Текст книги "Том 6. Зарубежная литература и театр"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 52 страниц)
«Теперь в совершенно новом свете предстают перед нами изречения Гёте, относящиеся к революции. Теперь нам ясно, что он, который стоял высоко над ней, который уже пятнадцать лет тому назад „разделался“ с ней, сбросил ее с себя „вместе с изношенными подметками“, опередил на полвека, – что он не мог отнестись к ней с сочувствием, не мог заинтересоваться народом „крикунов“, с которым свел свои счеты уже в году от рождества Христова семьдесят третьем. Теперь для господина Грюна нет никаких трудностей. Пусть Гёте облекает в стройные двустишия самую банальную традиционную мудрость, пусть он делает ее предметом самых филистерских размышлений, пусть он испытывает самый архимещанский трепет перед великим ледоходом, угрожающим его мирному поэтическому уединению, пусть он доводит до предела свою мелочность, свою трусость, свое лакейство, – ничто не смутит его терпеливого схолиаста».
«Из „Осады Майнца“ господин Грюн ни в коем случае не хотел бы оставить без внимания следующего места:
„– Во вторник… я поспешил… выразить мое почтение… моему государюи при этом имел счастье услужить моему неизменно милостивому господину…“и т. д. То место, где Гёте повергает свою верноподданническую преданность к стопам лейб-камердинера, лейб-рогоносца и лейб-сводника прусского короля господина Ритца, господин Грюн не считает нужным цитировать.
По поводу „Гражданского генерала“ и „Эмигрантов“ мы узнаем: „Вся антипатия Гёте к революции, так часто облекавшаяся в поэтическую форму, вызывалась тем, что он видел людей, изгоняемых из честно нажитых владений,на которые притязали интриганы, завистники и пр. … вызывалась самой несправедливостью грабежа…и тем, что все его домовитое, мирное существовозмущалось нарушением права владения, опиравшимся на произволи обращавшим целые массы человечества в бегство, ввергая их в нищету“ (стр. 151). Поставим это место просто на счет „человека“, „мирное и домовитое существо“ которого чувствует себя так уютно в условиях „честно нажитого“, говоря просто, благоприобретенного владения, что бури революции, сметающие sans facon [19]19
бесцеремонно (франц.). – Ред.
[Закрыть]эти условия, он объявляет „произволом“, делом „интриганов, завистников и пр.“.
Что буржуазная идиллия „Германа и Доротеи“ с ее робкими и благоразумными провинциалами, с ее причитающими крестьянами, в суеверном страхе бегущими от армии санкюлотов и от ужасов войны, вызывает у господина Грюна „самое чистое наслаждение“ (стр. 165), после всего сказанного не удивляет нас. Господин Грюн „спокойно довольствуется даже ограниченной миссией, которая в конце концов… выпала на долю немецкого народа. Не к лицу немцам продолжать это ужасное движение и бросаться то туда, то сюда“. Господин Грюн прав, проливая слезы соболезнования из-за жертв тяжелой эпохи и в патриотическом отчаянии обращая по поводу таких ударов судьбы свои взоры к небу. Ведь и без того немало есть испорченных людей и выродков, в груди которых не бьется „человеческое“ сердце, которые предпочитают подпевать в республиканском лагере „Марсельезу“ и даже в оставленной каморке Доротеи позволяют себе скабрезные шутки. Господин Грюн – честный, прямой человек, возмущающийся бесчувственностью, с которой, например, какой-нибудь Гегель смотрит на „тихие цветочки“, растоптанные в бурном ходе истории, и насмехается над „скупой канителью личных добродетелей скромности, смирения, человеколюбия и благотворительности“, выдвигаемых „против всемирно-исторических актов и их исполнителей“. Господин Грюн прав в этом. На небе он получит заслуженную награду».
«Высказанный Гёте взгляд, – „ничто не внушает большего отвращения, чем большинство,так как оно состоит из немногих сильных вожаков, из плутов, которые приспособляются, из слабых, которые ассимилируются, и из массы, которая ковыляет за ними, не зная и в отдаленной степени, чего она хочет“», – это типичное мнение обывателя, которое, в своем невежестве и близорукости только и возможно было на ограниченной территории немецкого карликового государства, представляется господину Грюну как «критика позднейшего» (то есть современного) «правового государства».
