически [55]55
Здесь в значении: схематически (от названия упрощенного скорописного письма у древних египтян, развившегося из иероглифического). – Ред.
[Закрыть]простых линиях, чередуются музыкальные сцены, открывающие нам глубины этих трех форм любви: любви ревнивой, любви духовной, любви чувственной.
Слепой старик открыл преступную связь Флоры и Авито, он знает, что христианское сердце его сына простит преступникам. И, не добившись имени любовника от героически-надменной Флоры, – он душит ее собственными руками. Ее смерть фатально влечет за собою смерть обоих молодых королей, столь беззаветно и столь различно любивших ее.
Таков почти вагнеровский сюжет новой драмы. Курьезно, что музыкальная сторона пьесы до того увлекла Бенелли, что он начал было учиться композиции, чтобы положить свои замыслы на музыку. От этого ему, конечно, пришлось отказаться. Но свобода и какое-то неуловимое разнообразие ритма, грандиозный пафос старика, сладкие, прозрачные мелодии Манфредо, знойные напевы страсти, дуэты Флоры и Авито – все это переступает границу простого слова, хочет декламации, полупения. Но этого мало. Бенелли стремится не только к мелодичности, но и к гармонии: он подбирает слова таким образом, что гром, ропот или лепет самих согласных отвечает характеру данных строф. Местами – например, в большой речи Манфредо к своей жене – он добился эффектов, непередаваемо прекрасных и, к слову сказать, совершенно непонятых и испорченных актерами.
Все это делает пьесу Бенелли явлением весьма значительным. Она представляет собою, несомненно, новое завоевание молодого поэта 15 . В лице Бенелли мировая литература приобретает нового гражданина, имя которого мы все услышим еще много и много раз и, вероятно, передадим потомкам.
Неаполитанский театр *
Неаполь совсем особенный город. Полный своеобразного настроения. И настроение это не столько разлито в его синем воздухе и синем море, не столько выражено в картинном Везувии и яркой красоте Нозилипо 1 сколько в психике неаполитанского населения.
Неаполь – город народный, город нищеты, зажиточное гражданство очень тонким слоем сливок всплывает на полумиллионном горемычном простонародье.
Сначала неаполитанцы, эта особая порода людей, поражают иностранца главным образом своей крикливостью, суетливостью, выразительной жестикуляцией и страстным желанием надуть «форестьера» [56]56
иностранца, туриста (итал.). – Ред.
[Закрыть]и, по возможности, посмеяться над ним. Обезьяньи ухватки детишек, доходящие до наглости, назойливость разного уличного люда, невероятная грязь, неописуемый гвалт делают неаполитанцев несимпатичными для проезжего. Но как ни открыта душа неаполитанца, а все же требуется время, внимание и, по меньшей мере, беспристрастность, чтобы действительно понять его, а понять в данном случае – почти наверное значит полюбить.
Человек мало-мальски наблюдательный уже сразу остановится, пораженный одним резко бросающимся в глаза контрастом: контрастом самой горькой нужды и какой-то непрерывной стихии веселья. Самый бойкий парижский гамен [57]57
уличный мальчишка (франц.) – Ред.
[Закрыть]– северный флегматик и пессимист по сравнению с рваным, ярким, чумазым и белозубым неаполитанским монелло [58]58
уличным мальчишкой (итал.). – Ред.
[Закрыть].
Просто страшно становится, когда видишь ту жадность привычно голодного человека, с которой уличный неаполитанец ест какую-нибудь невообразимую гадость, перепавшую ему на обед. А ночью, притом в зимнюю пору, под моросящим холодным дождем вы встретите на улицах порта скорбные венки, составленные бездомными детьми, каждый из которых положил свою голову с иссиня-бледным, смертельно утомленным лицом и открытым ртом на острые колени своего также мертвецки спящего в уличной грязи соседа.
