Текст книги "Том 6. Зарубежная литература и театр"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 52 страниц)
Анри Барбюс. Из личных воспоминаний *
I
Это было в Москве. Это было уже после пашей победы. Ленин был уже председателем Совнаркома. Я был у него по какому-то делу. Покончив с делом, Ленин сказал мне: «Анатолий Васильевич, я еще раз перечитал „Огонь“ Барбюса. Говорят, он написал новый роман „Свет“ 1 . Я просил достать его мне. Как вы думаете, очень много потеряет „Огонь“ в русском переводе?» 2
– Разумеется, он много потеряет в художественности, – ответил я. – Он потерял бы, даже если его перевести на французский язык. Сочный, выразительный, полный перца и задора солдатский окопный жаргон, которым Барбюс так великолепно владеет, нельзя передать и на французском языке. Но главное сделать, разумеется, можно, – передать всю эту страстную антивоенную зарядку, кошмар фронта, бесстыдство тыла, рост сознания и гнева в груди солдат.
Владимир Ильич был задумчив: «Да, все это передать можно, но прежде всего в художественном произведении важна не эта обнаженная идея! Ведь это можно и просто передать в хорошей статье о книге Барбюса. В художественном произведении важно то, что читатель не может сомневаться в правде изображенного. Читатель каждым нервом чувствует, что все именно так происходило, так было прочувствовано, пережито, сказано. Меня у Барбюса это больше всего волнует. Я ведь и раньше знал, что это должно быть приблизительно так, а вот Барбюс мне говорит, что это так и есть. И он все это мне рассказывал с силой убедительности, какая иначе могла бы у меня получиться, только если бы я сам был солдатом этого взвода, сам все это пережил. Вот Яков Михайлович (Свердлов) недурно выразился. Он прочел „Огонь“ и сказал: „Весьма действенная реляция с поля битвы!“ Не правда ли, это хорошо сказано? Собственно говоря, в наше решающее время, когда мы вступили в длинную полосу войн и революций, настоящий писатель только и должен делать, что писать „реляции с поля битвы“, а художественная его сила должна заключаться в том, чтобы делать эти „реляции“ потрясающе действенными» 3 .
Ильич вдруг засмеялся: «Вы, впрочем, у нас эстет! Вас, пожалуй, шокирует такое сужение задач искусства». И, лукаво прищурившись на меня, Ильич тихо засмеялся.
Я обиделся.
– Ну, что это вы говорите, Владимир Ильич? Наоборот, мне очень нравится то, что вы говорите! Если бы я не боялся сделать плагиат у вас или у товарища Свердлова, я бы написал на эту тему целую статью. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы это сделали вы сами.
Ильич стал серьезен.
– Времени нет! – сказал он и сейчас же заторопился. – А вы… что же? – напишите статью.
Статьи я, к сожалению, не написал. Но когда я познакомился с Барбюсом 4 , я рассказал ему подробно об этом разговоре в кабинете великого председателя Совнаркома первого рабочего государства.
* * *
Я познакомился с моим нынешним другом Анри Барбюсом значительно позже.
Это было в Париже, в квартире товарища Садуля. Он устроил маленький товарищеский обед, на котором был он, Вайян-Кутюрье, я (все мы с женами), известный художник-карикатурист Гранжуан и Барбюс.
Мое внимание было в особенности приковано к Барбюсу. Я с огромным интересом присматривался к этому человеку.
Барбюс – это род Дон Кихота. Необыкновенно длинный, даже вытянутый, худой той худобой, которой худы наполовину дематериализованные образы испанского художника Эль Греко. Только это не Дон Кихот, как его понимают карикатуристы, даже Гюстав Доре. Это скорее Дон Кихот в том возвышенном романтическом понимании, к которому склонялся Тургенев («Гамлет и Дон Кихот») 5 и который довел до абсурда Унамуно 6 . В Барбюсе есть что-то от аскета. Вы чувствуете, что это сухое тело с такой благородной структурой, эти длинные изящные руки, это костлявое скульптурное лицо, эти выразительные глаза могут преисполниться бешеным гневом, и что тогда Дон Энрико Барбюс способен, так же как Дон Кихот из Ламанчи, ни о чем не рассуждая, – менее всего о том, чтобы поберечь себя, – броситься против какого угодно стихийного врага, даже не потому, чтобы он надеялся победить его, а потому, что нельзя перенести наглости чванящегося зла.
