Текст книги "Том 6. Зарубежная литература и театр"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 52 страниц)
Бокль дополняет в подстрочном примечании на той же странице:
«Одним из обвинений, которые в 1558 году Сикст V публично высказал против Елизаветы, было, что „она отвергла и удалила от себя старинное дворянство, а возвысила людей темных“. Персоне также попрекает ее низкорожденными министрами и говорит, что она находится под влиянием „особенно пяти лиц – все они вышли из массы – это Бэкон, Сэсиль, Дедлей, Гаттон и Вальсингам“. Кардинал Аллен порицал ее за „немилость к старинному дворянству, за возведение во все гражданские и церковные звания низких и недостойных людей“, прибавляя, что Елизавета оскорбила Англию „великим пренебрежением и унижением старинного дворянства, которое она устраняла от участия в управлении, от должностей и почетных мест“».
И дальше:
«…Каковы бы ни были ее ошибки в других отношениях, но в этом она была всегда последовательна. Прилагая величайшее старание к тому, чтобы окружить престол свой даровитыми личностями, она весьма мало заботилась о тех условных различиях между людьми, которые так важны в глазах посредственных государей. Она не обращала внимания на высокие звания и не смотрела на чистоту крови. Людей ценила она не по знатности их происхождения, не по древности их родословных и не по блистательности их титулов» (там же, стр. 265).
Это приводит нас как нельзя ближе к основной нашей задаче – найти социальное место героя нашей книги Фрэнсиса Бэкона; отец Фрэнсиса Бэкона – Николай Бэкон был одной из крупных и уважаемых фигур этой новой интеллигенции, создавшей главный штаб Елизаветы.
Однако очерк развития интеллигенции и ее роли в эпоху Возрождения, который мы даем в этой главе, был бы не полон, если бы мы не отметили, – что, впрочем, мы бегло уже сделали, – что своеобразный слой высокосознательной и часто высоковлиятельной интеллигенции создавали не только реформация и разложение духовенства, но и независимое от церковной реформации, чисто светское движение гуманистов. Скажем об этом еще несколько слов.
Развитие новых торговых и промышленных отношений, которые дали толчок всему Возрождению, имело место прежде всего в Италии. Здесь-то и произошло обретение старой идеологии, так близко подходившей к потребностям нового общества, что идеология эта оказалась буквально обожествленной представителями буржуазии.
Гуманистам казалось, что они могут создать для себя до конца понятие о современном мире, что они могут до конца, с корнем вырвать прошлое только через посредство античного наследия.
Конечно, не нужно думать, что гуманисты были просто археологами (хотя некоторые из них были археологами, и притом отличными археологами), что они не были в достаточной степени проникнуты живыми политическими тенденциями своего времени. Начиная с Данте, эти люди, например, совсем не любят феодализм и ясно сознают необходимость объединения в большие монархии; между тем античному миру и его классической форме соответствовал как раз город-государство. Сильная монархическая власть, которая, как мы выше указывали, являлась естественной потребностью нового общества, была также идеалом гуманистов; однако при этом гуманистам ни в какой мере не было присуще мистическое преклонение перед государем, которое имело место по отношению к королям и императорам в Средние века. Меньше всего интересовал гуманистов монарх как «помазанник божий», и они прямо заявляли, что свергнуть плохого государя и даже убить его – отнюдь не является незаконным. Сколько бы отдельные гуманисты ни проявляли бесхарактерности и лести, сама политика их как таковая была по существу республиканской, что соответствовало потребностям буржуазии; но республика воспринималась ими не как возглавляемая каким-нибудь сенатом и тем менее демократией, – все это позднее средневековье Италии видело и от всего этого достаточно натерпелось, – а как упорядоченная монархия, где монарх служит передовым классам.
