Текст книги "Сочинение на вольную тему"
Автор книги: Анатолий Кудравец
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
Допустим, разошлись со своими Адам Яблонский и Володя Цедриков, так у них сразу видно было: толку там навряд ли много будет. Надо было иметь Адамов гонор, чтобы взять в жены Лёлю и еще думать, что из этого что-нибудь путное получится. Она баба что твой стог, идет – земля прогибается под ней, а он заморыш, сморкач рядом с ней, одно что шляпа на голове. У Цедрикова же вроде и лучше складывалось. Мужчина он под потолок, к бревну всегда с комля подходит, не робеет. Люда намного меньше его. Но прожили лет пять вместе, а детей не нажили, как и Адам с Лелей. Потом как будто кто подсказал: поменялись, и все стало на место. И у тех дети пошли, и у этих. Мужчины посмеивались еще: не там искали. А тут вроде и там искали, и то…
Сидел Игнат, посасывая трубку. Вышел Андрей, присел рядом.
– Пошли спать, Игнат, с дороги ведь… Там все уляжется.
– Вопщетки, оно так. Дорог довольно было, набралось. Полсвета обошел. Тот же мой Новосельцев говорил: «Мы, Степанович, должны понимать свою миссию. Пол-Европы прошагали – когда такое бывало. И не просто прошли, а чтоб очистить ее от фашизма, чтоб никто и никогда больше не помышлял ни о чем подобном». Но самому, бедняге, совсем трошки не хватило довести эту миссию. Каких-то двух месяцев. – Игнат осветил трубкой лицо, и Андрею показалось: глаза его вроде бы повеселели. – Тут ты правду говоришь, уляжется. А не уляжется – утопчем. Ага, утопчем. Пошли. Ночи сейчас короткие: не успеет как следует зачернить, глядишь, снова на ясное повернуло.
Однако долго еще Игнат не мог уснуть. Все думалось, вспоминалось…
Тревожный сон сморил его лишь под утро, когда за окнами совсем рассвело, но тревога не оставляла и во сне, она жила в нем, точно осколок в здоровом теле. Он слышал, как встала Ганна, как выгоняла корову в стадо, затем хлопотала у печки, наконец побежала на работу.
Завтракали вдвоем с Андреем – молча, каждый со своими думами. Слова казались излишними. Игнат попросил Андрея передать детям консервы:
– Или сам попадешь в Липницу, или, может, кто из детей заглянет к тебе. Скажи: от военкомата, а про меня ничего не говори. Пока что я на фронте, а там будет видно.
И опять ушел в свои тяжкие мысли. Слезами начинается война, да слезами не кончается. Понасыпает могил, наплодит сирот и вдов – тут не плакать уже просто нельзя. Хоть бы душу слезами омыть да обдумать жизнь дальше. Плачь не плачь, а жить надо. У человека ведь руки есть, и они не только для винтовки приставлены, хотя иной будто только и умеет ее держать.
Он оставил у Андрея и один вещмешок со всеми слесарными инструментами, тщательно завернутыми в промасленную материю. Да попросил топорище: топор он тоже привез с собой – знал, куда едет. Насадил топор, завернул в тряпку, сунул в вещмешок.
– Так куда теперь? – поинтересовался Андрей.
– Робить работу. Топор и то-другое у меня есть, а рукам работа нужна…
– Еще бы не нужна, – задумчиво согласился Андрей. – Работы хватит. А дети, дети как?
– Дольше ждали, подождут еще…
– Подождать-то подождут, а все же я советовал бы тебе подумать… – Андрей не договорил – о чем подумать.
Игнат улыбнулся с печальной хитринкой:
– Вопщетки, батюшка тоже советовал грешнице податься в рай, а та все равно в пекло заблудила. – Он протянул руку: – Бывай. Пойду в сторону Бобруйска. Села там побольше, – значит, и работы больше.
«И села побольше, и от дома подальше», – подумал Андрей, однако ничего не сказал.
Пожали друг другу руки, и Игнат зашагал по селу – высокий, сутуловатый, с солдатским вещмешком на правом плече. Вещмешок, казалось, нисколько не тянул вниз, вроде как бы распрямлял спину. И из него торчало затянутое бечевкой новое березовое топорище. Игнат удалялся, а топорище долго еще виднелось белой заплатой на сером поле шинели.
