Текст книги "Том 6. Зарубежная литература и театр"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 52 страниц)
Леконт де Лиль *
Леконт де Лиль Шарль-Мари-Рене (Charles Marie Rene Leconte de Lisle, 1818–1894) – французский поэт. Родился на острове Бурбон 1 , в тропической французской колонии. Образование получил в Реннском университете 2 , вовлечен был в романтическое литературное движение того времени. Романтизм привлекал Леконт де Лиля не своим реакционным крылом, а наиболее прогрессивным и демократическим. Сильное воздействие на Леконт де Лиля оказал Ламенне, надолго внушивший ему симпатии к мнимодемократическому и мнимосоциалистическому христианству.
В 1845 году в связи с этими воззрениями Леконт де Лиль становится сотрудником журналов фурьеристского направления («Фаланга», газета «Мирная демократия»). К этому времени относятся его не лишенные сильного мистического привкуса стихи («Helene» 3 , «La Robe du Centaure» 4 ). Леконт де Лиль полагает, что фурьеризм – «научная реализация христианских заповедей» 5 . Неохристианские увлечения у Леконт де Лиля уживаются с все более и более восторженным отношением к античности. Молодой поэт считает себя социалистом и республиканцем. Он полон уважения к прогрессу, надежд на радикальное улучшение жизни человека на земле, считая, что предпосылки для этого создаются в окружающей действительности.
Леконт де Лиль написал несколько популярных брошюр, в которых, несмотря на путаницу понятий, ярко выражается его острый, почти революционный демократизм 6 . На этой почве поэт порывает самым решительным образом все связи со своей аристократической семьей 7 . Но эта нота республиканизма, социализма, которая являлась одной из определяющих черт личности и творчества Леконт де Лиля, была сорвана тяжело сложившимися историческими условиями.
Революция 1848 года, ее быстрое крушение, разгром пролетариата наносят страшный удар оптимистическим упованиям поэта. Леконт де Лиль пережил поражение революции 1848 года как непоправимую социальную катастрофу. Надо, однако, отметить, что старые симпатии к идее осуществления правды, братства, равенства на земле все же сохранились у Леконт де Лиля, и он нередко выражал их с большой силой в лучших своих произведениях («Niobe» 8 , «Cain» 9 и др.). В таких своих поэмах, как «Cain» или «La tristesse du diable» 10 , Леконт де Лиль поднимается до грозных пророчеств по адресу мира угнетения и несправедливости. И хотя пророчества эти, чаще всего облечены в форму романтического богоборчества, пафос протеста в них все же достаточно глубок и высоко поднимает Леконт де Лиля над остальными парнасцами. Однако сочувствие к революционному протесту сочетается у Леконт де Лиля с полным неверием в возможность действительно революционных перемен. В. целом эволюция Леконт де Лиля отражает движение определенных мелкобуржуазных групп от расплывчато-социалистических и демократических идеалов в 1848 году к своеобразному примирению с торжествующим буржуазным порядком, – не к прямой защите этого порядка и слиянию с ним, а именно к вынужденному примирению с ним как с чем-то подлым и варварским, но непобедимым и естественным, как сама жизнь. В этом глубочайшая основа трагизма творчества Леконт де Лиля.
С 50-х годов оформляется физиономия поэта как вождя «парнасцев». Парнасская поэзия, в отличие от романтики, гордилась своей объективностью и бесстрастием. Леконт де Лиль сам излагает основы этого направления в своих сборниках «Современный Парнас» (1866–1876) 11 .
Куда же отступил Леконт де Лиль от своих юношеских оптимистических мечтаний? Романтизм сменяется у него «научным» миросозерцанием. Буржуазный позитивизм, насыщенный элементами механистического материализма, становится базой миросозерцания поэта. Но этот, казалось бы, освещенный светом науки мир представляется Леконт де Лилю особенно мрачным и безнадежным. «Научность» мировоззрения поэта явилась в данном случае формой краха романтических иллюзий. Буржуазная наука демонстрировала тут свое бессилие справиться с противоречиями буржуазного общества. Объективность Леконт де Лиля есть лишь признание бесчеловечности природы и тщеты человеческих усилий. Признание это гордое. Патетические жалобы на заброшенность человека, на неудачность, неприемлемость всего мироздания занимают у Леконт де Лиля небольшое место. Он замыкается скорее в беспощадном художественном изображении жизни природы и общества, в ее безмерном богатстве, но и в ее безжалостности, и призывает стоически уйти в себя, противопоставить чувства мужественности и достоинства этому враждебному миру и искать разрешения жизненной скорби в искусстве.