Но вместе с тем во всем облике Барбюса страшно много культуры: его движения мягки до грации. Они медленны, словно заранее определены, они пластичны и музыкальны. Еще более повышается это впечатление, когда слушаешь Барбюса. Прежде всего поражает самый звук его голоса: необыкновенно мягкий, бархатный, ласкающий баритон с небольшим количеством модуляций, словно исполняющий какую-то очень простую мелодию.
Потом его французский язык! Французский язык вообще прекрасен. Но я редко слышал его в такой чарующей красоте, как у Барбюса.
А так как Барбюс говорит задумчиво и все, что он говорит, действительно продуманно, убежденно, всегда очень человечно, всегда как-то задушевно, – то поэтому и форма и содержание сливаются в какой-то золотой звон, в звучание прозрачного теплого ручья.
Мы говорили в тот вечер очень много и о сотнях предметов: о литературе, о тогдашнем состоянии Французской коммунистической партии, о планах создания своего литературного и вообще культурного «поста» во Франции, об отдельных товарищах, о некоторых врагах, о наших надеждах и опасениях, связанных с ходом мировой истории, и т. д.
Все, что говорил Барбюс своим тихим задумчивым голосом, было значительно и носило на себе выраженную печать какой-то сосредоточенной гуманности. Но еще больше поразила меня преданная коммунистическая партийность этого типичнейшего «праведника интеллигенции».
Кто-то рассказал о теневых сторонах тогдашних внутренних отношений во Французской коммунистической партии…
Кто-то из собеседников сказал по этому поводу: «Да, если дальше продлится такое состояние, придется уйти, хотя бы на время. Ничего не поделаешь».
Барбюс встал и заходил на своих длинных ногах: «Уйти? Я никогда не мог бы уйти из коммунистической партии. Куда же уйти? Разве есть такое место, куда мы можем уйти? Пусть партия временно была бы самым резким образом не согласна со мной, пусть осудила бы меня, пусть бы я полагал, что она осуждает меня крайне несправедливо: наша партия все-таки неизмеримо выше не только всех остальных партий, но и всякого горделивого индивидуалистического одиночества. Нет, лучше все перенести! И можно ли усомниться в том, что если ты в своей воображаемой правоте все время оказываешься несогласным с партией, то это не партия нуждается в исправлении, а ты сам должен переломить себя и склеить себя по-новому. Право же, прежде всего надо быть коммунистом, прежде всего, крепче всего: в наше время это – самое важное. Обрести этот путь и сбиться с него, увидеть этот свет и утерять его – это самое большое несчастье, какое может постигнуть кого-нибудь из нас».
Два раза я был у Барбюса всего по одному дню – но о них у меня сохранились яркие воспоминания.
Барбюс – собеседник необычайно интересный. В нем нет блеска искрометного «козера» [34]34
Человек, умеющий красиво говорить, поддерживать легкий и непринужденный разговор (от франц.causeur). – Ред.
[Закрыть], какой часто бывает у французов. Внутренне всегда взволнованный, принимая все, что слышит и говорит, близко к сердцу, – Барбюс внешне серьезен. Он тихо ходит высокой сутулой тенью по комнате, делает плавные жесты своими красивыми длинными руками и необычайно кругло, мягкозвучно выливает одну фразу за другой, – всегда словно литературно обработанные, всегда словно уже давно обдуманные и всегда согретые настоящей гуманностью, часто освещенные высоким энтузиазмом.
Уютно было в маленьких комнатах пронизанного солнцем и соленым морским воздухом жилища на средиземноморском берегу.