VI
Работу Игнат нашел в тот же день, пополудни. Шагал, время от времени перекидывая вещмешок с плеча на плечо, через одно село, через второе и третье. И первое, и второе, и третье назвать селом мог лишь тот, кто хорошо знал их прежде. Две-три бог весть чьей милостью уцелевшие хаты, а в большинстве землянки и погреба. Как будто из самой земли торчит труба, из трубы тянется дымок. Тут же в песке греются куры, играют дети.
И свое накипело в душе Игната, а эти картины добавляли еще более страшное. В который раз припоминался тот чистенький, аккуратный, не тронутый бомбами и снарядами немецкий городок, по которому они гуляли с Новосельцевым. Злости на тот городок не было, было чувство великой несправедливости: по какому праву люди творили такие разрушения, такой разбой на этой тихой земле? Идешь вот уж сколько километров, и не найти села, где все было бы, как должно в селе, – чтоб и хаты, и хлева, и сады.
Наконец-таки нашлось. Стояло это село на пересечении шоссе с рекой, на более высоком ее берегу. Несколько приземистых кирпичных домишек, остальные все бревенчатые. За рекой, как окинуть оком, тянулась широкая заливная пойма, еще дальше вставал лес.
Село делилось на несколько улиц. Где-то в стороне от главной из них тяпали два топора, и Игнат свернул туда. Кто-то строил хату, сруб был подведен пока только под окна, и на нем, оседлав бревно, сидели двое голых до пояса мужчин – один постарше, с усами и сединой на висках, другой – с черными как смоль волосами, оба в солдатских шароварах, с топорами в руках.
Игнат подошел, поздоровался.
– Слезайте, хлопцы, передохните, в старости не отрыгнется.
Они слезли вниз, присели на бревно. И только теперь Игнат разглядел: у того, усатого, вместо левой руки была культя, руку отхватило по самое запястье. Второй вроде остался невредимым. Две пары солдатских сапог с кирзовыми голенищами стояли тут же, под стеной.
– Столько лет в сапогах, без отдыха, – заметил младший, перехватив взгляд Игната. – Нехай ноги хоть ветерок почуют.
Игнат согласно кивнул: он-то понимал это желание подставить ветру или солнцу живое тело. Бросил взгляд на белые солдатские ноги: одна была здоровая, другая прошита малиновыми рубцами. Видать, крепко покромсало, сшивали из остатков…
Что нужно солдату для знакомства? Пара затяжек да несколько слов: где воевал, где ранили, как остался жив. А если еще на одном фронте воевали, то и вовсе родня.
Оказалось: строят хату Василине, сестре того, что моложе. До войны и в войну она с двумя детьми сидела неподалеку отсюда, в соседнем селе, пока не сожгли его фашисты. Хорошо, хоть сама с детьми успела укрыться в лесу. Мужик погиб где-то в той же Германии, и баба присмотрела место рядом с сестриным домом. Ближе к родне, как-никак смелее: тут и сестра, и брат.
Вскоре пришла и хозяйка хаты – высокая женщина с продолговатым приятным лицом, с боков, словно скобками, охваченным прямыми черными волосами, гладко причесанными на пробор. Что-то умудренное, мученическое, как у святой, было в ее печальном славянском лице, и Игнату сразу почему-то вспомнились сожженные деревни, через которые в тот день он проходил.
Женщина принесла обед – она готовила его у сестры в печи. Сказала и Игнату снимать шинель и присаживаться. Игнат на это заметил, что и у него в вещмешке завязан топор, но пока что он никакого задания себе не придумал…
– Тогда Василина придумает тебе задание, – сказал усатый вроде бы в шутку, а вышло всерьез. Игнат стал обедать.
Усатый хоть и с культей, а мог и бревно обтесать, и на углу недурно сидел. У младшего же еще не было сноровки и рука меры не знала, иной раз как зацепит топором – хоть выбрасывай бревно. И все-таки в три топора дело пошло более споро. Через неделю положили балки, а там и стропила поставили.
За работой Игнату было легче. А ночью, оставшись один, не мог пересилить боль, которая раскаленным куском железа жгла в груди.