Леконт де Лиль стоит на точке зрения фаталистического детерминизма и в биологии и в социологии. Этими положениями проникнуты его «Античные поэмы» (1852), «Варварские поэмы» (1862), «Трагические поэмы» (1884) и, наконец, изданные после его смерти «Последние поэмы» (1895). В целом ряде как бы изваянных из базальта стихотворений Леконт де Лиль рисует природу и общество как «царство священного голода, взаимного истребления», постоянного умирания, таковы: «Le secret de la vie» 12 , «In excelsis» 13 , «Dies irae» 14 , «La joie de Civa» 15 , «La mort de Valmiki» 16 . Лучшим исходом Леконт де Лиль признал бы полное исчезновение мира в пучинах нирваны: 17 «La Мауа» 18 , «Midi» 19 , «Bhagavat» 20 , «Cunacepa» 21 , «La vision de Brahma» 22 . Отметим также стихотворение Леконт де Лиля «Тоска дьявола», глубоко проникнутое тем же настроением.
Естественно, что пессимистически-горделивая муза Леконт де Лиля не могла найти материала для вдохновения непосредственно в плоской буржуазной современности. Свою безнадежную оценку этой последней Леконт де Лиль заключал в романтическую, легендарную, мифологическую оболочку образов античной и всякой иной древности, тем более что и там, в веках, он находил все новые и новые подтверждения своей философской концепции («Neferou Ra» 23 , «Nurmahal» 24 , «L'apotheose de Mouca al Kebyr» 25 , «Massacre de Mona» 26 , «Le coeur de Hialmar» 27 , «La mort de Sigurd» 28 ).
Совершенно очевидно, что так называемое бесстрастие Леконт де Лиля – иллюзия. Вождь «Парнаса» был человеком чрезвычайно страстным, с могучей эмоциональной жизнью, но пафос Леконт де Лиля, благодаря социальным условиям, должен был замереть. Его образы поэтому статичны и кажутся холодными, выражая бессилие человека, безнадежность его стремлений. Но эти величественные фигуры полны чувств, выраженных монументально. Тут и отчаяние, и тихая гордая скорбь, и напрасная жертва, и страстное негодование.
Пластичность, скульптурность произведений Леконт де Лиля бросаются в глаза. Он высекает свои поэмы из камня, льет их из бронзы. Однако Леконт де Лиль является и замечательным живописцем. Не вдаваясь в красочные детали, чуждый всякому импрессионизму, он любит пряную, острую нарядность. Он ведет читателя в экзотические страны, чудесные и далекие во времени и пространстве. Стиху Леконт де Лиля не свойственна романтическая напевность. Он звучит как траурный марш.
Поэзия Леконт де Лиля принадлежит к числу лучших созданий французской литературы и буржуазной литературы вообще. Пережив крах романтических мелкобуржуазных иллюзий в социальной борьбе и не найдя реального выхода из этого кризиса, Леконт де Лиль не пожелал полностью капитулировать перед буржуазной действительностью, но и не смог объявить ей активной войны.
Буржуазная критика прекрасно уловила реакционную тенденцию Леконт де Лиля и вознесла его на пьедестал, ибо пессимистический пассивизм бывшего социалиста был как нельзя более на руку буржуа с их боязнью и ненавистью к революции. Однако марксистское исследование должно вскрыть до конца противоречия, породившие трагедию Леконт де Лиля, и показать, что эта трагедия обращена также и против буржуазии, против ее культуры, искусства, науки.
Разговор с Гербертом Уэллсом *
В Гарингтон-гоузе, в новом доме нашего полпредства, английским друзьям был дан маленький вечер, во время которого им был показан известный фильм Довженко «Земля». Среди других гостей посольства был и Герберт Уэллс.
Во время приезда его к нам, в РСФСР 1 , я не был ни в Москве, ни в Ленинграде, таким образом, личное наше знакомство состоялось только сейчас.
Уэллс был заинтересован возможностью разговора со мной и с первых же слов пригласил меня к себе.