С Барбюсом разговаривать тепло и светло. Кончить разговор с ним почти немыслимо: одно рождает другое. Когда беседуешь с этим человеком-другом, невольно в тебе возникает мысль: как это чертовски хорошо, что этот спокойный, светлый, благородный, такой живой и такой искренний, так идеалистически и в то же время действенно настроенный человек – с нами, наш, наш партийный друг!
К вечеру Барбюс оказался занятым какими-то срочными письмами, и я решил ненадолго спуститься в его маленький сад, террасами уходящий к морю.
Сад этот нечто вроде лестницы о широких ступенях. Он весь порос кактусами, в нем много апельсиновых деревьев, пальм, олеандров, роз…
По тихим тропинкам идешь все вниз, навстречу морю.
Снизу раздается плеск, музыку которого трудно определить. Но это энергичный, неумолчный плеск: голос сложной и упорной жизни.
И вот я внизу.
Оказывается, что сад Барбюса спускается не прямо к морю, а повисает над небольшой, очень курьезной бухточкой или заливчиком на высоте трех-четырех метров.
Я сел у каменного парапета и посмотрел вниз. Сине-фиолетовые воды моря проникают сюда довольно бурно, все оживляют, всюду заглядывают, стремятся проникнуть подальше, идут на приступ, встречают разнообразно изрезанное, многоузорное сопротивление этих зубчатых берегов и обильно одеваются серебром пены.
И вдруг мне пришла в голову мысль: а ведь бухта у подножья сада моего приятеля чрезвычайно похожа на него самого. Она как-то отгорожена. Она очень ярка и индивидуальна. Она чрезвычайно сложно и художественно причудливо построена. Она полна мерной, но сложной музыки. Она полна увлекательной игры красок. И все же это вовсе не замкнутый мир. Напротив – это нераздельная часть великого моря, в свою очередь соединенного с океаном. Мир сюда входит: звуковой и цветовой ритм здесь находится в зависимости от дыхания мировых элементов…
Таков и Барбюс! Вы не оторвете его от вселенной, от всей истории человечества, от современности, от великой революции, – все это составляет самую сущность его сознания. Но все это составляет сущность именно его сознания, все это превращается в его глубокие индивидуальные переживания, в его художественное ощущение жизни, в его этическое и эстетическое, глубоко живое противодействие или содействие им.
* * *
У меня много воспоминаний о Барбюсе. Я мог бы о нем много сказать. Мне интересно было бы остановиться, например, на эпизоде, который курьезным образом соединил Анри Барбюса и Иисуса Христа, Всеволода Эмильевича Мейерхольда и митрополита «живой церкви» господина Введенского 7 .
Барбюс ненавидит христианство, церковь. Он ненавидит ее вплоть до ее истоков. Для него христианство в своей демократической гуманной части есть лишь приманка для масс, служащая вящему их обману, для него христианство есть хитрейшая и очень сильная опора «власти властвующих». И тем не менее ему кажется и казалось, что где-то там, в самой глубине, бьется живое сердце революционера, что действительно существовал какой-то сын плотника, какой-то неуемный протестант, зажигающий агитатор, который вызвал вокруг себя движение несчастных толп и который не так несчастен тем, что его казнили, как тем, что его ученики из его проповеди приготовили для нежно любимого им народа дурманный яд.
Как известно, он писал об этом книги.
В этих книгах острая критическая мысль, большая научная эрудиция соприкасаются с некритической художественной мечтой, с романом, выросшим в великодушном сердце поэта.
Вот тут-то и подстерегал Анри Барбюса хитроумный и речистый митрополит «живой церкви» господин Введенский.
Когда-то в пору моих ошибок, когда я, резко отрицая всякого бога, тем не менее пытался доказать, что марксизм, разрешая все «проклятые вопросы», становится на место религии и, не ища порядка в мире, творчески в него этот порядок вносит, – великий мой учитель Владимир Ильич Ленин сердито и насмешливо говорил мне: «Вы отмахиваетесь от попов, а они будут к вам липнуть, как мухи. Раз вы намазались медом всего этого кокетничания с позорной религиозной ерундой, вышли навстречу рою поповских мух, – так нечего руками махать: они рады будут союзничку» 8 .