Чаще всего вспоминалась почему-то одна незадача, случившаяся вскоре после того, как поженились. Привез он Марину, и в его доме она сразу нашла себя, словно всю жизнь здесь прожила. Что со скотиной, что с кроснами – когда и успела научиться, совсем ведь девчонка еще, только что коса…
Коса… Поглядел однажды он в районе на трактористок, на их короткие ровненько подрезанные волосы, и захотелось, чтобы и она так сделала. «Ты что, сдурел? Как я без косы?.. Им, комсомолкам твоим, куда те косы при машине? Еще прихватит и втянет которую. А как в селе без косы?»
Сама не сделала по-доброму, так он сделал по-дурному. Подкрался с ножницами к спящей и отрезал. Да так высоко, что волосы и ушей не закрывали. Несколько месяцев платок с головы не снимала, людей стеснялась. А гвалту было – хоть домой не показывайся. И в самом деле по-дурному сделал. Кому они мозолили глаза, такие волосы? Бывало, вымоет в полынном щелоке, просушит, так всю подушку укроют, а уж как пахли… Наверно, и теперь лежит та коса где-нибудь в боковом ящичке сундука, вместе с разными шпульками, нитками…
Хата у Василининой сестры оказалась просторная, пожалуй даже огромная, и она отвела Василине с детьми одну половину. Там можно было бы и Игнату спать, на канапе, однако он не захотел: «Много ли солдату надо: охапка сена под бок, шинель на себя – и спи на здоровье». Рай, да и только.
Руки скоро привыкли к топору, а душа места не находила.
Притих как-то Игнат со своими мыслями, слышит: скрипнули ворота.
– Есть тут кто живой? – послышался голос Василины.
Она хотела казаться веселее, смелее, чем обычно.
– А как же, есть, – ответил Игнат.
– Пришла глянуть, хорошо ли тебе тут. Не надо ли чего? – Голос доносился все оттуда, от ворот.
– То погляди… Лестница вот тут, у столба. – Игнат зашуршал сеном, подавшись ближе к входу. – Дай руку, а то заблудишься.
– В такой темени можно и заблудиться, – Василина подала руку.
– Тут во подушка, тут постилка, тут и шинель…
Василина на ощупь нашла постель, но садиться не спешила.
– Ничего, кажется, жить можно.
– Раз живу – то можно. И одному можно, и вдвоем… – Игнат потянул ее за руку, и она покорно, как надломленная, опустилась рядом, на постилку. Он притянул ее к себе за плечи, нашел губы. Она не противилась, но, когда рука его нащупала пуговицу на кофточке, содрогнулась вся, словно ток прошел по ней. И тотчас будто очнулась, порывисто, отчаянно бросилась к нему…
Потом она приходила к нему еще несколько раз. И все у них было, как и должно быть между мужчиной и женщиной, однако отпускал он ее легко, как если бы между ними ничего и не было. Последний раз Василина долго лежала подле него, молчала. Игнат знал, что она не спит, но ему не хотелось говорить. Он нащупал шинель, набил трубку, закурил. Никогда не делал этого на сене, а тут закурил.
– Ты, Игнат, наверно, болен. Здоровый мужчина не может быть таким, – проговорила она.
– Каким – таким?
– Таким… холодным. Ты бы хоть притворился, что ли?
– Чего не умею, того не умею.
– От тебя холод, как от ледовни… Даже когда… когда у человека все горит…
– Ты больше не приходи сюда, – сказал он. – Не приходи.
Она говорила правду, и он тоже сказал правду.
– Я не приду. Я после первого раза думала не приходить, да… Видела, какая одинокая твоя душа, как тебе тяжко… и хотела…
– Сделать ей легко?
– Не легко – легче… Не для себя… Я знаю, ты тут долго не забавишься…
– Много у вас, у баб, сердца, к нему б еще разум…
– И кем бы вы были возле такого сердца? Челядниками?
– Вопщетки, может, и челядниками, а все-таки…
Крышу уже кончали решетить. Игнат сидел на самом верху и вдруг почуял, что с другой стороны улицы не сводит с него глаз мальчонка лет семи. Он давно стоял там. Постоял, сходил куда-то и вернулся обратно. Мальчишкам всегда любопытно, где что делается. Но этот давно стоял. Босиком, в холстинных штанишках, в сорочке и пиджачке, с крашеной торбочкой, с какими в школу ходят. Мальчонка поймал на себе взгляд Игната и отвернулся, стал глядеть на гнездо аиста, что сплюснутой шапкой сидело на липе в соседнем дворе.