Сначала мы говорили о «Земле». Уэллс не совсем понимает замысел Довженко. Мне приходится указать на то, что это, в сущности, скорее психологический и в известном смысле пантеистический замысел: некоторый гимн земле, ее плодородию, ее детям, которых она спокойно берет назад в свое лоно, чтобы заменить их свежими отпрысками. Я указываю на то, что моменты пропагандистские, агитационные, изображение классовой борьбы в деревне играют здесь, конечно, большую роль, составляют известный элемент патетики картины, но все же не задают тона. Уэллс как будто бы не согласен с этим. Поэтически-философское строение картины для него незаметно, и он повторяет, что, конечно, «Земля» имеет пропагандистскую зарядку, она служит добрую службу проповеди машинизации в отсталых странах, но что это пролетает над головой цивилизованного человечества, ибо его трактором не удивишь.
Я замечаю, что если даже стать на такую точку зрения, то и тогда придется признать, что дело не столько в тракторе как таковом, как именно в тракторе, находящемся в руках коллектива, а не служащим для наживы отдельных лиц и эксплуатации других. Уэллс с этим совершенно согласен и даже подчеркивает, что он сам старый коллективист, что он понимает огромное значение нашего опыта коллективизации крестьянского хозяйства. «Но, – замечает он, – я не очень четко заметил всю эту сторону картины, потому, вероятно, что не было никаких английских надписей, и поэтому для меня, – упрямо повторяет он, – от картины осталось впечатление в общем мастерски сделанной пропаганды введения научной агрономии в ваше сельское хозяйство».
Отсюда Уэллс делает переход к другой теме. «Вы не должны думать, – говорит он мне, – что я в какой-нибудь мере отрицаю огромную важность пропаганды через искусство. Я, в сущности, никогда в жизни ничем другим не занимался. Я склонен думать, что и другие писатели всегда занимаются этим делом, только есть писатели несерьезные, уровень которых не возвышается над уровнем их публики, тогда они только придают форму образам мысли и чувствам читателей. Раз они не приносят при этом ничего нового, то, очевидно, ценность их произведений исключительно только в непосредственном удовольствии, – и тогда это просто эстетическое искусство. Но имеет право называться подлинным писателем только тот, кто может научить чему-нибудь своих современников, кто лучше видит вокруг и больше видит впереди. Я всегда склонен был думать, что я все-таки таков. Конечно, при этом можно быть просто политиком или просто научным пропагандистом. Сущность политики – это воздействие на массы, – и потому писать политические книги для меня самая высшая форма политики. Например, мою „Историю человечества“ я рассматриваю как книгу чисто политическую, там беллетристика отходит на задний план, дело идет только о пропаганде. То же самое можно сказать о моей книге „Наука о жизни“. Меня самого влечет к тому, чтобы одевать мои идеи в образы. Да и читателя это очень сильно привлекает. Раз мне дана эта способность передавать свои идеи и чувства образами, было бы совершенно непонятно, если бы я ею пренебрег. Мало того, я считаю, что таким образом я и становлюсь наиболее сильным политиком в пределах отпущенных мне способностей и в то же время наиболее подлинным художником. Сильнее всех тот политик, который пользуется самыми сильными методами воздействия на окружающих, а искусство – самый сильный или, по крайней мере, очень сильный метод, и сильнее всех тот художник, который умеет в живых образах передавать полезные мысли, могущие способствовать движению его современников вперед, словом, художник, участвующий в общем движении человечества ко благу».
«Мы живем в такое тяжелое время, в такое черное, в такое опасное время, что художник, не желающий принять в его беге участия как политик, то есть как вождь людей, кажется мне бесчувственным, бессмысленным, и я не могу признать за ним таланта, разве только некоторый формальный талант, какой признается за хорошим вокалистом, прекрасно распевающим песни, написанные композитором за два-три столетия до наших дней».
Слушаю эти разговоры и отмечаю про себя, что почти то же говорил у нас еще Чернышевский 2 .
«Скажите, – спрашиваю я Уэллса, – как относитесь вы к вашему знаменитому коллеге Голсуорси? У нас его находят скучным, но тем не менее он имеет своих читателей. Лично я с огромным удовольствием читал его, ибо он необыкновенно четко раскрывает передо мною чуждый мир вашей нынешней буржуазной Англии».