«Если мы находим в мире место, – так господин Грюн резюмирует Гёте, – где мы можем спокойно жить, не тревожась за то, чем мы владеем, имеем поле, которое нас кормит, дом, который нас укрывает, – разве там не наша родина?» И господин Грюн восклицает: «Разве эти слова не выражают подлинные стремления нашей души?» (стр. 32). – «Человек» носит redingote a la proprietaire [20]20
сюртук на манер собственника (франц.), – Ред.
[Закрыть]и обнаруживает себя и тут подлинным мещанином.
Немецкий бюргер, как всякий знает, лишь кратковременно, в молодости, мечтает о свободе. «Человек» отличается тем же свойством. Господин Грюн с удовольствием отмечает, что Гёте в позднейшие (годы резко осудил стремление к свободе, высказанное еще в «Гёце», этом «произведении свободного необузданного мальчика».
Ближайшее за Гёте поколение разделяло такие же идеи. Гётизм воспринимался передовиками непосредственно следовавшей за Гёте эпохи как нечто крайне отрицательное. Хотя Энгельс несколько раз называет критику Берне ограниченной, но за Берне стояло едва ли не большинство радикально настроенных демократов, а Берне, как известно, писал о Гёте:
«Он всегда только льстил бесчувственному эгоизму. Поэтому его любят бесчувственные люди. Он научил образованных людей, как можно быть образованным вольнодумцем, человеком без предрассудков и остаться эгоистом, как можно страдать всеми пороками без грубости, всеми слабостями без смешного, как прилично грешить и как облагораживать негодный материал при помощи красивой художественной формы. Он научил этому образованных людей. За это они почитают его» 67 .
Но, быть может, еще интереснее те блестящие и глубоко враждебные отзывы, которые посвятил Гёте первоначально столь восхищавшийся им Гейне, ведущий художественный гений послегётевского времени. Гейне пишет в своей рецензии на книгу Менцеля в 1828 году:
«Принцип гётевского времени есть идея искусства. Это время отживает, возникает новый принцип, начинается бунт против Гёте. Гёте сам, вероятно, сознает, что прекрасный объективный мир, который он воздвиг словом и примером, неизбежно разрушается. Новые, свежие мыслители выходят на первый план. Как немецкие варвары, вторгающиеся на юг, они превращают в кучи развалин цивилизованный гётизм и вместо его объективности устанавливают царство самой дикой субъективности» 68 .
Еще резче сказано в письме, написанном в феврале 1830 года Фарнхагену:
«Моя idee fixe – это конец художественного периода Гёте. Эстетствующее и философствующее время могло иметь Гёте вождем. Время, которое нуждается в воодушевлении и делах, не нуждается в нем нисколько» 69 .
Буржуазия, ставшая на новый этап своего развития, прорывает те прекрасные, но косные формы уравновешенности, которые создал Гёте для себя, но которые сделались каким-то блистательным шлафроком, или, как выразился Плеханов, «спасительной душегрейкой» 70 интеллигенции, отмежевывающейся от дела. Правда, дела буржуазии периода Гейне – Берне, периода 1848 года, оказались не ахти какими героическими. В делах своих, то есть в своей революции, немецкая буржуазия отнюдь не превысила тех вершин, которые она заняла как раз в эпоху великих философов и поэтов. Все же мы не можем отнестись без симпатии к порывам молодого Гейне и к его бунту против контрреволюции Гёте.
Немало произведений написал Гёте в прямой борьбе против революции (все они отменно слабы) 71 . Из всего этого, однако, не следует, что великому Гёте совершенно чужды были, как мы сказали, идеи социально-реформаторского характера и что социальное реформаторство Гёте не шло далеко. Отрицательное отношение к революции не мешало Гёте еще во время победы при Вальми указать наличие всемирного исторического значения этого движения 72 . Ему только постоянно казалось, – и в этом сказывался патриций, заключивший мир с феодалами, – что вулканический, катастрофический переход от одного мира к другому бесплоден и разрушителен. Он верил, однако, – или, по крайней мере, хотел верить – в то, что возможен какой-то союз наиболее передовых гениев всех народов, которые без потрясения, без огромных ошибок поведут человечество к новой жизни.