Мне казалось тогда, что Владимир Ильич слишком жесток. Я с ним только наполовину соглашался, но поздней увидел, что он был бездонно прав.
Так было и с Барбюсом. Он ли не проклинал попов, начиная с апостолов, а вот архипоп и новоапостол, звонкоглагольный Введенский, поправляя крест на груди, вещал на диспуте: «Анри Барбюс, коммунист, материалист, разумеется, не в состоянии видеть своими пораженными бельмами очами истинную славу божию, однако же и он ищет прибежища во Христе, и в его заблудшем и ожесточенном сердце живет жажда броситься на колени перед кем-то великим и благостным и обливать слезами чью-то святую длань!»
Я, конечно, ругательски ругал архипастыря, цитировал Барбюса, указывал, какие кровавые раны наносит он всей церковщине. Но… от утверждений Введенского о каком-то инстинктивном христолюбии Барбюса некий запашок оставался.
Несколько позднее Барбюс эту же тенденцию постарался провести в очень интересной и своеобразно задуманной драме 9 . В ней история Христа в его понимании, Христа не только преследуемого, но и преданного ближайшими учениками, – перемежалась со сценами нынешних империалистических подлостей и зверств.
Это было хорошо сделано художественно. Сюда должна была быть введена музыка, очень много кино. Заманчиво для режиссера. Барбюс мечтал, что я переведу эту пьесу и отчасти, может быть, приспособлю ее к суровой требовательности нашего зрителя, а Мейерхольд ее поставит. Но суровость нашей партии в этом отношении непреклонна. Пьеса была талантлива, но это была мешанина. Христос хотя и никогда не существовал, но самая легендарная тень его справедливо числится у нас подозрительным субъектом, всякая симпатия к которому есть вещь компрометирующая.
Барбюс теперь уже преодолел тогдашний свой «уклончик» в сторону маленького, великодушного, теплого и все-таки неуместного романа с Иисусом из Назарета.
Но что никогда не забудется – это хорошие, положительные моменты в деятельности Барбюса.
Не забудется, например, знаменитая полемика его с Роменом Ролланом 10 . Хотя Ромен Роллан тогда очень талантливо защищал свои толстовские позиции, но я уверен, что уже во время этого спора позиции эти стали колебаться. Позднее Ромен Роллан достославно покрыл их. И недаром теперь великий автор «Жан-Кристофа» с такой горячей симпатией говорит о Барбюсе, недаром он так искренне приветствует его по поводу его юбилея 11 .
Не забудется то, как Барбюс, для всех, бесспорно, являясь представителем человеческой совести, ездил по застенкам буржуазного террора и как никакая сигуранца не смела его остановить в его исследованиях, о которых он потом звонил в большой колокол и трубил в большую трубу на весь белый свет 12 .
Не забудется его путешествие по СССР, его книга о Грузии 13 , его всегда искренний и блещущий жизнью восторг перед строительством в этом новом мире, его всегдашняя готовность яростно защищать наш коммунистический очаг и немолчно звать других на его защиту, разоблачая темные козни врагов.
Не забудется его инициатива по созыву недавнего антивоенного съезда 14 , не забудется то, что пока бьется горячее сердце в этой мужественной груди, – оно будет предано делу коммунизма.
Дорогой Анри Барбюс: как друг, как брат, шлю вам мой горячий поцелуй. Как писатель, как революционер – с восторгом кричу вам: слава тебе, прямому, смелому, великодушному художнику – воину обновляющего мир пролетариата!
Предисловие [К книге Б. Шоу «Чернокожая девушка в поисках бога»] *
I
С нашим большим и близким другом, великим писателем Бернардом Шоу, нам бывает иногда чистая беда.