Уэллс смеется и говорит: «Голсуорси невозможный человек, сам он в высшей степени сноб и устраивает свою жизнь точь-в-точь так, как те консервативные герои, которые играют такую большую роль в его романах».
Я возражаю: «По-моему, у Голсуорси масса иронии по отношению к этой консервативной части его персонажей. В общем, он, так же как и вы, считает, что Англия отплыла к новым берегам; что происходит огромное культурное линяние».
Уэллс отвечает: «Да, конечно. Голсуорси очень умный, наблюдательный человек, но таков он только как писатель. Когда он пишет, он становится выше своей среды, это несомненно, и я, например, никогда не смог бы с таким поразительным знанием написать „Форсайтов“. Для этого нужно самому быть немного Форсайтом, и Голсуорси таков. В жизни он консервативный англичанин, но умом и талантом он превозмог самого себя, и, не меняя ничего в порядке своего быта, он прекрасно сознает, что устои этого быта непрочны и что наступит какая-то не то благословенная, не то опасная весна».
Мне хотелось спросить мнение Уэллса о некоторых американских писателях, пользующихся не меньшим успехом у нас в России, чем он сам. Я даже, помнится, упомянул вскользь об Эптоне Синклере, Синклере Льюисе, о Драйзере и т. п. Но вместе с тем я упомянул об Америке, теме, более волнующей Уэллса, и он сейчас же заговорил о ней. «Америка, – сказал Уэллс, – это колоссальное явление. Ни в коем случае нельзя проходить мимо Америки. То, что в ней много грубой парадности, этого отрицать нельзя. Но это такой котел сил, который играет и будет играть огромную роль в судьбе человечества. Америка способна на такие внезапные прыжки вперед, которые заставят остолбенеть».
«Как раз в пути, – говорю я ему, – я прочел знаменитую книгу Дюамеля об Америке» 3 .
В первый раз я увидел, что Уэллс сердится. «Ах, – сказал он, – я тоже прочел эту книгу, и прочел с величайшим неудовольствием. Хотя Дюамель человек культурный и даже гиперкультурный, но, пожалуй, это большая гиперкультурность французского мещанина – не больше. Вот уж он-то уверен в том, что его удобная старая цивилизация и его довольно мелочная нервная утонченность есть закон всему миру. Американская грубая развязность для меня гораздо приемлемее, чем эта горделивая улыбка француза. Дюамель думает, что взвесил, смерил и осудил Америку, а на самом деле он только подошел к ее огромной фигуре и на ее фоне отпечатался как малюсенький Дюамельчик».
«Хотя вы не спрашиваете меня, – сказал Уэллс, – о том, что я думаю по поводу вашей страны, но я считаю себя очень близким к тому, что делается в ней. Да, мы, вероятно, никогда не согласимся друг с другом, – воскликнул он, делая предостерегающий жест, – я вовсе не требую от вас признания и сам не хочу говорить комплиментов. В последнее время я пришел к выводу, что вы находитесь в таком периоде развития, так сказать, в вулканическом периоде, когда катастрофа сама собой понятна, и, может быть, вы не можете даже двигаться вперед иначе, как такими судорожными толчками. С другой стороны, верите или нет, но я глубоко убежден, что роль подобной революционной конвульсии в Англии будет всегда весьма второстепенной. Нам нужно медленно накопить усилия для чего-то нового. Это проклятый факт, поверьте мне, это вовсе не весело, в особенности для человека в возрасте шестидесяти лет. Хотелось бы, чтобы дела шли скорее, хотелось бы сделать все от меня зависящее, чтобы их ускорить. Но как можно это сделать? Только просвещая умы масс, и в особенности интеллигенцию, играющую огромную роль в Англии, склоняя на свою сторону выдающихся и влиятельных людей, устраивая всякие показательные учреждения, которые могли бы дать предчувствие новых форм жизни. Всякий, кто работает над этим, делает хорошую службу. Вы смотрите на нас с известным презрением, мы смотрим на вас с ужасом, но, в сущности, мы близки друг к другу, и нас почти одинаково не любят наши контрреволюционные партнеры. В целях мы не расходимся, я совершенно убежденный социалист, даже коммунист. В отношении целей я приветствую уже самую идею человеческого сотрудничества, организованной жизни, которую преподали Маркс и Ленин. Но только я никогда не мог бы решиться на революционный путь не только потому, что он жесток, а потому, что он менее приспособлен к тому материалу, над которым здесь приходится работать».