Дело шло к осени, молодые аисты уже встали на крыло, где-то на болоте пугали лягушек, уступив свой дом в полное распоряжение воробьям, и те надсаживались в крикливом веселом азарте доказать что-то миру. На сей раз крик был беспокойный, всполошенный. Игнат повел взглядом по липе и увидел причину птичьего беспокойства: это был большой черный кот. Он добрался уже до спиленных верхних сучьев, на которых покоилось то гнездо. Игнат видел, как мальчонка размахнулся, и пущенный им камень щелкнул в кору перед самым носом кота. Тот с испугу припал на лапах к стволу, крутнулся, как белка, и с высоты, распластавшись в воздухе, сиганул в огород, на капустную грядку. Мальчонка рассмеялся и вновь глянул в сторону Игната. И Игнат почувствовал, как жар прошел по всему телу. Не вставая, нащупывая ногами решетины, он спустился на край крыши, потом по лестнице, уже быстрее, а там через двор, по щепе, поспешил на улицу. Мальчик стоял на месте, уставясь на Игната серьезными, как у взрослого, глазами. И Игнат, не имея мочи идти спокойным шагом, бросился к нему:
– Леник, сынок!
Он подхватил сына на руки, прижал к себе, ощутил птичью легкость худенького тела.
Леник поморщился, закрутился, высвобождаясь:
– Пусти, больно…
– Что болит?
– Спина болит. – И уже когда Игнат поставил его на землю, виновато улыбнулся: – Я ловил в канаве вьюнов, а Антось Яблонских подкрался из-за кустов и из рогатки. Видишь? – Он повернулся к Игнату спиной, задрал пиджачок вместе с сорочкой, обнажив тело: вся спина была посечена засохшими, точно заживающая короста, ранками.
– Чем это он тебя?
– Жерствой. Насыпал в рогатку да как шарахнет…
– Да за это знаешь что полагается?
– Они свое съели. Мы подкараулили их – Антося, Стася ихнего, Петю Зининого – и так всыпали, что надолго запомнят.
– Что ж это вы так?
– Воюем… Как партизаны с немцами.
– И кто ж немцы, а кто партизаны?
– А мы меняемся: неделю они, неделю мы.
– Никудышная эта война… А как ты тут объявился?
– Тебя искал. – Леник поднял глаза на отца и скорее приказал, чем попросил: – Пошли домой. Мы тебя давно ждем.
Он стоял перед отцом – босой, с черными от пыли, в ссадинах ногами, в истрепанных штанишках. Большая, давно не стриженная голова на тонкой и длинной шее, большие серые глаза, затаенное упорство в лице.
– Давно? – будто не поверил Игнат.
– А как дядька Андрей консервы принес, только про тебя и думаем…
– Вопщетки, так это, выходит, он подсказал, что я тут?
– Ничего он не подсказал. Просто мы все догадались, что ты есть, а домой идти не хочешь… Я подъезжал с ним за гать и сказал, что пойду искать тебя. Тогда он сказал, чтобы я шел по дороге на Бобруйск. Я уже второй день тут.
– Второй день?
– Ага. Вы тогда только начали жерди прибивать.
– Где ж ты ночевал?
– В пойме, в стогу. Там их чоршта. – Леник качнул головой за реку. Ну, пошли, тата.
– Добра, сынок, пойдем, только пообедаем. Ты ж, видать, голодный?
– Ага… Да можно и так. Там брюква за селом растет.
– Брюква брюквой… – Игнат глянул на своих напарников. Они сидели по-прежнему наверху.
– Что, сын батьку нашел? – поинтересовался усатый.
– Вопщетки, так. Сын батьку, а батька сына. Так что, хлопцы, заканчивайте сами, а я должен идти…
– А то как же, идите счастливо.
Василина поняла все с первого взгляда. Скоренько собрала на стол, нашла бутылку горелки. Ленику дала молока, хлеба. Он ел, жадно глотая непрожеванные куски, запивая молоком, а она с болью и печалью смотрела на него, и две крупные слезы словно сами по себе скатились по щекам.