Консерватизм Гёте заключался в отвращении его к революционным путям. Но неправ будет тот, кто подумает, что Гёте нравились князья, их режим и весь общественный строй современной ему Германии. Как ни странно, именно Гёте-старик больше всего проявлял оппозиционную тенденцию, раньше осторожно скрываемую им от окружающих. Правда, теперь жизнь Гёте ознаменовалась гигантской борьбой старого и буржуазного порядка в форме наполеоновского империализма. Кроме того, свои политические высказывания и в этот период Гёте делал все же достаточно осторожно. Тем не менее он настолько очевидно сочувствовал передовым буржуазным порядкам, которые нес за своими орлами Наполеон, по сравнению с доморощенными порядками Германии, что его уже тогда многие считали стоящим на границе национальной измены. А сейчас, например, совершенно одичалый Людендорф истекает зеленой пеной по части «уродства политической мысли» Гёте 73 . В страстной атмосфере современной Германии, «крайне левые» (вспомним, например, отзыв Штернгейма) 74 и крайне правые с одинаковой ненавистью относятся к Гёте (под «крайне левыми», прошу заметить, я разумею не подлинно левых, то есть не коммунистическую партию, а тех, которые в разное время старались казаться коммунистами, да еще ультра – «левыми»).
Ландауэр в своей статье «Политик Гёте» 75 собрал некоторые интересные свидетельства о поздних порывах не столько либерализма, сколько социального реформаторства Гёте. Он отмечает постоянные, вновь и вновь появляющиеся у Гёте намеки на то, что он чувствует себя ближе к передовым европейцам вне Германии, чем в самой Германии, на его фантазию о тайном обществе руководителей человечества. Он осознает свою социально-культурную роль с большой ясностью. В 1828 году он пишет:
«Разумный мир подобен большому бессмертному индивидууму, развивающемуся соответственно с определенной закономерностью и постепенно поднимающемуся над всем случайным, как настоящий господин» 76 .
Этот разумный мир и представляется Гёте прежде всего как союз сознательных мудрецов, высшей интеллигенции. Конечно, это совершенно утопическая и субъективная концепция. Однако ее необходимо отметить. Именно в таком духе, в духе этого представления писал Гёте о себе:
В 1813 году, когда решался вопрос о том – идти ли Германии своим захолустным путем или наполеоновским, – старик Гёте пришел в величайшее волнение. Врач Кизер рассказывает следующий эпизод:
«В 6 часов вечера пошел к Гёте. Нашел его в одиночестве, страшно возбужденным. Я оставался у него два часа и так и не понял его до конца. В чрезвычайно конфиденциальной форме он передал мне свои великие планы и требовал моего участия в них. Я прямо испугался его. Я никогда не видел его еще в таком волнении, ярости, гневе. Глаза его горели. У него не хватало слов. Лицо его как-то вспухло. Вся его жестикуляция должна была заменить недостающие слова» 78 .
Как жаль, что Кизер не осмелился даже передать тех речей, которые говорил ему этот мало знакомый нам по облику Гёте 1813 года. А между тем, несомненно, ему (утопически, конечно) рисовалась возможность какого-то захвата власти в Германии наиболее руководящими умами (может быть, настоящая «измена» с точки зрения генерала Людендорфа) для переговоров с Наполеоном.
В самом деле, другой ученый – профессор Луден – также имел с ним оригинальный разговор. Гёте чрезвычайно иронически отзывался в этом разговоре о немецких патриотических вождях.
«Разве вы представляете себе, что я равнодушен к великим идеям свободы, народа, отечества? – спрашивал Гёте. – Нет, эти идеи нам присущи, они – часть нашего существа. Как я мог бы их отбросить? Но вот, вы говорите о возрождении, о подъеме немецкого народа и полагаете, что этот народ не позволит больше отнять у себя то, что он завоевал живыми жертвами и кровью, а именно – свободу. Но в самом ли деле проснулся наш народ? Сон был слишком глубок, и вряд ли даже самые серьезные потрясения могли привести его к разуму» 79 .
Эти порывы были беспомощны, бесплодны, но они показывали, что жар социального деятеля все же горел в груди Гёте, тот самый жар, который был загнан внутрь и проявлял себя лишь в науке и искусстве.