Знаменитая книга Макиавелли «II Principe» является кульминационным моментом этого светского подхода к государству. Как в этом, так и в других сочинениях Макиавелли звучит совершенно законченная политическая музыка. Макиавелли рад дать свои советы государю; этот государь – человек, имеющий одну цель: увеличить свою власть, упорядочить ее. И Макиавелли отбрасывает всякие заповеди, всякие моральные предрассудки, всякое понятие о чести, честности и т. д., ставя на первый план такую политику, которая была бы целесообразной, которая давала бы победу. Но это вовсе не значит, что Макиавелли действительно хотел быть мефистофелеподобным советником каких-то честолюбивых молодых людей, которые, попав на трон, хотят попирать все вокруг себя ради своего «чего-угодия». Ничего подобного, – этот политик-рационалист, беспощадно трезвый ум, эта непреклонная, быстро действующая воля «государя» являлась для Макиавелли прежде всего тем чисто научным оружием политики, которое искала буржуазия. Это был, так сказать, циничный лишь по внешнему виду перевод средневековой мутно варварской и полумонашеской практики «государей» на четкий язык политической техники. Государи такого типа имелись в Италии, государи такого типа имели известную роль в Европе, государи такого типа были, по существу, оружием буржуазии в ее возвышении. Чем более податливым был такой государь, тем легче ему было сговариваться с буржуазией, и беда таких монстров, о которых мы будем позднее говорить, – Генриха VIII, даже Елизаветы и в особенности Иакова, – заключалась не в том, что они были «макиавеллиевскими государями», а в том, что они были недостаточно «макиавеллиевскими».
Чем больше государи этого типа понимали, какие широкие возможности открываются перед ними, если они будут уметь маневрировать среди классов, если будут уметь ладить с буржуазией, если сделаются необходимыми для нее, тем больше нужны были им советники из самой буржуазии. Это и привело к тому, что, например, император Максимилиан воскликнул однажды: «Ученые по-настоящему должны были бы править страной, а вовсе не быть подчиненными. Им следовало бы оказывать высокие почести, так как бог и природа предпочли другим людям именно их» 25 . И если до этого и не доходило, то, во всяком случае, государи часто относились к выдающимся своим советникам с огромным почтением и старались окружить их царственной пышностью. Что же касается самих ученых, то они отнюдь не были противниками такого мнения, что, собственно говоря, скорее государи должны слушаться их, чем они государей.
Не было недостатка и в других «утопиях». Сама «Утопия» Мора, знаменитый «монастырь телемитов» Рабле и та своеобразная академия на Атлантиде, которую создало воображение Бэкона 26 и о которой мы будем еще очень подробно говорить, – все это есть не что иное, как выражение мечты ученой интеллигентной буржуазии о том, что она должна была бы стать подлинным господствующим классом.
Однако не все гуманисты были политиками, политика занимала лишь небольшое место у гуманистов, если политику понимать узко; если же понимать ее широко, – тогда, конечно, вся философская, этическая, эстетическая и педагогическая работа гуманистов была политикой, ибо они, как сознательный авангард буржуазии, стремились привести к богатству и власти прослойку своего класса, так и вытекающую из нее и над нею прослойку аристократии, включая сюда новые воззрения на бога, на душу, на истину, волю, мир, общество и т. д. и т. д.
Для этого необходимо было пересмотреть все начала философии (и богословия, которое они отвергали), пересмотреть притом практически, резонно, стало быть, не в виде новых метафизических измышлений, а в виде попытки поставить на место старых традиций библейского характера или унаследованных от схоластов учений то или иное действительное знание, поставить на место метафизики физику и т. д. Вместе с тем гуманисты (употребляя это слово в широчайшем смысле) старались видоизменить нравы и воспитание людей, сделать их более решительными, более независимыми от старой рутины, более соответствующими действительным силам жизни. Делала это новая интеллигенция не только в области теории и жизненной практики, но и через посредство искусства. Здесь, может быть, она одержала полнейшую победу.
Искусство эпохи Возрождения, с одной стороны, создавало новую идеологию, с другой – новые формы быта.
Если монархи того времени интересовались новой идеологией не всегда без некоторой опаски, потому что здесь легко могли происходить разногласия между гениальными гуманистами и часто в высшей степени грубыми и эгоистичными представителями новой буржуазной монархии, – то они всегда относились с величайшим вниманием к тем новым пышным формам быта, который нес с собой художник Возрождения. Здесь нужно сказать, что буржуазная монархия, окружавшая ее новая интеллигенция и наиболее одворянившиеся слои крупнейших купцов и ростовщиков не знали меры в почти бесстыдной роскоши, бесстыдство которой умерялось, однако, именно тем, что художники-интеллигенты того времени придавали ей часто чрезвычайно высокие формы.
Все это мы видим и в политической, общественной, культурной практике Англии в эпоху Елизаветы и Иакова, то есть эпоху Фрэнсиса Бэкона.