– Ну, это ты зря, – рассердился Игнат, и она спохватилась, налила горелки ему и себе.
– Спасибо тебе, Игнат, за все… за помощь… Не знаю только, как и…
Он вновь рассердился, не дал ей договорить:
– А так – и все тут… Думал: вместе закончим, да хлопцы уже сами… А ты… Словом… будь здорова, Василина, – и одним духом выпил свой стакан.
Василина догнала их уже на улице, протянула Игнату торбочку с чем-то тяжелым и твердым.
– Что ты выдумываешь? – Игнат не хотел брать торбочку.
– Возьми, ей-богу, возьми. Тут сало и хлеб… Ты ж видишь, у нас есть, а у вас… Возьми…
– Ну, чего ты стоишь? Бери да пошли, – выручил Леник.
Игнат посмотрел на сына, затем на Василину, взял торбочку, развязал, переложил сало и хлеб в свой вещмешок, торбочку отдал обратно.
Они прошли километров пять, когда их догнал воинский «студебекер», направлявшийся в район. Игнат закинул в высокий кузов вещмешок, помог Ленику залезть и сам забрался. Когда уже подъезжали к райцентру, Леник повернул голову к отцу, попросил:
– Только ты не бей маму.
– А почему ты думаешь, что я буду бить ее?
– Не знаю. Вон Хведорков Вова тоже вернулся и начал гонять свою Маню. Выпьет, а потом гоняет. Она взяла да повесилась.
Игнат не находил, что сказать на это.
– Что еще нового у вас? Как дед и баба?
– Какие дед и баба?
– Какие? Твои дед и баба. Вопщетки, их у тебя и осталось только двое. Дед Степан и баба Агапа.
– Так они ж давно померли. Еще летось. Дед зимой, а весной баба его отменила. А дядька Михайло потом уже ее отменил. На него пришло письмо, что погиб. Я видел, как хоронили бабу, мы были с мамой, а к деду она ходила одна. – Все эти новости Леник выпалил одним духом, с некой даже гордостью, что первый сообщает про все отцу.
Игнат больше не решался расспрашивать. «Надо было пошляться еще по свету, может, сподобился бы еще что-нибудь услышать… И Андрей тоже молодец… Хотя что там молодец… Достаточно с него и того, чем обрадовал…»
И еще Игнат подумал о том, что все в этой жизни идет не так, как подобает. Из дому ушел кругом свой, а возвращается кругом сирота. И это за каких-нибудь три года. И далее. Вчера ничего не знал об отце и матери, о брате, все они были живы, и он был с ними. А теперь уже все, остался Игнат один-одинешенек… Хотя стоп, Игнат, стоп. Почему же один? А сын? А дочурки?..
VII
С давних времен идет заведенка голосить, провожая на войну и встречая назад. Бабья мода, от нее никуда не денешься, однако если вернуться домой ночью, то, пожалуй, крикливого салюта никто затевать не станет. Не по нутру был этот салют Игнату, даже когда все подобру-поздорову, а тем более сейчас, после всего, что случилось. И потому он подгадал заявиться в Липницу, когда село уже угомонилось.
Из района километров пять они скоротали подводой, затем добирались пешком. Леник поспешал рядом, стараясь попадать в ногу с отцом, что было непросто – у того шаг был намного шире. Леник рассказывал, как встречали Миколая Бабеню. Со станции в Липницу его привезла на подводе санитарка, так как сам он мог передвигаться лишь на костылях, держа на весу раздробленную ногу, точно большую спеленутую бинтами куклу. Собралось все село, принесли патефон, пластинки, подвыпили. Сперва пели, танцевали, а потом начали плакать. Оно и понятно – одни бабы. Из мужиков были только Анай, он носил почту, да сам Миколай. Три ноги на двоих да два костыля – не больно распляшешься. Хведорков Вова воротился уже потом, а дядька Тимох и того позже…
Липница спокойно спала, когда они вошли в село. Темные хаты, пышные кусты и деревья по ту сторону заплотов и тишина, будто в селе ни единой собаки. На мгновение Игнату почудилось, что он вступает, как часто бывало на войне, в чужое село и эта тишина – не что иное, как безмолвие настороженно притихших людей. Никто не спит, каждый чутко вслушивается в ночь, готовую вот-вот взорваться голосами множества военных людей, короткими командами, гулом моторов; заскрипят ворота, застучат двери, затеплятся огнями, словно продирая глаза, окна хат.
