Текст книги "Том 6. Зарубежная литература и театр"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 52 страниц)
Фрэнсис Бэкон *
ВведениеПочему нам интересен Бэкон
Принимаясь за биографию какого-нибудь выдающегося человека, необходимо отдать себе, прежде всего, отчет в том, почему его биография представляет для нас интерес.
Задавая этот вопрос относительно Фрэнсиса Бэкона, можно натолкнуться на немедленный и несколько удивленный ответ читателя: «Ну, что за вопрос! Кто же не знает, что Бэкон является отцом современной науки, что он отверг старый схоластический метод миропознания, первый установил победоносный индуктивный и экспериментальный метод? Как можно при этих условиях спрашивать о том, интересна ли для нас его биография?»
Это, однако, не так убедительно, как кажется такому торопливому ответчику на ваш вопрос. Конечно, исторических заслуг Бэкона никто не может отрицать. Он был, несомненно, одним из первых людей, провозгласивших новую научную эпоху. Дело, однако, в том, что Бэкон не сделал ни одного сколько-нибудь важного научного открытия. Он даже не знал тех важнейших открытий, которые делались в его время (прежде всего, великим Галилеем). Он был плохим естествоиспытателем.
Конечно, будучи слабым практическим ученым, он был великолепным, ярким и точным методологом. Но и тут дело обстоит не совсем благоприятно для него. Его метод, во-первых, неверен. В своем стремлении совершенно отвергнуть или, по крайней мере, в высшей степени умалить метод дедуктивный и, в особенности, математический, Бэкон, несомненно, желал придать науке чрезвычайно односторонний эмпирический характер. Энгельс, характеризуя английский эмпиризм и указывая, на какие огромные заблуждения он способен, довольно справедливо возводит эту слабость английского эмпиризма к его корням – именно к Бэкону 1 .
Таким образом, наука в дальнейшем своем ходе должна была обогатить метод Бэкона теми способами исследования, которые он отрицал или, по крайней мере, игнорировал.
Что же касается положительных его заслуг, то есть прекрасного и точного определения индуктивно-экспериментального метода, то надо сказать, что относящиеся сюда мысли Бэкона до такой степени вошли в плоть и кровь всей позднейшей науки, что их незачем вспоминать в их чистом, первоначальном виде. Они просто стали элементом той умственной атмосферы, которой мы дышим. Возвращаясь к Бэкону для того, чтобы установить их корни, мы, если рассуждать с точки зрения истории науки, в сущности говоря, будем заниматься реставрацией, – быть может, так сказать, археологически интересной, но идеологически малоценной. Ничего нового на этом пути, в смысле какого-нибудь обогащения нашего понимания научных методов, мы, разумеется, не найдем.
Но защитники высокого интереса бэконовской биографии могут выдвинуть еще довод, который обыкновенно до сих пор и выдвигался биографами Бэкона.
«Дело не только в том, – говорят нам, – что Бэкон был крупный мыслитель и методолог, а если принять во внимание обстоятельства его времени, то даже и великий мыслитель. Дело еще в том, что это необыкновенно яркая личность. В нем характерно сочетание „философа“ с государственным деятелем и еще более разительное сочетание „мудреца“, который очень много говорит в своих сочинениях о всяких высоких добродетелях, с довольно низким, неразборчивым в средствах политиканом, изобличенным во взяточничестве. Разве это не любопытно?» 2
К этой черте бэконовской биографии мы можем прибавить еще одну, тоже «любопытную». Бэкон был не только другом графа Эссекса, известного любимца королевы Елизаветы, но он был с ног до головы облагодетельствован этим вельможей. Он находился с ним в нежнейшей переписке. Но это не помешало ему принять на себя роль прокурора в процессе Эссекса, с холодной жестокостью требовать для него казни, а затем, по предложению Елизаветы, написать трактат 3 , оправдывавший этот процесс, между прочим и при помощи нагромождения всех возможных обвинений на уже отрубленную голову друга и благодетеля.
За этими крупными фактами толпятся более мелкие факты, характеризующие аморализм Бэкона.
Большинство биографов Бэкона отдают много места этим «противоречиям». О Бэконе существует большая литература, и вся она основана на вышеприведенных доводах интересности его биографии.