Разве можем мы не оценивать высоко положительно, что этот, вероятно в настоящее время остроумнейший в Европе писатель, приехал отпраздновать в Москве свое семидесятипятилетие, чтобы тем засвидетельствовать свое великое уважение к происходящему в нашей стране строительству, и что он воспользовался этим своим посещением, чтобы и у нас и по возвращении на родину много раз самым резким революционным образом противопоставить новый ленинский мир старому, безнадежному?
Мы не можем не оценить его неуемную, колючую и ядовитую критику буржуазного порядка, его смелые, бичующие ответы буржуазной прессе, его неукротимую энергию, его искрящиеся веселостью и часто убийственные для людей мрака комедии.
Но Бернард Шоу обладает большой самостоятельностью. Он обо всем думает по-своему, а что думает, то и говорит. Именно независимость привела его в антибуржуазный лагерь, но она же мешает ему проникнуться более или менее строгой системой мышления, более или менее последовательными убеждениями, более или менее выдержанным миросозерцанием. Рядом с мыслями изумительной остроты попадаются у него довольно пустые парадоксы, рядом со смелыми полетами – внезапные падения. Благодаря этому – как он ни мил – за него трудно поручиться, за него трудно отвечать, и редко какое произведение, вышедшее из-под его пера, можно принять целиком и предложить читателям без ряда оговорок.
Во всем этом есть маленькое сходство с другим величайшим острословом – с Генрихом Гейне. Марксу и Энгельсу, которые любили его и восхищались им, приходилось очень часто покачивать над ним головами и в неприятном недоумении разводить руками.
Но они умели прощать ему даже такие выходки, каких, конечно, наш друг Бернард Шоу себе не позволил бы, и Маркс – человек строгий и требовательный – с несвойственным ему добродушием говаривал о том, что с поэтов нельзя спрашивать так, как с обыкновенных людей 1 .
Совсем еще недавно мне пришлось писать о последней комедии Бернарда Шоу «Слишком верно, чтобы быть красивым». Рядом со многими очень сильными сторонами этой пьесы я отметил и совершенно неуместную критику атеизма, – слабую критику, но тем не менее ослабляющую критику религиозности в той же пьесе; отметил и то, что, рисуя весь окружающий мир черными красками, Бернард Шоу не счел нужным ни единым словом упомянуть о том, что ему противостоит и что Шоу знает и ценит, – об СССР, Коммунистической партии, Коммунистическом Интернационале и их борьбе.
В некоторых передовых журналах Запада 2 появились по поводу этой комедии даже сомнения: не отходит ли старый, но неугомонный ирландский комедиограф от своей симпатии к Октябрю?
Но вслед за этим появился превосходнейший манифест Бернарда Шоу 3 , еще раз со всей горячностью семидесятипятилетнего юноши подтвердившего свою веру в наше дело.
Да, мы знаем, что Бернард Шоу – наш верный союзник. Мы должны научиться брать его таким, как он есть. И мы делаем это с любовью и симпатией, но…
Но от нас никак нельзя требовать, чтобы мы, принимая с этой дружеской симпатией новые произведения Шоу и хваля в них то, что в них есть положительного, из дружбы и благодарности замалчивали в них то, что для нас по нашей марксистско-ленинской совести неприемлемо.
Мы знаем, что наш милый паладин бодрого и разящего смеха на нас за это ни в коем случае не обидится.
II
В настоящий момент мы рекомендуем нашему советскому читателю последний, в высшей степени живой и привлекательный памфлет Б. Шоу «Чернокожая девушка в поисках бога».
Можно сказать, что это произведение (в особенности если отвлечься от приложенного к нему довольно длинного послесловия) является чисто вольтерьянским.
Оно вольтерьянское по самой своей форме, по своей юркой и сверкающей веселости, по своей «кусательности», по своей неожиданности, по своей забавно гримасничающей грации.
Вольтер был великий мастер этого стиля.
Великий и непревзойденный.
И в искусстве владеть этим стилем, пожалуй, никто, ни из современников его, ни из последователей, рядом с ним не стоит.