В конце концов Гёте рисуется свободный народ, трудящийся на основе науки, но не в капиталистических формах, а в формах организованной, планированной общественной работы, обслуживающей все нужды организованного человечества и обеспечивающей движение вперед. В «Сказке» он формулирует свой идеал таким образом: «Во всеобщем счастье потонут невзгоды отдельного лица» 80 .
VII
Особо стоят в произведениях Гёте драматическая поэма «Фауст» и роман «Вильгельм Мейстер» (годы учения и годы странствований) 81 .
Эти произведения были как бы спутниками Гёте в течение всей его жизни, особенно «Фауст», первая редакция которого относится к молодым годам, а многие сцены второй части – к глубокой старости Гёте.
«Фауст» и «Вильгельм Мейстер» имеют характер капитальных произведений, в которых Гёте художественно подводил итоги своей жизни.
Так как эти произведения писались десятки лет, а миросозерцание Гёте и его отношение к жизни, его жизненный опыт менялись, то, разумеется, и в этих произведениях нет полной цельности, в них имеются своего рода геологические напластования, по разрезу которых можно в известной мере восстановить внутреннюю биографию Гёте. На этих произведениях с особенной силой сказывается присущая Гёте манера иметь в виду именно свою личность, свои живые переживания, свою «лирику», именно из этой шахты черпать материал для своих образов, причем этот лиризм, этот субъективизм никак не противоречит объективной значимости художественных произведений, во-первых, потому, что сама личность Гёте чрезвычайно значительна и типична (и Гёте знал это), а во-вторых, и потому, что сама художественная обработка велась в таком виде, чтобы превращать эти внутренние переживания, проблемы и их решения в общезначимую ценность, в указания для жизни. Эту манеру работы Гёте в себе глубочайшим образом осознавал и совершенно точно выражал неоднократно.
Надо сказать, однако, что и «Фауст» и «Вильгельм Мейстер» являются художественными произведениями эпического порядка. Хотя основной материал в них почерпнут из переживаний автора, но простое отожествление Мейстера с Гёте или Фауста с Гёте было бы глубоко неверным. Конкретные жизненные переживания Гёте почти совсем не отразились в его произведениях.
Его опыт, проходя сквозь призму его творческого гения, своеобразно преломлялся: свет и теплота этого луча оставались, но окраска и образы, этим красочным лучом отбрасываемые на экран искусства, оказывались глубочайшим образом видоизмененными.
Мало того: обоим произведениям присуща некоторая степень загадочности, некоторая туманность и темнота, сгущающаяся в определенных местах, рассеивающаяся в других: словно перед вами горный ландшафт с сияющими вершинами и наполненными мглой долинами.
Как это всегда бывает у очень больших художников, мы имеем здесь частью сознательный прием, частью естественный результат характера Гёте.
Гёте никогда не считал свое миросозерцание законченным. Он не был рационалистом. Он не полагал, что разум вообще, а тем менее разум на данной стадии его развития может дать адекватную картину природы и человека. Для него его собственное миросозерцание, его собственные этические суждения были ярким проблеском догадки, в которой, однако, раскрыта не вся правда, имеющая раскрыться в гораздо большей мере в будущем.
В этом смысле Гёте присуще, так сказать, рембрандтовское воззрение на жизнь. Правда, в своих классических произведениях он отходит от этого правила. Там тень не играет никакой роли, там царство спокойного, ровного света. Но в своих наиболее глубоких произведениях, – тех, в которых он хотел дать всю концепцию мира и жизни, – он, напротив, чувствует недоделанность своего миросозерцания, он хочет показать, что огромность и глубинность мира отнюдь еще не исследованы. Отсюда это наличие светотени в «Фаусте» и «Мейстере».
Если Гёте полагает, что всякое явление есть по существу сравнение, намек, подобие (ein Gleichniss), то это же относится и ко многим его художественным образам. Вот почему он выбирает подчас загадочные, намекающие тона.
Эти черты, присущие обоим великим произведениям Гёте, делают невозможным прямое использование заключающихся в них свидетельств для социального портрета Гёте.
Мы не можем сейчас дать сколько-нибудь подробный анализ этих произведений. Мы хотим отметить лишь эти их черты, которые, несомненно, подтверждают нашу общую концепцию линии развития Гёте, причем надо сказать, что именно эти произведения рисуют развитие Гёте с наиболее благоприятной стороны, потому что оба произведения доведены до венчающего конца, а этот венчающий конец выходит за пределы гётевской асоциальности, гётевского примирения, гётевской олимпийской мудрости, которые мы считаем своеобразным падением личности Гёте, выходит в некоторую новую область, работать в которой начали последующие поколения и будут работать главным образом люди наших и последующих времен.