Что может быть чище, ароматнее, целебнее прозрачного, солнцем пронизанного, напоенного дыханием моря воздуха, любовно обнимающего несчастный город? Но когда проходишь мимо типичных жилищ простонародья и заглядываешь сквозь черное отверстие в эти зловонные пещеры, – чувствуешь, что в них дышат ядом. И эти черные пасти грязных спален, грошовых трактиров, душных мастерских, сырых прачечных изрыгают в чудный воздух свое тлетворное дыхание, которое, смешавшись с мелкой пылью, густым слоем расстилается над жилищами и улицами, предоставляя настоящий воздух разве только птицам.
Безработица для доброй трети населения не случай, а постоянное состояние. Перебиваются чем попало. И при всем этом поют и смеются. Не скажут слова на своем мелодичном и словно созданном для метких острот, поговорок и песен наречии без того, чтобы не выкинуть какого-нибудь словесного коленца. Не говорят, а юмористически творят фразу, подчеркивая ее разработаннейшей и красноречивейшей жестикуляцией. Все время чувствуют себя на улице, как на сцене. Эллинская кровь говорит в них. Если ругаются, то поочередно: кончила одна – другая выступает, подбоченясь, и с плавным жестом говорит: «Теперь мой черед», и начинает течь виртуознейшая речь, полная насмешек, обид, пафоса, вдруг взлетающая в острые тона, выкрикивающая угрозы, переходящая зачастую в смех или слезы.
А неаполитанская песня! Она звучит над городом немолчно. Они поют так же естественно, так же часто, как щебечут птицы. И песня их, грациозная и неглубокая и в поэтическом и в музыкальном смысле, всегда двойственна: под резвым весельем затаенная тоска, под скорбной мелодией – затаенная веселость. Самые плясовые мотивы звучат в миноре, как у нас на Украине.
Подходит полицейский к детине, который во все горло высоким и звонким тенором выкрикивает залихватскую песню, и спрашивает: «Разве ты не знаешь, что здесь запрещено петь громко?» Детина туго затягивает ременный пояс, сплевывает и флегматично отвечает: «А если я голоден?»
В одном из своих последних рассказов Роберто Бракко, этот прекрасный чисто неаполитанский талант, говоря об иностранце, узнавшем и полюбившем Неаполь, пишет: «Он понял душу Неаполя, подметил самое в нем типичное, сумел разглядеть сквозь тряпье и беспорядочный шум откровенную веселость, доброжелательность и всегда добродушное отношение неаполитанцев. Он подметил влияние Востока на их характер, сказавшееся какой-то мягкой меланхолией и вечной покорностью своей судьбе, которая с первого взгляда может показаться жалкой и даже отвратительной, но которая при ближайшем знакомстве вызывает вместо чувства презрения и раздражения чувство симпатии и жалости» 2 .
Неаполитанцы до безумия любят театр. Здесь больше народных театров, чем в самых больших европейских столицах, и даже кинематограф должен был заключить союз с властителем – Пульчинеллой 3 .
Есть здесь театры итальянской мелодрамы, где в большинстве случаев играют серьезно, наивно и с подъемом. Но еще больше мелких комических театров, в которых подвизается любимец неаполитанцев – маскера [59]59
маска (итал.),постоянный персонаж итальянской комедии масок, переходивший из спектакля в спектакль. – Ред.
[Закрыть]Пульчинелла. Все города Италии имели свои маскеры: Панталоне и Арлекино – в Венеции, Стентерелло – в Тоскане, Джандуйя – в Пьемонте, но только Пульчинелла дожил до наших дней, ничего не потеряв во власти над своим маленьким царством.
Из всех маскер Пульчинелла самый оригинальный и самый уродливый. Он и одет в белые широкие штаны, в какую-то неуклюжую, складчатую, низко подпоясанную блузу того же цвета, на голове у него белый колпак, на лице безобразная черная лакированная маска с большим носом, идущим от хитрых рабов, от «graeculi» [60]60
Уничижительное от «graecus» – грек (лат.). – Ред.