Произведение Шоу, о котором мы говорим, могло бы с честью занять место в серии легких саркастических сатир великого фернейского патриарха.
Писать формально, как Вольтер, – это, во всяком случае, очень хорошо.
Но новый памфлет Бернарда Шоу и по содержанию своему – вольтерьянский.
Это тоже, в известном смысле, хорошо.
Сейчас над буржуазным миром сгущается тьма. Тяжело летают совы и нетопыри, «viri obscuri» [35]35
темные люди (лат.). – Ред.
[Закрыть], темные мужи, опять начинают гнусить в нос с мнимодраматическими жестами свои отвратительные проповеди. И сколько мы находим людей, которые, сами не занимаясь делом распространения тьмы, делом гасительства света, в достаточной степени потворствуют этому делу, принимают его всерьез, или – что почти так же худо – не принимают его всерьез, то есть проходят мимо него без возмущения и без борьбы.
В такое время нельзя было бы не приветствовать нового появления Вольтера. Вдруг бы появился он, сидя в своем кресле, как изобразил его Гудон 4 , насмешливый старик, которого Бернард Шоу в рекомендуемом нами памфлете описывает так:
«Старый джентльмен с такими удивительными глазами, что казалось: все лицо его – одни глаза; с таким замечательным носом, что казалось: все лицо его – один нос; с таким ртом, выражавшим забавно злобное смакование, что казалось: все лицо его – один рот, – пока девушка, скомбинировав все эти несовместимости, не решила, что его лицо выражает ум» 5 ,
– вдруг бы появился он и, смотря лукавыми зоркими глазами, заметил бы всех, всех этих чудовищ возрожденного пиетизма, обновленной мистики, всех этих фальшивых магов и в каждого из них послал бы стрелу пронзающего слова, смоченную ядом разрушительного смеха. То-то бы кинулись во все стороны чудища! Произошла бы сцена, подобная той, какую Гоголь описывает в своем «Вии», когда все уродливые порождения ночи шарахнулись в страхе, а некоторые так и застряли в узких окнах церкви. Но так как старый Вольтер воскреснуть сам не может, то не плохо, если он воскреснет в старом Шоу, имеющем с ним так много общего. Поэтому вольтерьянство в том виде, каким оно жило в XVIII веке, то есть как свободомыслие, не дошедшее до окончательного атеизма, в своей критике иногда довольно поверхностное и т. д., но все же свежее, смелое и презрительно карающее весь мир суеверий, – это такой культурный элемент, за который можно быть благодарным и сейчас.
Будем благодарны за него Бернарду Шоу, но все-таки скажем, что вольтерьянство в наш век не может не казаться чем-то весьма половинчатым, потому что половинчатым оно было даже в свой век. Принимая из рук Шоу его новое вольтерьянское произведение, мы можем весело улыбнуться, крепко и благодарно пожать руку маэстро и сказать ему: «Что ж, это хорошо. Но это могло бы быть гораздо лучше!»
Мы не будем здесь комментировать самый памфлет.
III
Он написан живо и ясно. Понять его нетрудно. Всякий посмеется над его образами. Разве не смешны библейский бог, требующий жертв, и библейский бог – спорщик? Разве не своеобразна критика пророческого духа? Разве не изыскан юмор вокруг непонятности христианства? Разве не блестяща победа чернокожей девушки над Магометом? И разве – скажем это при всем нашем огромном уважении к нашему превосходному соотечественнику Ивану Петровичу Павлову – не забавен в высшей мере (хотя, конечно, и непочтителен; ай-ай-ай, мистер Шоу!) инцидент между «искательницей бога» и великим исследователем слюнных рефлексов собаки?
Глубокий и полный ненависти закал, появляющийся у Шоу, когда он изображает караван современных культурных туристов, найдет общее сочувствие, хотя бы между этими культурными туристами и некоторыми новейшими формами свободомыслия и тянулись кое-какие паутинные нити.