Сказанным дана достаточно, на наш взгляд, точная картина эпохи в ее общественном определении и той особой социальной прослойки, к которой принадлежал Бэкон. В следующей главе мы ставим перед собой гораздо более специфическую задачу, – а именно задачу определения культурного места главной внутренней, психологической силы Бэкона и ему подобных – разума, в создавшемся вокруг них обществе.
Для возможно более краткого и вместе богатого и яркого выявления той задачи, постановкой которой мы окончили предыдущую главу, мы подойдем к делу с несколько необычным методом.
Мы полагаем, что Шекспир с изумительным, никем не превзойденным гением отметил и описал это по-своему страшное и яркое и вместе с тем светлое и славное явление – могучий рост разума в современном ему обществе. И мы хотим, воспользовавшись шекспировскими образами, точнее определить свойства и тенденции разума одного из самых блестящих представителей его в ту эпоху – нашего героя Фрэнсиса Бэкона.
Борьба играет огромную роль во всех произведениях Шекспира и, может быть, больше всего в так называемых королевских хрониках.
Конец средневековья и начало Возрождения, свидетелем которых был Шекспир, отличались бурным индивидуализмом; распад еще довольно прочных социальных связей давал себя чувствовать повсюду. Якоб Бурхард в своих глубоких произведениях, посвященных Возрождению 27 , отмечает это освобождение индивидуальности и активное стремление ее найти в себе свое самоопределение и самостоятельно определить свой жизненный путь, как одно из основных явлений всей этой эпохи.
Свободная личность беспрестанно занимает Шекспира. Ее судьба всегда глубоко интересует его. Что ждет эту свободную личность – победа ли, которая увенчает все возрастающие в ней желания, или преждевременная гибель? И то и Другое возможно в этом огромном хаотическом мире, где отдельные воли противопоставлены друг другу столь беспощадно.
Шекспировские личности (может быть, еще больше герои непосредственных предшественников Шекспира – группы елизаветинских драматургов, академистов) 28 спрашивают себя – не все ли позволено? Ведь церковный авторитет чрезвычайно снизился, вера в бога стала очень скудна, и на место божественной воли, которая совершенно точно изложена в учениях, собранных церквами, мерещится какое-то другое божество – не то Пан, не то какая-то темная судьба, вряд ли благая, вряд ли справедливая, может быть, даже просто жестокая, и скорее наслаждающаяся страданиями смертных, чем сочувствующая им.
Если все позволено, тогда остается следующий вопрос: что из позволенного окажется достижимым?
Всякая кара – навлечет ли ее стечение обстоятельств, окажется ли она жестокой реакцией государства, общественности, врагов, – сводится в конце концов к неудаче. Если человек пал под ударом такой кары, это означает, что он не рассчитал свое поведение, что, приняв более или менее верный – морально, в глазах человека Возрождения, – тезис «все позволено», он позабыл, что это не означает, будто все никем не защищено, будто можно эгоистически хищничествовать в мире завоеваний, позабыл, что существует общество, государственные силы и другие, может быть еще лучше, чем он, вооруженные хищники.
Не надо быть моральным – мораль в борьбе служит только помехой; правда, очень часто мораль бывает и полезна, но только как маска, за которой можно скрыть свой цинизм и жестокость. Но надо быть умным. Надо быть очень и очень умным. Надо уметь играть разнообразные роли, в соответствии с тем, чего требует обстановка. Надо уметь импонировать другим людям. Надо уметь подчинить их силой. Надо вовремя рассчитать те силы, которые вызываешь, притом в их росте. Быть умным – это как раз значит совершенно сбросить со счетов всякую религиозную и моральную галиматью, всякие предрассудки, всякие мнимые величины, и трезво смотреть на жизнь. Но это одновременно значит трезвым взглядом видеть в жизни реальную опасность.
Никто из гениев мировой культуры не отметил с таким вниманием, с такой пристальностью и с такой гениальностью, как Шекспир, появление разума в мире, появление интеллекта, ума как такового, раскованного ума, увенчанного ума.
Ум объявлен единственным руководителем. Но у Шекспира эта сила вызывает величайшее сомнение. Он далеко не уверен в том, что этот путеводитель не является почти всегда ведущим к гибели. Во всяком случае, надменность и возвышение интеллекта – это тема, которая не только занимает, но и мучает Шекспира. Он проникнут огромным уважением к интеллекту.