Это ощущение жило в нем лишь мгновение, и тотчас все предстало перед ним как в прежние времена: и тишина, и темень, и острый запах крапивы и укропа и отсыревшей пыли – все, чем всегда в эту пору пахла улица Липницы, как бы вернулось назад.
Игнат глядел по сторонам и отмечал про себя, что и хаты целы, и хлева, и колодцы нацелились стрелами ввысь там, где они были и до войны.
Леник приумолк. Шлепал босыми ногами по мягкой земле, время от времени шмыгая носом. И лишь когда пришли в их конец и во мраке блеснул и пропал, затем снова блеснул осторожный огонек, он вскрикнул:
– Ждут! Я ж тебе говорил, что ждут!
Он первым свернул во двор, в распахнутые ворота, будто указывая отцу, куда идти, первым проскочил сенцы и вошел в хату, оставив открытой дверь, выждал, когда тот войдет, и торжественно воскликнул:
– А вот и мы!
Игнат снял с плеча вещмешок, поставил у порога.
Марина сидела за машинкой лицом к двери, что-то шила. На стук двери оторвалась от машинки, какое-то время смотрела то на мужа, то на сына, точно не верила, что это они, и вдруг с возгласом «Игнат!» бросилась к порогу. Припала к мужниной груди и, содрогаясь в плаче, приговаривала: «Игнат! Игнат!..»
Одеревенелой рукой Игнат гладил ее по спине и сквозь наволочь слез видел перед собой лишь большое розовое пятно вокруг лампы, оно то сужалось, делалось совсем маленьким, то раздавалось вширь, занимая всю хату.
Потом этот круг прояснился, и из него выплыли, заслонив собой все, такие знакомые и такие родные лица дочурок.
Дочки не бросились к нему, растерянно замерли перед ним, в длинных посконных сорочках, не иначе – повскакивали с постели, со сна. Они и стеснялись его, и, наверное, боялись. Кажется, много ли времени прошло, пока его не было, а как вытянулись! Особенно Соня. Да и Гуня… Марина отстранилась от него, как бы уступая им отца, давая возможность приблизиться, и они тотчас кинулись к нему, он сгреб их руками, стал целовать лица, волосы…
– Тата, таточка!
– Ну во, и встретились… И я тут, вопщетки, во… дома… Не плачьте… Все будет… как-то все будет.
Игнат обнимал их, ощущая под руками худенькие, хрупкие спины с острыми хрящиками, и что-то цепкими безжалостными щипцами сжимало сердце, будто он сам был виноват в том, что они такие худые и что на них эти грубые посконные сорочки.
– Ничего, ничего… Все будет добра… – приговаривал он, пряча лицо, чтобы никто не видел его мокрые глаза. – Ага, все будет, все будет…
– Вы же с дороги и, наверно, голодные совсем? – спросила Марина.
– А неуж не голодные, – и за себя и за отца ответил Леник и, стараясь казаться недовольным, обвел всех взглядом, – Я им батьку привез, а они… Эх, вы!
– Зараз, Леня, – всерьез и как бы винясь, ответила брату Соня и исчезла за дощатой перегородкой – одеваться. За нею шмыгнула туда и Гуня.
– Ага, мы зараз, – спохватилась и Марина, взглянула на сына, точно он был за главного в хате и только его команды и ждали. – Присаживайся, Игнат. И ты, Леник, посиди, а мы зараз… Думала, закончу тебе штаны, и мало что не успела, в поясе надо примерить.
Марина откатила швейную машинку в угол, вскинула на нее шитье.
– Уцелела? – удивился Игнат, глядя на машинку. Он сам закапывал ее на сотках – станок отдельно, головку отдельно. Если кто и доберется, так не все разом…
– Ага, уцелела, – встрепенулась на его вопрос Марина. – Правда, приржавела в двух местах, но не страшно, достали вовремя. Почистили, смазали… Шила и партизанам, и себе, да и теперь… Осталась одна такая на всю Липницу, – Марина говорила, а тем временем шмыгнула за перегородку, достала из шкафа скатерку, начала застилать стол и вдруг поникла, застыла над столом.