Как мы уже сказали, Шоу сам присоединяет к своему памфлету разъясняющее послесловие. Вот тут-то мы поговорим с ним несколько подробнее. Тут он снял с себя маску мудрого комика, отер элегантной рукой пот со своего высокого лба, над которым лежит густой седой чуб, присел на скамейку, коснулся двумя пальцами до колена читателя и как бы сказал: поговоримте серьезно!
Поговорим.
Но прежде я хочу бросить только одно замечание по поводу самого текста памфлета.
Вольтерьянский памфлет имеет вольтерьянский конец, главный мотив которого взят из вольтеровского «Кандида».
Вольтер уговорил чернокожую девушку удовлетвориться агностицизмом и сажать капусту. Вдобавок она выходит замуж за ирландца, очень похожего на молодого Бернарда Шоу, и они вместе производят на свет большое количество детей «чудесного кофейного цвета».
Неужели самому Б. Шоу не приходит в голову, что «в качестве успокоения» после энергичных «поисков бога» это звучит ужасающе по-мещански?
Вероятно, кажется, потому что в самых последних строчках своего памфлета Шоу пишет:
«Когда ребятишки подросли и больше от нее не зависели, а ирландец сделался неосознанной ее привычкой, как бы частью ее существа, – тогда они перестали отвлекать ее от нее же самой, и она вновь обрела досуг и одиночество, а вместе с ними вернулись и старые проблемы. Но к тому времени ее окрепший ум увел ее далеко за пределы той стадии развития, когда доставляет удовольствие разбивать идолов дубинками».
Н-да…
Однако эту фразу мы находим довольно загадочной. Она оставляет нас в недоумении. И «послесловие» из этого недоумения нас не выводит.
IV
Не знаю, хорошая ли это манера – к собственному художественному произведению прилагать более или менее длинный поясняющий комментарий.
Во всяком случае, это манера Бернарда Шоу.
Должен сказать, что такое самокомментирование, насколько я помню, ни разу не было на пользу какому-либо произведению комедиографа, таким комментарием снабженному. Но в данном послесловии Шоу имеется, во всяком случае, очень много интересных мыслей. Интересных по себе или по отношению к автору.
Одна из главных таких мыслей выражена Шоу следующем образом:
«Часто оставляют без внимания благоразумное старое правило: „Не выливайте грязной воды, пока не достали чистой“, которое является поистине дьявольским советом, если не сделать к нему такого добавления: „И еще говорю вам: когда вы достали чистую воду, вы должны вылить грязную и сугубо позаботиться о том, чтобы они не смешались“».
И дальше Шоу пишет:
«А вот этого-то мы и не делаем. Мы упорно льем чистую воду в грязную, и в результате у нас в голове всегда путаница. Ум современного образованного человека можно сравнить только с лавкой, где самые последние и самые ценные приобретения валяются на отвратительной куче отбросов и ничего не стоящих древностей из музейного чулана».
Это сильно сказано. Но это относится – да простится нам – к самому Бернарду Шоу.
Чтобы ум его похож был на «лавку, где отвратительная куча» и т. д., – этого, конечно, никто не скажет. Но на некоторый музей, в котором собрана весьма интересная всякая всячина, ум Шоу иногда смахивает. А главное, если он подчас весьма колеблется «вылить грязную воду, не будучи уверен, что у него уже есть чистая», то с ним нередко случается, что, доставши чистую воду, он как раз льет ее в грязную и смешивает обе.
Вот, например, Шоу, по-видимому, окончательно убедился, что грязную воду библейского воспитания пора вылить. Однако он это делает очень нерешительно. Тут же, в этом же послесловии, он не может преминуть сказать очень много приятного по части Библии: о ее исторической роли (революционные солдаты армии Кромвеля и пр.), о том, что библейское образование было все же относительно положительным, пока не было лучшего, и т. д. Замечается какая-то невольная привязанность к Библии при этом у Шоу.
Выливать эту грязную воду Шоу и сейчас как будто бы неохота.