Он отнюдь не презирает, он отнюдь не ненавидит даже тех «рыцарей интеллекта», которые наиболее циничны. Он понимает их особую свободу, их хищническую грацию, их несравнимое человеческое достоинство, заключающееся именно в том, что они презирают всякие предрассудки. Но вместе с тем он сознает, что судьба их рискованна: тот, кто покидает налаженный путь, тот, кто отправляется за счастьем и победой в океан, отдавшись на волю ветрам, с одним только капитаном на борту – разумом, – тот идет на чрезмерный риск.
Разум, как оружие в борьбе за удачу, – это одна сторона отношения Шекспира к интеллекту, мощно проявившему себя в его время.
Другая сторона заключалась в том, что человеку разума, для которого он служит как бы ослепительным фонарем, становится очевидным многое из того, что для других людей оставалось темным. Он вдруг с необыкновенной ясностью и отчетливостью видел все окружающее и себя самого в этом странном и страшном мире. При свете прожектора – разума – оказывалось, что мир не только странен и страшен, но и подл и глуп, что в нем, может быть, вообще не стоило бы жить, и что даже самые большие удачи и победы в нем не оправдывают его нелепого существования, не говоря о том, что победы и редки и эфемерны, и что над всем царят, во всяком случае, старость и смерть, обязательные для всего живущего.
Здесь рано проснувшийся разум – прямая причина страданий своего носителя. Здесь мы имеем дело с одним из ярких проявлений громадного явления, очень точно и четко определенного в знаменитом заглавии комедии Грибоедова – горе от ума.
Фрэнсис Бэкон – человек ума, ума огромного дерзновения и освобожденного всей обстановкой эпохи Возрождения, соприкасался с обеими сериями шекспировских героев интеллекта. В последующей главе, когда мы познакомимся ближе с его житейской моралью, с преподаваемыми им правилами житейского поведения, мы увидим родство его с макиавеллистами.
При этом надо сразу оговорить, что если Бэкон не чувствует абсолютно ни тени пиетета к так называемой морали, то он прекрасно понимает всю важность моральной маски, всю важность не дразнить слишком большими откровенностями окружающих, всю важность вуалировать дерзость самостоятельного интеллекта словесными уступками ходячим взглядам. И где же лучше это было сделать для Бэкона, чем не в его открыто публикуемых произведениях, которые он посвящал разным высоким покровителям! Эта прозрачная моральная маска, однако, Не может затруднить для сколько-нибудь проницательного человека понимание чрезвычайно далеко идущего интеллектуализирующего аморализма Бэкона.
Только с этой точки зрения становится объяснимым и поведение Бэкона в отдельных случаях его жизни, когда цинизм его перепрыгивал все границы, и даже в свободном обществе Ренессанса вызывал против самого Бэкона глубокую реакцию. Этим же объясняется и мнимое «легкомыслие», с которым Бэкон погубил свою блистательную карьеру взяточничеством 29 , недостаточно, по тогдашнему времени, скрытым, недостаточно ловким.
Но если все эти стороны Бэкона – его житейская мудрость, его хитроумие, его беспринципность – увязываются с шекспировскими героями свободного интеллекта, то Бэкон, несомненно, тесно связан и с более траурными, вместе с тем и более благородными типами Шекспира – с его гамлетовскими типами, из которых мы остановимся на трех: на Жаке-меланхолике (это Гамлет в семени), на самом Гамлете и на Просперо, который есть как бы величественный аккорд всего гамлетизма.
Обратимся, прежде всего, к шекспировским циникам. Их немало. Самое первое и самое грандиозное место среди них занимает король Ричард III.
Как я уже сказал в начале настоящей главы, у Шекспира борьба индивидуальностей между собой, – главным образом за власть, – играет огромную роль, и в особенности в королевских хрониках. Король Ричард III является завершением хроник Шекспира. В самом персонаже Ричарда III Шекспир дает самый законченный плод того времени – времени беспощадного всеистребления честолюбивой знати.