Над бэконианской литературой в настоящее время доминирует сравнительно недавно опубликованная работа проф. Фроста 4 . Работа эта, главным образом, занимается научным наследием Бэкона и особенно интересна как исследование границ естествоведных способностей и принципиальных установок Бэкона, как исследование взаимоотношения бэконовского эмпиризма с декартовской дедукцией. Но тем не менее Фрост, как и все крупнейшие писатели, бравшиеся за Бэкона, дает и довольно обширную его биографию, где тоже говорит о его аморальности и, так сказать, пожимает плечами перед этим зрелищем – соединения необыкновенно сильного ума со «слабохарактерностью».
Наиболее крупные произведения из существовавших до Фроста – например, работа французского профессора Ремюза 5 , пытаются оправдать Бэкона, смягчить суровое отношение к нему историков и историков философии; английские авторы – Джон Николь, Монтегю и, в особенности, Маколей – чрезвычайно к нему суровы 6 . Куно Фишер в своей книжке «Реальная философия и ее век» (переведенной на русский язык) 7 пытается несколько углубить вопрос, найти некоторое единство между Бэконом-философом и Бэконом – жизненным практиком (мы еще вернемся к этой попытке Куно Фишера; сейчас мы можем только сказать, что она не кажется нам законченной).
Во всяком случае, сами по себе эти факты, то есть то обстоятельство, что крупный бюрократ и барин был вместе с тем философом и оставил после себя весьма значительные и влиятельные книги 8 , а также и то обстоятельство, что в книгах своих он защищал добродетель, а в жизни «служил пороку», – все это отнюдь еще не делает жизнь Бэкона настолько интересной, чтобы без дальнейших объяснений она могла быть включена в серию «Жизнь замечательных людей» или, по крайней мере, чтобы она могла так сильно заинтересовать биографа, как, признаюсь в этом, заинтересовала она меня.
Совершенно исключительный интерес, который представляет для нас Бэкон, заключается в его личности, в сущности говоря, необыкновенно цельной и могущей быть объясненной только из самой его эпохи.
Гегель, говоря в своей «Истории философии» о смерти Сократа, называет его судьбу всемирно-исторической трагедией. Судьба личности, по мнению Гегеля, всемирно-исторична тогда, когда она вытекает не из биографических случайностей, но из необходимого диалектического столкновения великих исторических принципов. В этом случае, говорит Гегель, «судьба не является только личной индивидуально-романтической судьбой, а в ней представляется нам всеобщая нравственная, трагическая судьба» (Собр. соч., т. X, стр. 87, Партиздат, М. 1932).
Конечно, слово «трагический» неприменимо к Бэкону, потрясающего трагизма в его судьбе, пожалуй, и нет. Но, во всяком случае, в ней есть очень острый драматизм. Может быть, преувеличенно было бы считать его судьбу в какой-нибудь мере «всеобщей нравственной судьбой». Но ведь и Гегель, говоря о трагедии, не имел в виду непременно насильственную смерть; и, говоря о всеобщности нравственного значения той или другой судьбы, не думал, что это значит, будто бы судьба эта должна быть как-то похожа на судьбы людей вообще.
Важно в том положении Гегеля, которое мы привели, следующее: есть такого рода «жизни», которые с необыкновенной яркостью выявляют значение известной эпохи; а если к этому прибавить, что есть такие эпохи, которые имеют, безусловно, всемирно-историческое значение, которые являются одним из кульминационных пунктов или критических моментов в истории человеческой культуры, то станет ясным, что жизнь человека, с необыкновенной яркостью отразившая в себе противоречия особо острой эпохи, не может не быть общеинтересной, не может не явиться чем-то далеко превышающим «роман-биографию», не может, при правильной трактовке, не бросить яркий свет на эпоху, в которой она протекала, а при значительности этой эпохи, – и на самый ход развития человечества.
Именно так отношусь я к Фрэнсису Бэкону.
Центральной силой гения Бэкона, центральной чертой его характера, центральной пружиной его судьбы был ум, интеллект. Это, в известной степени, почувствовал блестящий английский писатель Литтон Стретч, которому пришлось подробно характеризовать Бэкона в книге, посвященной истории борьбы Эссекса и Елизаветы 9 .