– Ну ты, мама, как будто не знаешь, что собралась делать, – по-взрослому серьезно подсказал Леник.
– Ага, сынок, не знаю, что делаю, – ответила Марина. – От радости не знаю, что делаю. – Марина бросила взгляд на Игната, ожидая, что скажет он. Игнат молча разглядывал фотографии в рамке на стене. И Марина поджала губы, решительно распрямилась и стала поторапливаться, как поступала обычно, когда нужно было поскорее что-нибудь сделать.
Спали Игнат с Леником на «большой» кровати, что стояла меж окон на улицу, Марина с дочками – за перегородкой. Сделана была эта кровать из толстых, высушенных до звона сосновых досок. Сушил их Игнат сначала на дворе, под поветью, затем на печи. Долго подбирал дерево, плотно пригонял, сажал на клей, пускал под фуганок. И получилось так, будто спинки были выпилены из одной, во всю ширину кровати, сосны. Потом, когда работа была закончена и кровать покрыта лаком, Игнату и самому непросто было отыскать глазом линию, где одна доска была подогнана к другой.
Делалась большая кровать, когда родилась Гуня и стало тесно на «малой». Она тоже стояла здесь, меж окон, а сейчас стоит за перегородкой, на ней и поместились Марина с Гуней, Соня легла на печи. Делалась большая кровать на двоих, но не было тесно на ней и когда Марина клала с собой «приспать» третьего человека – сначала Гуню, а потом и Леника.
Сегодня Леник попросился лечь с отцом: «Мужчины с мужчинами, бабы с бабами». На том и порешили, и решение это понравилось Игнату.
Хотя спать легли поздно, однако, как только стало светать и прояснились окна, Игнат очнулся. Встал осторожно, чтобы не разбудить сына, вышел во двор, закурил. Село еще спало, и словно спросонок пробовали голоса во дворах петухи.
Игнат постоял на улице и направился в конец ее. Колхозный двор тускло вырисовывался за гатью сгрудившимися строениями, которые были прикрыты обсадой из высоких деревьев. Левее, на фоне серого неба, над линией березняка, отчетливо, словно обведенная грифелем, проступала пышная голова дуба. А еще левее, над курганами, оброненным птичьим пером висело облачко березовой кроны. На душе потеплело от мысли, что все тут осталось на месте, как и тогда, когда они с Тимохом уходили из Липницы.
По едва приметной росистой стежке, обогнув Агеевы сотки, обнесенные изгородью в две жердины, Игнат вышел к опушке леса. Сел на пень, положив руки на колени. Лес стоял на взгорке, и село лежало перед ним, как на раскатанной скатерти: один поселок, второй, третий. За третьим тоже начинался лес, и за лесом розовело небо – скоро должно было взойти солнце. Поползла вниз стрела Тимохова колодца, затем снова, как пушечный ствол, нацелилась в небо. В чьем-то дворе заскрипели ворота – выпустили во двор корову. Где-то звякнуло железное ведро. Липница начинала свой день.
«Ну что ж, надо начинать и нам», – подумал Игнат.
– Вопщетки, надо начинать… – произнес он вслух, как бы обращаясь к кому-то стоящему рядом, хотя никого поблизости не было, и Игнат сам не знал, что делать и с чего начинать. «Задала ты мне, житуха, задачку, задала…» – подумал и скрипнул зубами.
И вдруг как бы что-то вспомнил. Выбил о пень давно потухшую трубку, затолкал ее в карман и решительным шагом, словно боясь опоздать, устремился краем леса в конец своих соток. Шел и тянул голову, жадно вглядываясь в окрестность. Увидев за кустами кучу бревен, замедлил шаг. Ведь это уже в войну навозил их – собирался прирубить тристен к хлеву. Не до того было. Успел лишь ошкурить да в штабель сложить. И, вишь, остались целы, не растащили, не пустили на дрова. И, кажется, по погнили. Не погнили.
Обошел вокруг штабель, стукнул ногой в одно бревно, в другое. Ничего, ничего… Нижние слегка тронул грибок, а остальные, видать по всему, здоровые… Значит, так. Хлев хлевом, хлев подождет…
Осина с дуплом, в котором когда-то прятал наган, тоже была жива. Игнат погладил рукой ее мокрую шероховатую кору, покивал головой. И через сотки, по картофельной борозде, решительно направился к своему двору. Возвратился обратно минут через двадцать с топором в руках.