Исторический Ричард III, может быть, и не был так черен, как он изображается Шекспиром. Это был воинственный, честолюбивый король, король в достаточной степени беспощадный в своей политике, но вряд ли многим хуже или лучше других. Однако факт остается фактом: народные массы особенно сильно невзлюбили Ричарда III, о нем вообще сложилось представление, как о человеке крайне лукавом и зверски безжалостном. Готовы были верить во всю ту длинную серию преступлений, при помощи которых он якобы добился власти и поддерживал ее. Вероятно, не далеки от истины те критики, которые говорят, что характеристика Ричарда III пользовалась таким огромным успехом у лондонской публики потому, НТОобраз, данный Шекспиром, совпадал с тем образом, который эта публика ждала. Тем не менее, если даже обратиться к Голиншеду 30 (то есть к той непосредственной характеристике, из которой Шекспир черпал свой основной материал), то можно сказать, что Шекспир не вполне в этот раз был верен своему основному источнику; он в значительной степени оказался в зависимости от известной книги, написанной о Ричарде III одним из величайших интеллигентов Возрождения – Томасом Мором 31 , самой большой величиной царствования Генриха VIII и своеобразного, можно сказать, предшественника как Бэкона, так и Шекспира.
Канцлер Томас Мор, взявший на себя составление биографии Ричарда III, написал на самом деле глубокое полемическое и политическое сочинение. Томас Мор старался не столько подслужиться к дому Тюдоров, сколько возвеличить его за счет предшественников, – не как льстец, конечно, а постольку, поскольку в общем он пытался свою гуманитарную и глубоко, в сущности, прогрессивную буржуазную политику осуществлять под охраной Тюдоров (правда, это не очень удалось, и сам Томас Мор пал жертвой чудовищного деспотизма Генриха VIII).
Генрих VII – граф Ричмонд, непосредственный победитель Ричарда III, первый Тюдор на троне, – представлял собой отвратительнейшего скрягу и очень бездарного человека. Это не мешало Томасу Мору всячески намекать на то, что граф Ричмонд – это светлый рыцарь, который принес с собой торжество правды и наказание порока, а Ричард III был как бы исчадием ада, худшим порождением средневековой розни.
Эту же точку зрения на глубокую порочность Ричарда III усвоил от Мора и Шекспир. Однако мы сразу видим колоссальную разницу. Для Мора Ричард III только политически отрицательная величина, дурной государь, которого удалось свалить хорошему государю из династии, слугой которой был сам Мор; для Шекспира это – человеческая личность, грандиозная культурная историческая фигура, неповторимый, исполинский характер.
Шекспиру и в голову не приходит как-нибудь реабилитировать Ричарда III, отрицать какое-нибудь его преступление, – наоборот, он приписывает ему и такие преступления, о которых не говорит и сам Мор; но он не делает из этого никаких так сказать, поэтических или этических указаний. Ричард III у Шекспира – чудовище, но чудовище столь великолепное, столь даровитое, столь удачливое, столь целостное, столь смелое, что Шекспир любуется им.
Будучи многогранным психологом, Шекспир старается различать в Ричарде разные черты и показать их при разных перипетиях его душевной жизни. И, однако, несмотря на то что политически Шекспир должен все время осуждать Ричарда III как узурпатора, несмотря на то что он нагромождает ужас на ужас, что он все время апеллирует к зрителю, возбуждая его гнев против бессовестного Ричарда, – несмотря на все это, Шекспир вместе с тем уважает Ричарда. Повторяем, он любуется им. Он не хочет ни на минуту снизить самого принципа макиавеллистов, то есть принципа рационализированного честолюбия, государственного честолюбия, направленного на определенную цель со всеми ресурсами научного анализа и хищного лицемерия, доводимого до конца.
Хроника, посвященная Генриху VI, вероятно, написана в главном не Шекспиром 32 , и очень трудно по-настоящему разобрать, где подлинно шекспировские места. Однако, ввиду того, что Ричард III во всем главном написан Шекспиром, можно утверждать, что те предварительные ступени лестницы, которые драматург дает в хронике о Генрихе VI, подготовляя хронику о Ричарде III, принадлежат именно Шекспиру. В таком случае перед нами настоящее развитие характера.