«Фауст» особенно дорог всем людям, осознающим значение движения прогресса, врагам застоя и косности, именно тем, что в нем с необычайной силой, с такой силой положительно впервые, провозглашено было право на сомнение, поиски, ошибки, срывы, доходящие почти до преступления, словом, на прокладывание новых путей, право на свободную мысль и свободную страсть, при смелом утверждении, что, несмотря на страдание и вину, которые вырастают на этом пути, он является единственно спасительным, подлинно ведущим человека вперед. Этим «Фауст», в особенности в своей молодой концепции, наносил удар отходящему в прошлое феодализму, мещанскому уюту, консервативному укладу жизни. Огромное беспокойство, постановку коренных проблем жизни, полную приключений дорогу к не совсем ясной цели – вот что провозглашал «Фауст».
Не ограничиваясь указаниями на те две души, которые Гёте находил в Фаусте, Гёте еще приставил к нему Мефистофеля. Мефистофель есть чистый дух отрицания. Создавая его, Гёте хотел сказать филистерам и педантам, реакционерам, попам в рясах и без ряс, что, когда они называют бесовским духом новейший дух беспокойства, развернувший свои крылья с конца XVIII века, когда они называют бесовской хотя бы крайнюю, наиболее бездушно, цинично выраженную критику, – они все-таки не попадают в цель. Даже критика всего «святого», доведенная до цинизма, до озлобленности, как это мы видим у Мефистофеля, на самом деле является прогрессивным началом. На самом деле эта разъедающая критика, может быть, и хочет дурного, она, может быть, не имеет никакого сердца, никакой заботы о человеческом счастье, о возвышении человека, может быть, она полна холодного презрения ко всему окружающему, но она вместе с тем мешает человеку мириться с этим окружающим, толкает его вперед и таким образом «желая зла, творит добро» 82 .
Этим началом движения проникнут весь «Фауст». Период веймарского плена Гёте отразился во второй части «Фауста», в описаниях императорского двора. Мы встречаем здесь все отрицательные стороны этого времени, антиреволюционную идею, но также и известную степень довольно тщательно замаскированной критики существующего государственного порядка.
Первая часть «Фауста», хотя и пользуется множеством фантастических образов и внешне одета в средневековое облачение, все же реалистичнее. Вторая часть наполнена аллегориями, подчас очень туманными, почти не поддающимися разгадке, – может быть, задуманными так, что Гёте и сам не знал их разгадки, а давал в образах волнующие его проблемы, ему самому лишь тускло просвечивающие, не решенные, может быть, даже в его собственном представлении, полу мнимые (матери и т. п.). Эти аллегории, однако, всегда глубоки и прекрасны. Поэтому вторая часть «Фауста» во многих своих частях перед целыми поколениями стояла как загадка. Вероятно, и в будущем еще будут делаться попытки осветить «темные долины») этого произведения.
Но через все эти «темные долины» Гёте ведет нас к свету. Кульминационным пунктом, в котором Гёте позволяет Фаусту сказать: «Стой, мгновенье, ты прекрасно», и при этом не в качестве консерватора, не в качестве человека, поддавшегося наконец дьявольскому соблазну и смирившего свой мятежный дух, чтобы удовлетвориться каким-нибудь жалким довольством, а в качестве, наоборот, обновленного человека, открывшего новый принцип жизни и могущего поэтому умереть (единственная для Гёте форма остановки мгновения) в уверенности, что новый, открытый им свет будет торжественно жить, – таким кульминационным пунктом для Гёте оказалась как раз та общественность, которую он как будто бы отвергал. Свободный народ, переставший искать бога в небе, крепко стоящий на земле, отвоевывающий трудом каждый, все лучший и лучший день своего существования, то есть свободный трудовой коллектив в борьбе за власть над природой, – вот что показалось Гёте прекраснейшим. Вот что с высоты своей старости увидел он как где-то расстилающееся, желанное будущее.