Эпоха Возрождения была эпохой критики. Растущая буржуазия сокрушала не только феодальный строй, но и всю феодальную идеологию. Феодальной идеологии был присущ в теории принцип веры, принцип авторитета, а в реальной жизни – принцип жизненных правил, установленного ритуала жизненных отправлений. В эпоху Возрождения с огромной силой вставала на первый план индивидуальность освободившейся личности, которая бурлила уже в Средние века, но почти полностью разорвала свои цепи именно в эпоху Бэкона.
Если личность в эпоху Возрождения должна была еще считаться с множеством разных вне ее находящихся властей, если она еще часто подвергалась самым жестоким карам, то можно сказать, что подлинно передовые представители этой эпохи внутренне уже не считались ни с каким авторитетом. Протестантизм в религии противопоставил разум традиции; в еще большей мере произошло это в более левом лагере свободомыслящих, шедших по линии отказа от всякой религии и интересовавшихся, в первую очередь, светской наукой. Ими руководила вера в разум, вера в его всепобеждающую мощь, в возможность при помощи его построить целостную картину мира и приобрести власть над ним.
Такого рода вера в разум была присуща Бэкону в огромной и, не обинуясь скажем, – гениальной форме. Никто из его современников не доходил до такого пафоса веры в разум, как Бэкон. Этому мы приведем многочисленные доказательства как из его основных сочинений, так из недоконченной утопии его, озаглавленной «Атлантида».
Но рядом с этим личность бралась руководиться разумом и в своей частной жизни, в своей карьере, в своих отношениях к близким, к начальству, к подвластным лицам и т. д. Вера в разум, как в огромную силу, которая может дать победу над другими, менее разумными людьми, как в оружие борьбы за существование и успех – была широко развита в эпоху Возрождения. Мы постараемся доказать это в нашей книге. Мы постараемся привести некоторые, особенно яркие примеры этого, беря величайшие литературные образы той эпохи, а также и образы некоторых реальных лиц из числа ее деятелей.
То, что можно назвать принципом макиавеллизма, – то есть освобожденного от предрассудков разума, разума цинического, который стремится к определенной цели, не боясь каких бы то ни было моральных предрассудков, – это было огромной силой индивидуальности в эпоху Возрождения. Однако подобная неограниченная вера в разум, – в свой разум, в свою интригу, в свою ловкость, в свою способность обмануть других, – приводила, разумеется, очень часто к краху. Крах этот был тем более болезненным, что когда боец, вооруженный своим разумом, оказывался уже повергнутым, то тогда защитники далеко еще не добитых старых представлений общества, – да они и не могли быть добитыми, ибо совершенно безграничный индивидуализм есть начало антиобщественное, – набрасывались на падшего и осуждали его эгоистически разумную политику как, прежде всего, антиобщественную, безнравственную, безбожную, преступную и т. д.
Интеллект был еще в то время молод, он был крайне самоуверен, он легко позволял себе перешагнуть все пороги, – вот почему так часто присутствуем мы в эпоху Возрождения перед стремительной гибелью вознесшихся на огромную высоту людей такого беспредрассудочного интеллекта.
Но не только такая форма «горя от ума» имела в то время место. Высокий интеллект не мог не пронизывать своим взглядом и колоссальное количество оставшихся от средневековья нелепостей и несовершенств в не перебродившей, не устроившейся общественности эпохи Возрождения. Он легко приходил к мизантропии, к черному пессимизму, распространяя свое презрительное суждение о людях и дальше – па самое бытие, на самую природу с ее преходящестыо, с ее неизбежной смертью и т. д. Против этих выводов, которые могли привести к полному внутреннему крушению, к самоубийству, интеллект выставлял особого рода философию, философию резиньяции, философию некоторой спокойной, хотя и презрительной, улыбки над всем преходящим, философию ухода в себя и достижения некоторого искусственного равнодушия, как говорили когда-то стоики (в эпоху, в некоторых отношениях похожую на описываемую нами) – атараксии.
Эти стороны молодого и страдающего болезнями детства интеллекта у Бэкона выражены значительно меньше. Об этом мы будем еще (говорить подробнее. Тем не менее такие элементы, роднящие его то с Шекспиром, то с Монтенем, не могут не быть отмечены в его житейской мудрости, как он старался изложить ее на страницах своих писаний и как, вероятно, она жила в нем самом в моменты горького раздумья после неудач.