Глостер (будущий Ричард III) прежде всего – бравый вояка. Он не боится кровопролития, не жалеет крови, ни своей, ни чужой. Он энергичнее и активнее других своих родственников. Он буйный малый, и поэтому его боятся. Вместе с тем он – урод. Черты его физического уродства отмечаются в «Генрихе VI», они делают его несимпатичным, даже отталкивающим для окружающих, отдаляют его от них, изолируют, заставляют его надеяться, главным образом, на самого себя. Вытекающую отсюда психологию Глостер выражает в «Генрихе VI» несколькими монологами, которых мы здесь приводить не будем, так как в самом начале хроники «Ричард III» мы встречаем блистательный и суммирующий монолог (характерный, между прочим, для того художественного приема, при помощи которого Шекспир нам раскрывает своего Ричарда). Ричард – циник, он сам прекрасно понимает, что делает, он презирает предрассудки и не боится никаких преступлений. Преступление вовсе для Ричарда не преступление, если это средство, ведущее к цели. Себе самому он поэтому рисует свой план открыто и безбоязненно. Но, разумеется, вряд ли можно предположить у Ричарда какого-нибудь наперсника, которому он стал бы рассказывать этот план со всей откровенностью. Допущением такого наперсника был бы испорчен характер Ричарда III: он должен быть достаточно скрытным перед другими! Но тут на помощь драматургу приходит монолог. Ричард III, оставаясь наедине с собой, размышляет и, с необыкновенным блеском образов, раскрывает перед зрителями (которые предполагаются отсутствующими) свой внутренний мир.
Приводим целиком монолог, который является вместе с тем как бы вступлением во всю драму:
Глостер
Прошла зима междуусобий наших;
Под Йоркским солнцем лето расцвело,
И тучи все, нависшие над нами,
В пучине океана догреблись.
Свое чело мы лавром увенчали,
Сложили прочь избитые доспехи,
Весельем заменили грозный бой,
А звуки труб – напевом песни нежной,
Разгладила морщинистый свой лоб
Война свиреполицая – и нынче
Не на конях, закованных в железо,
Разносит страх по вражеской толпе,
А ловко пляшет в залах, между дам,
Под сладострастно-тихий голос лютни.
Один я не для нежных создан шуток!
Не мне с любовью в зеркало глядеться:
Я видом груб – в величии любви
Не мне порхать пред нимфою беспутной.
И ростом я, и стройностью обижен,
Обезображен лживою природой.
Не кончен, искривлен, и раньше срока
Я выброшен в волнующийся мир;
Наполовину недоделок я,
И вышел я таким хромым и гадким,
Что, взвидевши меня, собаки лают.
Чем – в эту пору вялых наслаждений,
И музыки, и мирного веселья, —
Чем убивать свое я буду время?
Иль тень свою следить, на солнце стоя,
Да рассуждать о том, что я урод?
Вот почему, надежды не имея
В любовниках дни эти коротать,
Я проклял наши праздные забавы
И бросился в злодейские дела 33 .
Вдумываясь в этот монолог, приходится признать, что Шекспир отводит первое место среди мотивов «злодейских дел» Ричарда тому, что он «хром и гадок» и тем самым поставлен в исключительно невыгодное положение с точки зрения мирной жизни, с точки зрения придворной галантной культуры.
Надо, однако, сразу же отметить, что если Глостер говорит здесь о «злодейских делах», то на самом деле к злодейству он относится весьма снисходительно, и сразу же чувствуется, что он вовсе не думает рассматривать себя, как персонаж «второго сорта», только потому, что он физически дурен. Наоборот, чувствуется, что это физическое уродство, обрекающее на своеобразное одиночество, тем более закаляет в главном, в чем он находит себя, в чем находит главное наслаждение в жизни, именно – в борьбе, в победах, в достижении своей цели путем превращения людей в безвольные свои орудия. В знаменитой сцене между Ричардом III и Анной 34 Шекспир торопится сейчас же показать это. Дело не только в том, что здесь Ричард проявляет великую способность интригана, умеющего быстро сопоставить события и видеть, как нужно их направить, как скомбинировать, чтобы возможно скорее приблизиться к трону. Так же точно, несмотря на всю важность этого, главное не в актерстве, которое проявляет здесь Ричард, не в гигантском искусстве притворяться и тем самым обманывать людей. Специфичность сцены в том, что уродливый Ричард говорит о своей любви, о страсти, что он добивается руки жены убитого им человека, что он в короткий срок переламывает на своеобразную симпатию к себе ненависть Анны. Это показывает, что полугорбатые плечи, сухая рука, неодинаковые ноги Ричарда III нисколько не мешают ему, когда надо, пользоваться даже и эротикой в качестве своего оружия.