Такое решение выводит Гёте за пределы его времени или, по крайней мере, ставит его в уровень с наиболее передовыми и проницательными умами времени. И поскольку этой дозорной башней и развевающимся на ней знаменем венчается все разнородное, во многом странное здание «Фауста», постольку все это целое приобретает особое общественное значение.
«Вильгельм Мейстер» был первоначально задуман как своеобразное разрешение проблемы о том, каким же образом молодой талантливый мещанин может устроить для себя достойное человека существование в данной действительности.
В этой действительности Гёте констатировал наличие дворян как господствующего класса. Он отнюдь не подошел к дворянству с той едкой критикой, на которую оказался за много десятилетий способным Мольер, несмотря на то, что он жил в тисках двора Людовика XIV. Никаких таких попыток у Гёте нет. Для него понятно, что дворянин – это такой человек, который может позволить себе свободную и грациозную жизнь, это «благородный» индивид, живущий за счет чужого труда, позволяющий себе жизненный блеск, имеющий право на развитие. Представление уродливое и искусственное, но, несомненно, присущее Гёте в этом его романе. Поэтому задача молодого бюргера заключается в том, чтобы, несмотря на «низость» своего происхождения, несмотря на вытекающую отсюда ограниченность, сравняться с этими земными богами. Путем для этого Гёте считает искусство.
Актер был в те времена еще презираемой личностью. Бродячие труппы жили скудной жизнью. Тем не менее они отличались свободными нравами, для них не был писан бюргерский закон. В актерской среде может заблистать значительный талант. Актеру приходится часто иметь дело с гениальнейшими произведениями человеческого творчества. Он может найти себе поклонников и поклонниц на самых высоких ступенях общественности.
В области искусства, таким образом, которое здесь представлено через сценическое искусство, бюргер может подняться на желанную высоту, стать свободным человеком, сделаться другом князей и т. д.
Ложность этого идеала постепенно раскрылась перед Гёте.
В конце концов уход в искусство есть уход из жизни. Гёте был великим художником, но никогда не пользовался искусством (по-шиллеровски, например, а тем более по-романтически) как иным миром, в который можно убежать от действительности. Для него искусство было частью действительности, и действенной ее частью. Он ставил его наряду с другой практикой. Он даже считал практическую жизнь выше художественной. И чем дальше, тем больше крепло в Гёте это реалистическое, практическое отношение к жизни. Вот почему в конце концов в «Мейстере» возобладала другая идея.
Мейстер не ищет больше разрешения своей жизненной проблемы на путях искусства. Он берет в конце концов по тогдашнему времени очень скромную специальность – специальность хирурга. По этому поводу Гёте развивает мысль о том, что, развернув в себе человека, которому ничто не чуждо, каждый должен вместе с тем открыть в себе свою истинную и полезную обществу наклонность и занять определенное место в этом обществе, как некоем целостном организме.
Эта идея примирения с общественностью и скромного выполнения какой-либо функции чрезвычайно занимала Гёте, являлась отражением всего того периода, когда отречение, скромность, подчинение целому стали его лозунгами. Согласно своему жизненному опыту (своему примирению с дворянством через веймарского герцога и его двор) Гёте в просветленных, скорее желательных для него, чем соответствующих действительности, формах рисует, как Вильгельм Мейстер все-таки вошел в дворянское общество. Именно новое серьезное отношение к жизни отнюдь не оказалось противоречащим этим целям. Его близость к высокому дворянскому обществу внешним образом фигурирует как брак его с прекрасной Наталией. Но более значительны не совсем ясные указания на вступление Мейстера в какое-то тайное общество возвышенно настроенных людей, которые хотят взять на себя управление миром. Этот идеал о союзе высоких умов, тайном или полутайном, который должен придать хаосу общественной жизни формы высшего порядка, начал играть, в особенности в старости, большую роль в сознании Гёте.
Какова же программа этого тайного общества, этих лучших людей, этого мудрого «Комитета спасения» человечества?
Гёте с определенным отрицанием относился к быстро наступавшему тогда буржуазному порядку. Он – представитель старого франкфуртского бюргерства, буржуазного патрициата, причем представитель, заключивший жизненный союз с дворянством, старался защищать этот старый мир от наступления нового. Буржуазный порядок, торгово-промышленный мир со всей той деляцкой сухостью, о которой так великолепно напишут через несколько десятков лет Маркс и Энгельс в «Манифесте Коммунистической партии», казался ему чем-то отвратительным, причем не менее отвратительной казалась ему и революционная стихия, рисовавшаяся ему как хаос.