Гм, гм! – думаю я. – Как будто в самом деле – близость. Но вот наши меньшевики тоже не расходились с нами «в целях», но, считая ошибочным и вредным избранный нами путь, они очутились по другую сторону баррикады. Не будут ли когда-нибудь ваши единомышленники, мистер Уэллс, стрелять в английских коммунистов за то, что они выбрали недостаточно «англосаксонский» путь продвижения общества вперед?
Мы поговорили еще на разные более или менее интересные темы, которые я не могу вместить в эту статью, и потом Уэллс повел меня в соседнюю комнату и показал шкаф, полный книг. На самом деле в этом шкафу была одна книга в разных изданиях на всех языках мира. Это была «История человечества» Уэллса. Он вынул из шкафа том в хорошем переплете, положил его на стол и сказал: «Американцам удалось дать лишь очень немного сокращенное издание моей „Истории“ в одном томе за один доллар». И почти небрежно добавил с внутренней гордостью: «До настоящего времени в Соединенных Штатах продано два с половиной миллиона экземпляров этой книги». Я даже отступил на шаг и невольно с особенным чувством посмотрел на этого человека. Два с половиной миллиона научно-популярной книги, наносящей сильнейший удар всяким буржуазным предрассудкам, прославляющей социализм, – это кое-что.
Уэллс подводит меня к другому столу. «Вот здесь лежит моя новая книга „Наука о жизни“. Я пишу ее с моим сыном (он кладет руку на плечо своего сына, еще совсем молодого биолога) и с сыном старого биолога Гексли 4 . Мне принадлежит общая редакция, подчас известная стилистическая обработка, а они вдвоем собирают материал, подыскивают подходящие аргументы и т. д. Эта книга, – говорит Уэллс, – материалистическая книга. Я смею утверждать, что вряд ли кто-либо из вас сильно осудит ее, хотя я не посвящен в тонкости вашей современной философии материализма, во всяком случае, я высказался здесь против всех видов идеализма, против всех видов витализма и т. д. Я знаю, что в области общественной мы расходимся, и не будем спорить об этом. Но тут дело идет о биологических фактах. Я думаю, что я говорю на одном языке с вами. Книга говорит о том, как произошла жизнь, что она такое, дает общее представление о биологическом мире, переходит потом к жизни человека, дает понятия о здоровом и больном организме, об индивидуальной и социальной гигиене. Книга рисует ужасные картины того, как на самом деле живет еще человек. Она показывает, как мог бы жить человек, если бы он был действительным хозяином жизни и своей судьбы. Эта книга материалистическая и эта книга социалистическая, – говорит Уэллс. – Я надеюсь, что она тоже разойдется во многих сотнях тысяч экземпляров на различнейших языках мира, и я надеюсь, что я таким образом прибавлю кое-что к моим романам. Я даже люблю эти две книги больше, чем самые любимые мной мои романы. Мне кажется, что как будто урок, который история и я сам задали мне, таким образом будет более или менее выполнен. Кстати, – говорит он и показывает мне третью книгу, – вот мой новый роман, который на днях выйдет из печати. Это самая злободневная книга. Вы знаете, когда злишься на что-нибудь, то злоба переходит в язвительность и ядовитость. Ах эти люди! Я описываю здесь нашего Муссолини, я описываю диктатуру его у нас в Англии, в какие формы он уложится, каких глупостей он наделает, как бесславен будет его конец. Таким образом, [через] английского Муссолини я показываю всю смехотворность и ничтожество английского официального мира, английской буржуазии. Ну, эту книгу вы, вероятно, переведете на русский язык» 5 , – говорит он.
Я отвечаю ему: «Мне кажется, что все ваши книги переводятся на наш язык, и вы находите в нашей стране чрезвычайно многочисленных читателей, хотя самые просвещенные читатели у нас, то есть коммунисты, много, конечно, возражают на ваши утверждения».
На этом окончился наш в общем длинный разговор, и со всякими взаимными любезностями и обещаниями встретиться мы пожимаем руки Уэллсу, сыну и его жене, коммунистке, бывшей машинистке в нашем полпредстве, – и расстаемся.