[Закрыть]Плавта и Теренция. Будучи, таким образом, двоюродным братом Грумио 4 и Фигаро, Пульчинелла отличается особыми чертами: он вовсе не остроумен, наоборот, он глуповат. Он коверкает слова, не понимает по-итальянски, вечно всему удивляется, он и не хитер, труслив, не предприимчив, ленив, пьяница и обжора. В нем неаполитанский народ отнюдь не выразил своих достоинств, а создал род карикатуры на себя с каким-то, в сущности, грустным юмором. Но он любит этого глупого лентяя.
В этой неуклюжей фигуре, как в Иванушке-дурачке, сквозь мнимое унижение себя просвечивает какое-то пассивное революционное чувство, родственное тому, которое заставляло апостола Павла воскликнуть: «Мы – юродивые, но таковых есть царство небесное». Неаполитанец бесконечно ликует, когда видит, как его ленивый и добродушно-плутоватый прототип преуспевает неожиданно, исключительно благодаря совершенно невероятным милостям судьбы: на его голову сыпятся наследства, в него влюбляются богатые невесты, дешевые qui pro quo [61]61
недоразумения, возникающие в результате того, что одно лицо принимается за другое. Буквально: кто вместо кого (лат.), – Ред.
[Закрыть]дают ему возможность дубасить своего барина и других высокопоставленных господ. Комизм этих представлений грубый и примитивный: первое место занимают непристойные каламбуры, пощечины и палочные удары. Тем не менее народ валом валит в театрики с Пульчинеллой, и у их касс всегда давка.
С первого взгляда раскатистый хохот, которым встречают все эти глупые эффекты, озлобленно осмеянные еще Гольдони в XVIII веке 5 , кажется, только свидетельствует о крайней некультурности и своеобразной жестокости нравов. Но, больше присмотревшись ко всему неаполитанскому строю жизни, вы только с грустью, почти ласковой, а отнюдь не с презрением, будете слушать этот смех и эти аплодисменты. Той злополучной публике, которая переполняет эти убогие зрительные залы, надо во что бы то ни стало смеяться, чтобы забыться, чтобы не плакать. Слишком ужасна эта монотонно-грязная, эта отчаянная жизнь, чтобы не пробудилось жгучее стремление отвлечься. В северных странах для этого безобразно пьянствуют, – в Неаполе – мало пьяных. Надо выпить слишком много благородного итальянского вина, чтобы привычная к нему голова серьезно охмелела, а это выйдет значительно дороже билета на фарс. В отношении неаполитанца к смеху есть что-то вроде запоя: он часто ставит ребром последнее сольдо и даже закладывает что-нибудь из одежды, чтобы взять с приятелем ложу и до слез хохотать над гримасами и каламбурами Пульчинеллы.
Из этого не следует, чтобы неаполитанская интеллигенция была права, оставляя эти театрики без внимания. Они представили бы из себя большую культурную силу, если бы подверглись надлежащей реформе. Правительство Бурбонов 6 стремилось во что бы то ни стало развлекать толпу, и притом возможно более скотски. Многое в теперешней пошлости фарсов с Пульчинеллой является остатком целой антикультурной системы старого режима. Но маскеры могут служить и совсем другим началам: это доказывает пример пьемонтского Джандуйи, который играл роль настоящего революционера в эпоху нерешительности Савойского дома и назревшего освободительного движения 7 . Трудно представить себе, с каким восторгом была бы встречена неаполитанской простонародной публикой столь же карикатурная, но осмысленная, меткая и острая сатира на этих же сценах. Пусть Пульчинелла, дитя народа, заменит свой палочный протест демократическим памфлетом на ужасные порядки, заведенные разными неаполитанскими политическими каморрами 8 , пусть вместо традиционных гримас барина, молодого барона и т. д. даны были бы живые карикатуры на ненавистных демократии вершителей политических и экономических судеб несчастного города, – что бы это было за ликование, что за взрывы благодарного смеха! Но передовые партии не проявляют в этом отношении никакой инициативы, и если перед их представителями развертываешь подобные планы, – они только лениво пожимают плачами, рассыпаться же гневными тирадами против отсталости поклонников Пульчинеллы они большие мастера.