Вообще же нужно сказать, что, несмотря на превратности судьбы, которые постигли Бэкона, он представлял собой относительно уравновешенный и относительно оптимистический тип человека эпохи Возрождения. И это вовсе не худо, потому что, конечно, не пессимисты гамлетовского типа и не философствующие отшельники типа Просперо творили историю, а активные люди типа Бэкона.
Итак, личность Бэкона во всей своей совокупности, как личность человека, беспредельно отдавшегося очарованию своего собственного ума, в результате условий своей эпохи и в атмосфере своей эпохи, – действительно представляет для нас огромную ценность. Видеть, как этот ум дерзает разрушить все прежние научные представления и как он формулирует совершенно грандиозные задачи установления власти человека над природой и пути к такой победе, видеть, как подобный человек, будучи весь полон жизненной активности, стремясь к яркому существованию, практически борется за свою собственную власть в обществе, как и какими средствами побеждает он, благодаря каким причинам терпит поражение, осветить все это страницами его собственных сочинений и его замечательными письмами, которые дают возможность глубоко заглянуть в эту богатейшую натуру, – все это действительно до крайности увлекательно.
Как читатель заметит, увлекательность здесь происходит именно от значительности, от показательности Бэкона как типа в культурном развитии человечества.
Меринг, в одной из своих статей о Гёте, справедливо указывает на то, что только марксизм дает возможность подойти к биографиям как следует 10 . Глупые россказни о том, что мы отрицаем роль личности и что поэтому нам нечего заниматься индивидуальными биографиями, – не заслуживают даже опровержения. А то обстоятельство, что личность мы воспринимаем не как нечто случайное или таинственное, а именно как узел течений сил, принципов данной эпохи в их соприкосновении и в их борьбе, – впервые дает возможность вскрывать подлинную сущность личности.
Марксистская биография есть единственно верная биография. Само собой разумеется, прибавим мы, для того, чтобы быть истинно марксистской, марксистско-ленинской, она должна быть талантливой и основанной на хорошем изучении предмета. В данном случае мы можем сказать только, что сделали то, что могли.
Но в той же статье о Гёте Меринг высказывает еще одну очень хорошую мысль. Он говорит: 11
С этим нельзя не согласиться. Биография, написанная без увлечения, непременно будет холодна и пуста. Однако надо оговориться также, что очень большая степень симпатии биографа к герою приводит зачастую к некоторому искажению истины (так же точно, конечно, как и антипатия). Биограф должен работать sine ira et studio [40]40
без гнева и пристрастия (лат.). – Ред.
[Закрыть], должен сохранять известную внутреннюю справедливость, хотя из этого отнюдь не следует, что ему заказано быть судьей над его героем.
О том, что марксизм отнюдь не есть синоним равнодушия, что он совсем не «дьяк, в приказах поседелый», который «добру и злу внимает равнодушно» 12 , – об этом уже в необыкновенно гневных и памятных словах говорил Ленин Михайловскому, задумавшему отождествить марксизм с таким хладнокровным объективизмом 13 . Суд с точки зрения своего класса, определенная оценка события и лиц, хотя бы и прошлого, с точки зрения всей нашей оценки хода истории человечества – это одно, а пристрастие в ту или другую сторону, известная роль личного чувства у биографа – это другое. И как раз последнее может приводить к аберрациям.
Заканчивая это введение, я должен сказать, что у меня нет никакой симпатии к Бэкону, у меня нет к нему и сколько-нибудь выраженной антипатии, но я в высокой степени неравнодушен к нему. Я неравнодушен к нему потому, что он меня остро интересует. Это – необычайно любопытный тип. Раскрыть его, привести к каким-то определенным формулам эту чрезвычайно сложную и малообычную, но исторически столь типичную личность – увлекательная задача.
Вот почему я не думаю, чтобы в биографии, предлагаемой теперь вниманию читателя, он нашел ту холодность, ту незаинтересованность, которой боится Меринг, и вместе с тем мне кажется, что читатель не рискует аберрациями, происходящими от чрезмерности личных симпатий и антипатий.