Я хочу остановить внимание читателя на маленьком разговоре Ричарда с Бэкингемом. Этот разговор показывает, какую вообще огромную роль играло в отношениях тогдашних интеллектов уменье притворяться – лукавое актерство. Глостер спрашивает в разговоре с Бэкингемом:
Кузен, умеешь ты бледнеть, трястись,
На половине слова задыхаться
И снова речь без склада начинать,
Как человек в отчаянном испуге?
Бэкингем
Еще бы нет! С трагическим актером
Я потягаюсь в сумрачных речах:
Оглядываясь, буду говорить,
Бледнеть и вздрагивать при всяком шуме,
Как пред опасностью. Владею я
И страшным взглядом, и притворным смехом —
И ими я могу во всякий час
Достойно поддержать мои затеи! 35
Высокую марку именно такого рода актерства показывает сам Глостер в сцене с народом 36 . Она восхитительна по своему законченному лицемерию. Тем, кто не читал или не помнит ее, рекомендую прочесть. Здесь же ограничусь только указанием на то, что Глостер не только умеет скрыть свою косолапость, хищничество, воинственность, свой едкий, издевающийся сарказм, который для него так характерен; он надевает на себя маску христианина, молитвенника, почти святого человека, ненавидящего людскую, суету, – и все это для того, чтобы тем проще, тем легче закрепить за собой, может быть, мимолетное настроение народных масс, захотевших искать в нем короля, покровителя порядка! Позднее, уже когда исторические силы начинают поворачиваться против него, с какой невероятной отвагой ведет он свой разговор с королевой Елизаветой 37 , сватаясь к ее дочери! Сколько страстности, сколько движения, сколько подкупающей нежности скрыто в словах Ричарда! Может показаться, что даже превосходно его знающая и житейски опытная Елизавета окажется им обманутой… Во всяком случае, как ему ни трудно это, он вновь ставит огромную ставку и с прежним искусством и с прежним самообладанием создает целую новую систему политических взаимоотношений, целую систему союзов с теми, кого он страшно изобидел, чтобы вновь построить прочный фундамент под своими ногами.
Но фигура Ричарда III была бы совершенно незаконченной в наших глазах, если бы мы не видели, как строит Шекспир самую гибель Ричарда III. Ричмонд с большим войском идет против него. Один за другим плохие друзья Ричарда переходят на сторону врагов. Все более ясным становится, что враг этот подавляюще сильней. В то же время Ричард внутри неспокоен. После ряда других преступлений он убил ни в чем не повинных детей. Здесь мотив, который позднее развернул Пушкин в своем «Борисе», проявляется с огромной силой. Но Ричард – не Борис. Хотя он и чувствует угрызения совести, хотя в нем живет человеческая натура, которая не может, согласно тысячелетней традиции, не попрекать его, хотя бы во сне, бесчеловечной жестокостью – все ж он освобождается от всех этих страшных снов и упреков, от всего внутреннего беспокойства, когда наступает утро и когда надо идти в бой.
Мы можем только порекомендовать прочесть и эту совершенно гениальную сцену, где каждое слово рисует нам монументальный штрих страшного, чудовищного человека.
Здесь же ограничимся приведением последней призывной речи Ричарда, вдохновенно рисующей его макиавеллистическую политику, его уменье выбирать как раз то, что нужно сказать для воодушевления тех, кто на самом деле являются вовсе не его друзьями, вовсе не идеально настроенными «патриотами». Здесь сказывается больше чем наполеоновское знание психологии массы. А вместе с тем – какая внутренняя решимость, какое внутреннее спокойствие, пришедшее вслед за взволнованной ночью, чтобы осветить собой решающий момент борьбы!
Ну, джентльмены, станьте по местам.
От грез и вздоров не смущайтесь духом;
Про совесть трусы говорят одни,
Пытаясь тем пугать людей могучих…
Пусть наша совесть – будут наши руки,
А наш закон – мечи и копья наши!
Сомкнитесь же – и грянем на врага!
Не на небо, так в ад войдем мы рядом.
Что ж вам еще пред битвою сказать? 38
Довольно о Ричарде III.
Конечно, фигура эта много грандиознее фигуры Бэкона, но бэконовские аморальные настроения во многом чрезвычайно родственны ричардовским. Это одна и та же формация, это один и тот же мир. Может быть, ближе подходит Шекспир именно к масштабу Бэкона, когда он создает незаконнорожденного сына Глостера – Эдмунда в великой трагедии «Король Лир».