Но неаполитанский театр сдвинулся-таки с мертвой точка и начал развиваться по другому пути. Лет тридцать назад молодой актер Скарпетта в народном театрике Сан Карлино затеял, так сказать по-гольдониевски, освежить и оживить свой репертуар 9 . Правда, у него не было и тени творческого дарования Гольдони, поэтому сделанный им шаг вперед был во многих отношениях неудачен. И прежде всего потому, что с начала до конца своей деятельности драматурга он широко черпал в блестящем на вид, но неблагородном потоке французского бульварного фарса. Он сбросил маски и балахоны и заменил Пульчинеллу неизменной с тех пор фигурой дона Феличе – пожилого и глупого франта, переживающего самые невозможные приключения, крайне добродушного и наклонного к легкомысленному фатализму. В этой фигуре толстого пожилого ребенка, одетого с карикатурно преувеличенной модностью, живого, влюбчивого, трусливого и щедрого, осталось, несомненно, очень много неаполитанского, несмотря на французские заимствования. Но гораздо больше творчества проявили актеры, независимо от текста драм, во второстепенных ролях. Здесь во всей силе показал себя неподражаемый артистический талант неаполитанцев. Всякий неаполитанец – актер, – это уже давно известно. Он соединяет в себе изумительнейший реализм в деталях, подобный которому я видел лишь на лучших малороссийских сценах, с острым даром гиперболы, уморительной карикатуры, но, вместе с тем, он способен на потрясающий драматизм. Великолепные актеры Скарпетты, в труппе которого все мастера, ухитряются, например, из глуповатого французского фарса «Misere et Noblesse» сделать ряд ярких, смешных и трогательных картин неаполитанской нищеты, неаполитанского лукавства и находчивости 10 .
Вначале шаг, сделанный Скарпеттой по направлению к реализму, казался поразительным, но сразу увенчался самым бурным успехом. Очень скоро труппа перешла в один из лучших театров 11 , а затем о ней узнала вся Италия, и турне Скарпетты превратились в триумфальные шествия по ее городам.
Но время шло. В то время как северяне все еще хохотали над невероятными комиками-буфф и пародистами Скарпетты, передовой литературный Неаполь был уже глубоко недоволен своим театром. Блестящий Бракко быстро освобождался от французского налета, приобретал свойственную его последней манере мощную лаконичность, а вместе с нею и европейскую славу. Манера Бракко, его «Дон Пьетро Карузо» и другие народные пьесы волновали молодые умы и звали к подражанию, потому что сам Бракко даже в пьесах, взятых из неаполитанской жизни, не является неаполитанским писателем: он пишет по-итальянски. В этом видели его отдаленность от родного народа, даже фальшь, потому что речи простолюдинов, переведенные на итальянский язык, звучат книжно и отрываются от неистощимых родников живого языка. И рядом с Бракко вырос другой мастер, не меньших, быть может, размеров, но неаполитанец до мозга костей. Остановлюсь только на его дебюте и на его триумфе.
В 1901 году в народном театре Сан Фердинандо захудалая труппа представила драматический акт Сальватора Ди Джакомо «Месяц Марии» 12 . Это было откровение. Это сделало эпоху. Действие происходит в детском приюте, в его канцелярии. Перед вами проходят заскорузлые типы столоначальников и писцов с их курьезной крохотной жизнью, воспроизведенной в восхитительно типичных мелочах. В канцелярию приходит красивая женщина, крестьянка Кармела. Сторож оказывается ее земляком, и льются бесконечные расспросы, воспоминания и повествования, в которых оживает перед нами вся пригородная неаполитанская деревня. Мирную беседу забывших все на свете и усевшихся поудобнее земляков столоначальник прерывает наконец возгласом: «Не хотите ли еще вермуту с зельтерской водой?» Извинения. Кармела переходит к своему делу, и среди легкой, любовно подсмеивающейся комедии вдруг возникает острая драматическая нота. Кармела пришла повидать своего ребенка, которого она любит самой страстной, самой трогательной, животной и ангельской материнской любовью.