Загремело, скатываясь вниз, подваженное колом верхнее бревно, грузно легло на поперечины. Игнат поплевал в ладони, взмахнул топором – раз, другой, третий. Воткнул топор, поднял отколотую щепку. Она радовала глаз чистотой здорового, хорошо высохшего дерева, золотисто-белыми сквозными линиями разорванных волокон. Втянул в себя воздух и ощутил живой запах смолы.
Игнат любил работу с деревом. Из него, если приложить руки, можно сделать что-нибудь такое, что глянется всем. Но сегодня он с особым умилением смотрел на этот кусок мертвой древесины, как на что-то нежное, хрупкое, живое. И эта шершавая мягкость только что отколотой щепки – он ощущал ее пальцами, – и острый запах смолы, которая, казалось, и теперь живой кровью текла по древесным жилам, – все, на что раньше Игнат не обращал внимания, навело его на мысль о великой справедливости того, что он остался жив, что он дома и может приняться за свое законное дело.
Игнат отбросил щепку, снова взял топор и уже не выпускал его из рук до тех пор, пока не прибежал Леник звать снедать. Леник смотрел на два ровненьких, как по шнуру, обтесанных бревна, и они чудились ему двумя длиннющими усмиренными рыбинами, которые, прижавшись, лежали бок о бок на подложенных колодках. В обед, когда Игнат встал из-за стола, Марина осторожно сказала:
– Может, собрать что на стол, на вечер?
– А что будет вечером? – Игнат сделал вид, что не понял, о чем говорит жена.
– Праздник как-никак, может, кто зайдет.
– Не такой большой праздник, чтоб кричать о нем.
– Людям дорогу в хату не заступишь, им интересно послушать, поглядеть…
– А то еще не нагляделись за войну… разного интересного…
– Горелка есть, и на стол найдется… Консервы твои еще целы, не открывали.
– Консервы… Вопщетки, дети вон худые, как шкилеты…
– Не помрут дети. Доседова не померли и теперь живы будут, – настаивала на своем Марина.
– Некогда рассиживаться. А кому захочется увидеть – увидит. Увидит и послушает, – с этими словами Игнат вышел из хаты.
– Житка – тоже работа, и от нее никуда не сбежишь, – сказала Марина. Думала, что сказала это сама себе, про себя, но слова ее настигли Игната в дверях.
Он дернулся, медленно поворачиваясь на пороге, должно быть раздумывая, как быть дальше. Вернулся, стал перед Мариной:
– Вопщетки, я никогда… никуда и ни от чего… не бегал… И ты это знаешь… И сегодня ни от чего не сбегаю и не побегу. Запомни… А кое-что знать хотел бы…
Он возвышался над нею на целую голову и говорил тихо, с глухим придыханием. Она надеялась, ждала, хотела, чтобы он размахнулся и ударил ее, ей было бы легче. Она просила его своим упрямым взглядом, но он не пожалел ее, повернулся и вышел во двор.
Под вечер в конец соток, откуда слышалось мерное настойчивое тюканье топора, подошел Тимох. Игнат как раз заканчивал тесать бревно. Разогнулся, поднял как бы навстречу ветру вспотелое, разогревшееся от работы лицо и увидел соседа. Топор ненароком глубоко впился в бревно.
– Здорово, сосед!
– Здоровенька-а-а!..
Обнялись и принялись тормошить, ломать друг друга, точно в схватке.
– И здоровенек, нехай тебе прибудет здоровья, – расчувствовался Тимох. Он отступил немного назад, желая еще раз, издали окинуть взглядом Игната. – Ворочаешь, как медведь. – Тимох кивнул на обтесанные и аккуратно, одно к одному, сложенные на колья бревна. – Не иначе, за один-день хочешь обстроиться?
– Вопщетки, оно не мешало бы. Если по-серьезному, так и неделю тратить на это – много. Хочу тристен к истопке привязать, под мастерскую. Чтоб и верстак было где поставить, и инструмент пристроить, чтоб и под рукой и от чужого глаза подальше. Чтоб и не в хате, и не на холоде…