Но всякая такая, хотя бы относительная защита Библии есть уже – даже если Шоу выльет-таки из своего ведерка грязную воду – фактическое оставление на дне этого ведерка известного количества грязной воды, которая не может не замутить чистую.
Между прочим, за чистую воду Шоу как будто бы готов принять столь распространенный и во многих отношениях действительно прекрасно написанный учебник истории культуры Г. – Д. Уэллса 6 . Однако же мы должны сказать, что и сам этот учебник, на наш взгляд, представляет собою воду довольно-таки мутноватую. Этот учебник, в сущности глубоко оппортунистический, и его талантливость, – принося известную пользу, поскольку книга Уэллса во многих местах вышибает Библию, – приносит немало и вреда, поскольку успокаивает умы миллионов (учебник Уэллса в одних Соединенных Штатах разошелся в количестве двух миллионов) на половинчатых позициях.
Мне очень и очень жаль, каюсь, – даже немножко стыдно, что я не могу в этом месте сказать:
«Вместо половинчатой книги Уэллса возьмите лучше ту превосходную краткую, но вместе с тем достаточно полную, ясную и во всем верную историю культуры, которую с точки зрения марксизма-ленинизма коллективно написали ученые СССР и которую они в переводе на многие языки подарили человечеству».
К сожалению, я не могу этого сказать. Мы пока не добрались до того, чтобы выполнить эту задачу. Но мы ее непременно выполним, и скоро, потому что наши великие учителя: Маркс, Энгельс, Ленин – создали для этого все необходимые предпосылки.
А пока мне приходится ограничиться тем, чтобы бросить немножко нашего света, нашего бесспорного и действительно озаряющего света на вопрос об относительной ценности Библии, который, по-видимому, все еще беспокоит Шоу, а может быть, и многих других. Для этого я присоединяю в виде прибавления к настоящей книге несколько удивительных страниц из брошюры Энгельса «Об историческом материализме» 7 (эта брошюра представляет собой перепечатку статьи, опубликованной Энгельсом в журнале «Нейе цейт» в 1892 году. Первоначально же эти тексты входили в предисловие к английскому переводу брошюры Энгельса «Развитие социализма от утопии к науке»).
V
Идем немножко дальше. Продолжим еще нашу беседу с Шоу без маски. Мы встречаем… бога.
Да, да. Недаром Шоу попытался высмеять атеизм, как одну из форм «узости» в своей последней комедии.
О, разумеется, у Шоу очень утонченный бог. Это – порыв жизни, это – elan vital [36]36
жизненный порыв (франц.). – Ред.
[Закрыть]. Но это все-таки – бог.
Ромен Роллан, другой наш дорогой друг, в своем великолепном большом романе «Жан-Кристоф» в одном месте с удивительным пафосом и блеском говорит о своем гипотетическом боге 8 . Этот бог Роллана не всемогущ, он не творец мира, – он только еще завоевывает мир. Он вождь, сумма или персонификация всего светлого, прогрессивного, разумного и доброго, что постепенно, в тяжелой борьбе, делает из хаоса космос. Революция на земном шаре, в человеческом роде, оказывается, таким образом, частью этого процесса.
Люди с некоторым артистическим позывом к персонификациям, к символам, к патетике, к повышенной эмоции очень легко ударяются в такого рода мифологию, не всегда сознавая, что самый утонченный бог – так же нелеп, ненужен, так же вреден, как и самый грубый, как вот тот «прекрасно сложенный белый человек аристократической внешности», к которому чернокожую девушку привела мамба и который требовал от нее убить перед ним своих детей или своего отца.
Если бы пишущий эти строки мирно беседовал с Шоу на завалинке, как я это изобразил несколькими строками выше, то он смог бы рассказать Шоу кое-что pro domo sua [37]37
о себе, в защиту себя (лат.). – Ред.
[Закрыть]. Я тоже страдал таким же «мифологическим» позывом и тоже думал не столько найти, сколько коллективными силами построить некоего очень симпатичного бога.