Глава перваяЭпоха
Великие культурные явления, новые полосы культурной жизни человечества, а также и явления более детального порядка, например деяния какого-нибудь индивидуального высокого дарования, приносящего миру крупнейший научно-философский или художественный дар, – все это развивается, как своеобразное отражение громадных сдвигов социально-экономического порядка. Можно сказать с уверенностью, что во всей истории человечества нет ни одного великого произведения, ни одного великого автора, ни одной великой школы, ни одной великой ступени развития, которая не являлась бы надстройкой над соответственно перестраивающейся экономической базой. Чем перестройка многозначительнее и чем она стремительнее, тем ее культурное выражение окажется богаче и, так сказать, гуще.
В настоящей книге мы рассматриваем личность Бэкона и самое ценное, что эта личность принесла человечеству, – именно первый, необыкновенно полный, необыкновенно плодотворный опыт индуктивной философии.
Это явление, то есть Бэкон и его учение, крепко впаивается во всю культурную структуру соответственного века (в частности, в культурную структуру Англии эпохи Елизаветы и Иакова Первого) и является характерной частью общего явления – так называемого Возрождения как явления культуры, то есть обновления научной мысли человечества, его художественного творчества, его морали, его бытовых форм жизни и т. д. Возрождение, частью которого является бэконианство, имеет свою политическую сторону, которая, в свою очередь, не может быть понята без ясного представления об экономической сущности этого величественного сдвига.
В чем же заключалась общая характеристика эпохи с точки зрения основной, экономической?
Эпоха Возрождения (в частности, в Англии) – это эпоха быстрого крушения уже давно внутренне одряхлевшего феодализма. Оно сопровождалось целым рядом крупнейших общественных изменений.
Крушение феодализма означало, прежде всего, перенесение производственного центра тяжести из деревни в город. Повышенная роль ремесленного, а затем мануфактурного производства есть, в сущности говоря, самый замечательный фактор Возрождения с точки зрения экономической. Этот фактор сопровождался другими, способствующими ему, но отнюдь не менее важными. В самой деревне произошли серьезнейшие изменения, поскольку она отходила от своего идиотического обособления, от своей феодальной изоляции, поскольку она связывалась более обширными связями, поскольку, одновременно с этим, даже в ней, в этой косной деревне, домашнее хозяйство начинало все более принимать денежный характер при деятельном участии самих феодалов, старавшихся ныне сорвать с мужика звонкую монету.
Создавались новые отношения между деревенским тружеником и феодалом-сеньором.
Между тем огромный рост городов делал их все более независимыми от феодалов не только мелких и средних, но даже и очень крупных. Городское производство питалось расширяющимся обменом и требовало его дальнейшего расширения. Товарообмен, торговля с каждым десятилетием играли все более выдающуюся роль. Купцы и ремесленные цехи превратились в очень мощную вооруженную силу, которая гораздо меньше, чем прежде, нуждалась в военной защите покровителя-феодала, гораздо меньше, чем прежде, считалась с этим его покровительством и вытекавшими отсюда наглыми требованиями, по которым часто нельзя хорошенько разобрать – идет ли дело о феодале-грабителе или феодале-покровителе.
Освобождавшийся, наливавшийся соками город, начавший перекликаться с другими городами, ближними и дальними, в значительной степени был заинтересован в развитии хороших путей сообщения, в учреждении хотя бы первоначальной полиции, которая оберегала бы караваны с товарами, хотя бы начальной почты, обусловливающей возможность жить общей жизнью с далеко отстоящими заказчиками, клиентами и т. д.
Рост города выдвигал так называемые национальные задачи. Город, руководя в данном случае деревней (как мы выше отметили, также терявшей уже свой безнадежно захолустный характер), стремился создать союзы городов по признаку экономического единства интересов и, в особенности, по признаку национальному (во многих случаях эти признаки совпадали). Самым естественным было стремление создавать союзные объединения городов в более или менее крупное государство, ибо округлить такое государство, оказаться своего рода пайщиками большого герцогства, королевства и т. д., – это значило попасть в сравнительно привилегированное положение. Правда, иногда отдельные крупные города сопротивлялись полному объединению и держались за свою республиканскую независимость, но и в этих случаях они не прочь были от договоров. Оказаться сочленом большой политической единицы, которая простирает над тобой свою охраняющую длань, не впуская к тебе противника, грабителя, и помогает тебе при мирном проникновении на чужие рынки, а иногда и при грабительских войнах «с чужакам» – это, разумеется, естественнейшая потребность города. И если уже в глубине Средних веков мы видим именно такую тенденцию городов, то она окончательно торжествует в эпоху Возрождения. Базой этого торжества является самый рост ремесла, рост возможностей широкой мобилизации сырья, рабочих рук, возможности расширенного сбыта, падение рамок цеховой ограниченности, свобода промышленности, размах торговли и т. д.