«Как же это случилось, что вы отдали вашего херувима в наш дом?» – спрашивают ее. И она повествует просто, но с дрожью в голосе, поминутно вытирая свои прекрасные глаза кончиком передника, что ей пришлось переменить свою судьбу и выйти замуж за соседа-сапожника, и как он ей сказал, что мальчик «от другого» мешает полноте его семейного счастья, и с какой несказанной мукой она, по совету одной знакомой монахини, отнесла его сама еще совсем маленьким. О ее малютке наводят справки.
И в то время как Кармела отправляется осмотреть каморку своего земляка, приходит монахиня, заведующая детьми, и сообщает, что мальчуган незадолго умер. Общее смятение. Никто не решается открыть все это несчастье бедной матери. Монахиня решается на ложь. Она уверяет Кармелу, что уже поздно и что по строгим правилам приюта ей никак нельзя увидать своего малютку. Кармела сначала возмущается, потом умоляет, потом плачет. Ей нужно во что бы то ни стало отправляться домой, и кто знает, когда выдастся у нее опять свободное время, чтобы навестить своего крошку. Но монахиня неумолима. Вдруг раздается светлая, стройная песня: тоненькие детские голоса поют простую мелодию благочестивого гимна. «Что это такое?» – спрашивает мать. «Разве вы не знаете, что нынче месяц Марии, наши дети отправляются в капеллу и поют „Магнификат“ 13 . Посмотрите в стеклянную дверь, они пройдут мимо, и, может быть, вы увидите своего малютку».
Кармела жадно смотрит, а поющая толпа детей проходит перед нею. «Видали?» – спрашивает монахиня. «Нет, по правде, сестра-надзирательница, хотя мне и показалось, как будто и он был здесь». – «Конечно, конечно, он шел одним из первых».
«Ну, слава богу, по крайней мере смогла его увидеть хоть мельком».
Кармела собирается уходить, но вспоминает. Развертывает платок и вынимает пирожное: «Отдайте это моему сыну и скажите, чтобы он помнил свою маммину [62]62
мамочку (итал.) – Ред.
[Закрыть]».
Кармела уходит, утирая глаза. Другие остаются. И вот эта монахиня, видавшая виды, и черствые и смешные чинуши молчат, стараясь не смотреть друг на друга и скрыть друг от друга слезы сострадания.
Эта пьеска и на неаполитанском и на итальянском языках выдержала бесконечное количество представлений, а в настоящее время маэстро Джордано переделал ее в оперу 14 .
И дальнейшие одноактные пьесы Ди Джакомо имеют точно такой же успех. Последнее время автор взялся за более сложную задачу и написал трехактную драму «Ассунта Спина», более широко рисующую итальянскую жизнь, в которой опять сплел с простотой самой жизни комическое и трагическое и достиг потрясающих эффектов без всякого эффектничанья 15 .
По недостатку места я не могу передать содержание этой прекрасной пьесы. Она была триумфом Ди Джакомо. Римские критики после первого спектакля в Риме констатировали «успех, какого они не запомнят». Весь театр Ди Джакомо переведен на немецкий язык, и все его пьесы предстоящей зимой пойдут в берлинских театрах. Известный критик Ржевусский в «Corriere della Sera» 16 кончает специальную статью об этой драме такими словами: «Ассунта Спина» – это важнейшее литературное событие в стране вечной красоты и утешительной грезы, это драма глубочайшей гуманности, трогательная драма жалости и солидарности. Она никого не может оставить равнодушным, и в то же время эта пьеса насквозь неаполитанская.
Скарпетта не пошел, однако, за Ди Джакомо. Он остался при своем старом репертуаре. И поэту, уже окруженному целой школой талантливых подражателей, пришлось создать свою собственную труппу. Для этого он обратился к труппе Молинари и Пантелены, считавшейся скромной подражательницей Скарпетты. И произошло чудо: захудалые, плохо оплачиваемые актеры поднялись до истинного понимания новых путей и со всем блеском своего южного темперамента, со всем детальным реализмом, со всей наклонностью аристофановски карикатурить, со всем очарованием своих теплых меланхолических песен воплотили замыслы поэта, сразу поставив в тень труппу Скарпетты, внезапно ставшую теперь защитницей рутины.