Все это характеризует общественное миросозерцание Гёте как чрезвычайно консервативное. Понятно поэтому, что «союз мудрых» во многом приобретает реакционные черты.
Здесь есть, однако, некоторая параллель, скажем, с позицией Толстого. Барин Толстой с ненавистью относится к буржуазии, ее порядкам. Он отрицает также и, может быть, более остро, чем все остальное, буржуазный либерализм, буржуазный революционный демократизм. С того места, на котором стоит Толстой, уже можно ясно видеть контуры наступающего вслед за буржуазией пролетариата, но для Толстого он тоже часть проклятого города, проклятой ложной культуры, которая сметает дорогие его сердцу барские усадьбы и все, что к ним относится. Но Толстой чувствует, что защищать эти усадьбы как часть мира, возглавляемого троном, алтарем, невозможно. У Толстого возникает потребность в создании такого миросозерцания или такой социальной утопии, которая давала бы ему возможность самым резким образом отвергать ненавистного буржуазного дьявола и в то же время занять позиции импонирующие, святые, справедливые, с которых можно добросовестно начать проповедь во всеуслышание. Отсюда странное, но вполне логическое извращение – вернее, кажущееся извращение – классового инстинкта Толстого. У Толстого это зашло очень далеко. Толстой не защищал помещиков в период полного расцвета своей проповеди, а нападал на помещичью частную собственность, как на всякую нетрудовую собственность. Но он готов был бить по помещикам для того, чтобы наносить особенно сокрушительные удары врагу – буржуазии города.
Для этого он и идеализировал крестьянские программы, крестьянский быт, крестьянское мироотношение, сделавшись благодаря этому, как гениально отметил Ленин 83 , выразителем крестьянства как в некоторых положительных революционных чертах крестьянских чаяний и суждений, так и в их растерянности, половинчатости, непротивленстве религиозным предрассудкам (хотя бы и в реформированном виде) и т. д.
Некоторую, конечно, очень своеобразно видоизмененную, относительную параллель позиции Толстого можно видеть и у Гёте, главным образом в «Вильгельме Мейстере».
Гёте как будто бы стоит за старый мир, потому что это есть порядок, а он за порядок, за целое, и разрешает жизненную проблему своего героя именно тем, что этот герой вступает целиком в этот порядок. Однако Гёте дает понять, что порядок этот сам по себе не удовлетворителен, что он нуждается в очень глубоких реформах, таких, которые, в сущности, совершенно перестраивают его с головы до ног. В своей борьбе против хаоса, включая сюда и непонятную, антипатичную Гёте революцию, Гёте строит утопию общесоциалистического характера.
Ему хочется набросать план такого общества, которое было бы справедливой организацией человеческих взаимоотношений, которое было бы идеальной средой, правильно воспитывающей новое поколение (отсюда педагогические страницы «Мейстера») и устанавливающей известное сотрудничество, которое может привести к наибольшему материальному и моральному расцвету человечества и в котором каждый действительно, с полной выгодой для развития своей индивидуальности, с сохранением всего своего человеческого достоинства, может занять частное место, взять на себя выполнение какой-либо специальной функции.
Таким образом, могучий ум Гёте и его стремление разрешить эту основную задачу всей его жизни – найти для гармонической личности, для личности, жаждущей полного и широкого счастья, соответственную гармоническую среду – кончается несколько туманными, лишенными всякого революционного огня, но глубоко реформистскими, несомненно отсвечивающими социализмом планами создания такого гармонического общества.
Этим капитальным произведениям Гёте будут посвящены особые статьи в нашем издании. Повторяю, здесь мы коснулись их главным образом для того, чтобы показать, как своеобразно отражается в них действительный жизненный путь Гёте. Несомненно, более прямым источником сведений о Гёте является его сочинение «Деятельность и творчество в моей жизни» 84 . И здесь, конечно, мы имеем дело с некоторой художественной обработкой гётевской жизни, но вместе с тем имеем и огромное обилие документов из его развития. Редко кто из гениальных писателей давал такой исчерпывающий и максимально объективный анализ своего прошлого.