Тот политический институт, который перешел к эпохе Возрождения из средневековья и который очень и очень сильно в эпоху Возрождения вырос, – это была монархия. Именно монарх, именно его централизованное войско, его ученая бюрократия, были как бы воплощением интересов нации, то есть союза сил, в котором, в эпоху Возрождения, стал играть основную роль класс буржуазии.
Обуздать дворянство, не понимающее широких видов нового класса, расширить и защитить пределы своего «отечества», использовать морские порты, установить непререкаемый королевский суд и в то же время твердой рукой грабить не только для усиления своей монаршей мощи (которая нужна была и буржуазии), но и для усиления своего престижа, для своей роскоши, – это сделалось естественными чертами политики самодержавия в его тогдашней форме.
До тех пор весьма относительное самодержавие королевской власти уравновешивалось магнатами, их союзом между собой, их распрями, в которых часто гибли коронованные головы. С переходом к Возрождению государственная власть, корона сильно сжала горло крупным феодалам, порой доводила их почти до полного уничтожения, заменяя их новой знатью, зависящей от самого короля, от негополучающей свое благосостояние и, так сказать, сильной стоящей за ней егосилой.
Но вырастала другая мощь, стремившаяся ограничить произвол королевской власти, – сама буржуазия. В Англии это стремление нашло классическое выражение в росте английского парламентаризма. Надо, однако, помнить, что королевская власть в Англии, совершенно независимо от того, была ли она действительно проницательной, талантливой или, напротив, в некоторых отношениях, прямо чудовищной, – всегда рассматривалась буржуазным населением как враг.
Конфликты между королем и городскими общинами бывали. Они бывали даже часты. Но городские общины считали даже жестоких и тупых королей своими друзьями по сравнению с еще не добитым феодализмом, по своему духу гораздо более чуждым новому буржуазному классу. Короли же, в свою очередь, прекрасно понимали, что только рост влияния буржуазии и только сохранение сколько-нибудь приемлемого для этой последней, хотя бы худого, мира между нею и королем способны обеспечить прочность трона.
Национальная политика, при наличии более или менее крупных объединений, неизбежно вела за собою своеобразный примитивный империализм. Если государство считало себя достаточно сильным, то оно отнюдь не ограничивалось обороной, а мечтало о прямых нападениях, о завоевательных войнах, о захвате провинций, в которых можно было бы беспошлинно торговать, на которые можно было бы накладывать дани, о захвате колоний и т. д. С этой точки зрения сухопутные и, в особенности, морские войны стали как бы обязанностью буржуазных монархов и их постоянной поэтической мечтой. Если дух мирной торговли вообще придавал эпохе Возрождения замечательную подвижность, то в особенности, конечно, этому содействовал весь тот дух корсарского авантюризма, смелых приключений по океанам и смелых морских войн, который выдвинул на первый план наиболее интересную для нас в данном случае страну – Англию. Дополним некоторыми более конкретными чертами эту общую картину Англии в эпоху Возрождения. Как я уже сказал, быстрое усиление могущества городов и горожан, способствовавшее возвышению королевской власти, было основным классовым явлением эпохи Возрождения. Но если крупные горожане лояльно поддерживали королевскую власть, которую рассматривали как нечто близкое себе, то бедные ремесленники и подмастерья представляли собою беспокойный элемент, прекрасно сознававший свою силу и готовый, вместе с частью поселян, в случае надобности браться за оружие как против феодала-врага, так и против излишеств королевской воли. При Генрихе VIII государственные люди, окружавшие трон, признавали, что им приходится больше считаться с этой новой силой, чем с церковью и дворянством. Профессор Роджерс пишет по этому поводу: «Несомненно, Лондон с давних пор сильно отличался от всех других английских городов как величиной и богатством, так и особенными качествами – военной силою и той энергией, с которой он старался освободиться от силы господствующих родов. В бесчисленных политических распрях Средних веков в конце концов побеждала – и быстро – та сторона, к которой присоединялся Лондон» 14 .
Как торговый центр Лондон развился рано. В конце XV века он уже торговал с Архангельском, с Нидерландами, имел сношения с Испанией, вел интенсивную торговлю с Ганзой и т. д.
Торговля приносила Лондону такой большой доход, что Тюдоры (от Генриха VII до Елизаветы) всячески ее поддерживали. И Лондон это отлично понимал и много прощал династии Тюдоров ввиду ее преданности процветанию торговли. Вот почему, между прочим, Тюдоры являются одновременно династией, находящейся под влиянием буржуазии, и династией, проявлявшей наибольший деспотизм.
В этих условиях огромно выросло влияние купцов. Лондонский Сити насчитывал в своем числе все большее и большее количество миллионеров, людей, которые совершенно искренне причисляли себя к аристократии и легко роднились с аристократией дворянской. Если Шекспир, с огромным уважением говоря о «царственных купцах», не указывает прямо на англичан, то тем не менее он, несомненно, имел в виду своих современников и своих соплеменников; ему казалось интереснее, экзотичнее, запрятывать их в пышные бархатные одежды венецианских сенаторов – типичнейшей, самой зрелой и могущественной торговой аристократии. А между тем в Средних веках дело обстояло совсем иначе. «В течение Средних веков, – говорит Зеворт, – и, в частности, в XV столетии на купцов смотрят как на каких-то общественных паразитов, живущих па счет производителей и требующих поэтому со стороны законодателей самой строгой регламентации и контроля их деятельности» 15 .
Не мешает присмотреться к тому, какую же роль во всех этих процессах играли различные прослойки дворянства.
Старое феодальное дворянство в Англии к наступлению эпохи Возрождения было сведено на нет. Кровавые войны Алой и Белой розы в значительной мере уничтожили хищные феодальные фамилии. Взаимоуничтожение дворянства в эпоху упомянутой междоусобной войны (1452–1485) не было, конечно, случайным. Дело в том, что дворяне средневековой Англии в течение долгого времени занимались разграблением соседней, более богатой и менее воинственной Франции. Грабеж Франции, однако, не был бесконечен, и в 1453 году в руках англичан из всей Франции остался один город Кале. Легкие хищнические доходы прекратились. Произошло нечто вроде «перенаселения» английского дворянства, а отсюда возникли и два враждебных лагеря, из которых один старался пожрать другой. Права Ланкастерского и Йоркского дома были тут, в сущности, совершенно ни при чем. Дело заключалось в том, что одна часть большой голодной стаи хищников старалась спастись путем уничтожения другой части этой стаи. Отсюда и беспощадность бойни. Дворяне, которые спасались на поле битвы, падали под мечом палача той или иной партии.
Таким образом, мы присутствуем при своеобразном явлении бессознательного самоубийства крупного английского землевладения. Но место его не осталось пустым. На него выдвинулась новая аристократия, которую создавала королевская власть, в особенности Тюдоры. Частью это были люди из местных землевладельцев, разжившиеся и могущие купить себе замки и соответственные титулы. Частью это были всякого рода любимцы и, в особенности, министры и администраторы короны, – создаваемое новым троном новое дворянство.
Новая аристократия не питала никакого отвращения к торговле. Она легко подходила к перспективам, открывавшимся Возрождением не только с конца военных авантюр, но и с конца самой настоящей спекуляции. В такую аристократию легко находили доступ очень богатые и очень удачливые негоцианты.
У К. Каутского в биографии Томаса Мора есть по этому поводу следующее интересное замечание: «Большинство королей было в вечном денежном затруднении, несмотря на то, что подати страшным образом угнетали народ. Из этих денежных затруднений королей охотно вызволяли богатые торговцы ибанкиры, – конечно, не даром, но в большинстве случаев под залог части государственного дохода. Отсюда пошли государственные долги: государство и его правительство стали слугами капитала, они должны были служить его интересам» 16 .