Текст книги "Сочинение на вольную тему"
Автор книги: Анатолий Кудравец
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
Никто не откликнулся. Я этого и ожидал: волк редко откликается на первый зов. Идет на него, а не откликается. Собаки только зашлись в силе, их я сразу купил, считай, за медный грош. Выждал немного, пока все не улеглось, сложил руки трубой, захватил побольше воздуха и повел – сперва тихонько, бытта из-под корча, а потом шире, шире, на всю грудь, да жалобно так, с тоской, и все выше, выше, а затем вниз, на спад, и так затаенно, с отчаянием, бытта остался один на всем белом свете – ни родни тебе, ни доли.
Скажу тебе, волки очень красиво воют, они как бы плачут по себе, и, может, оттого волосы встают дыбом на голове у человека, что он понимает их плач. Бывает, еще баба в отчаянье так заголосит, тогда не только волосы встают, сердце переворачивается…
Снова подняли гвалт собаки и долго не утихали, а улегся лай, послышался волчий голос. Этот голос я узнаю из сотни голосов. «Ну, – шепчу Антону, – подшевеливай своего парсючка», – а сам стал потверже на суках, чтобы не свалиться вниз, когда придет время стрелять.
Тут послышался еще один волчий голос, совсем близко и за спиной. Вот тебе и на, ждали гостей с одной стороны, а они с другой пожаловали. И поросенок заволновался в мешке, сколько той животины, а, видать, почуял зверя, кому помирать охота. Я осторожно поворачиваю голову, взглянуть, где он, гость долгожданный, и ствол веду за собой. Вижу, тень на снегу. Кажется, близко, а прикинул – метров двести, стрелять не станешь. Глянул левее – еще одна тень, чуть дальше еще… Семь штук насчитал. Расселись полукругом, головы позадирали вверх, вроде на звезды дивятся: и ближе не подходят, и не отступают. Потом начали перебегать с места на место, гыркать один на другого, без злости, бытта переговариваются меж собой. Выходит, не мы их, а они нас с Прыжком взяли в клещи и не собираются выпускать.
А тут, братка, и мороз жмет, чувствую, ноги деревенеют, руки зябнут; металл, он и через рукавицу достает, а правая и вовсе голая, на курке… Антон тоже голосить начинает: «Браточка Игнат, давай выбираться, а то они нас совсем заморозят…» Выбираться-то, выбираться, но как: они от села нас отрезали. Думаю, дай-ка пальну разок, убить не убью, так хоть припугну, – может, разбегутся, тогда и пойдем.
Выстрелил – и как кнутом по воде; забегали они, засуетились, а отступать не собираются и круг не сужают.
Скажу тебе, тут и ко мне стал подкрадываться страх. Хорошо рассуждать про волков, сидя на печи, а когда видишь их перед собой таким подразделением… Оно-то конечно, трехстволка у меня знатная, и бью я без промаха, утку на лету за пятьдесят метров снимаю, а Залесский Казик на спор подкинул было шапку, метрах в тридцати, – решето из нее сделал, больше он и не надел ее. Но тут – другое… Да еще и Прыжок ноет, знал бы – не брал бы с собой. «Браточка Игнат, я уже ноги отморозил, что Тэкле скажу, давай что-то думать. Руки нет – ладно, а как же без ног…» Думай не думай, а надо прорываться. Антон просит: «Ты, Игнат, первым прорывайся, а я за тобой, не то они в одну секунду разберут меня по косточкам».
Спустились мы на землю, потоптались немного, чтобы ноги отошли, на руки похукали. Говорю Антону: надо бросать поросенка; пока волки разберутся с ним, мы и смотаемся.
Что ты! «Меня, говорит, Тэкля на порог не пустит. Сам вернусь или нет – ладно, а ежели завтра она парсючка недосчитается, со свету сживет». Страх перед женкой бывает страшнее войны, что ты поделаешь. Говорю, ну и пропадай вместе со своим парсючком, только не отставай, а то они вмэнт разделят тебя. Двинулся я вперед, курки на взводе, один ствол с картечью, два с пулями, быть не может, чтобы не прорвались. Идем в лобовую прямо на их строй, такая, знаешь, психическая атака. А они сидят, как пни, только глаза зелеными искрами поблескивают.
Метров пятьдесят идем – волки ни с места, как попримерзли. У меня хоть и ружье в руках, а волосы дыбом вздымаются. Подпустили они нас метров на сто, потом нехотя скок-скок в стороны – и опять сидят, как почетный караул какой, во дела. Словом, прорвались.
Подходим к селу, Прыжок просит: погоди. Ну что ж, теперь можно и подождать. Остановились, стал я закуривать, а руки не слушаются: и замерзли, и со страху дрожат. Прыжок протягивает мне бутылку: «Возьми-ка, глотни. Это ж брал с собой, думал, убьем какого злыдня – так за его грешную душу выпьем, да не довелось…» Беру я бутылку, а там на самом дне и осталось: он, пока сидел на елке, чуть не все выдул. А я-то думаю: чего он там все шевелится, места себе никак не найдет?.. Игнат Степанович смеется тихим детским смехом, не иначе как над самим собой, и вдруг смолкает. Видимо, он снова уже где-то там, в своей памяти, которая бережно сохранила все, что с ним было – хорошее и плохое, веселое и тяжкое. Хотя послушаешь его, так тяжкого вроде у него и не было – все просто и ясно, как во сне.
– И думаешь, я с ними так мирно и разминулся? Не-е-ет… Волк – не тот зверь, который может простить свой позор и насилие над собой, – все тем же веселым голосом продолжает Игнат Степанович. – У меня тогда сука была, Румзой звали, это уже после Галуса я нашел ее. Зайца за полсотни метров чуяла, а лису – и за сто. Добрая была сука, что хитрая, что умница, и двор сторожила. Прошло два дня после нашего похода с Прыжком на волков, морозы тогда крепко держались, хата за ночь выстынет так, что утром не хочется из-под перины нос казать. Как раз была суббота, я истопил баню, попарились вдоволь, повечеряли с чаркой, бывает, и чарка идет на здоровье иной раз. А после бани да после чарки жизнь раем кажется. Ага, так слышу где-то под первые петухи, бытта сука завизжала. Я послушал еще – тихо. Начал было засыпать, а она опять как зальется. Вижу, дело на зверя похоже. Я на ночь в хлев ее запирал, от волков: пока схватишь ружье да выскочишь – поздно будет. А она вылезла, дуреха. Пока валенки вздел, кожух на плечи, ружье со стены – все стихло. Выскочил за хлев, пальнул в белый свет, пробежал недалечко, за сотки. След видно волчий, но один. Здо-о-оровый, наверно, взял за воротник мою сучечку и понес, как злодей куль соломы. Пальнул еще раз, так, для постраху, и повернул назад. А чуть развиднело, пошел по следу. Километра два прошел вдоль леса, по ручью, вижу, в кустах что-то рыжее. Подхожу ближе: лежит на снегу хвост ее, сучечки моей… Ну что ж, думаю, доверчивая твоя душа, хорошо ты служила, хоть хвост на память оставлю. Потянул за хвост – не поддается, не иначе примерз. Дернул сильнее – загырчала под снегом. А она еще жива была. Он, шельма, передавил ей глотку и закопал в снег. Не голодный был, думал вернуться. Взял я ее на руки, принес домой, в хату. Отогрелась, ожила. Дал молока – а оно выливается через рану, он перекусил ей горло. Зашил я рану, стали отпаивать. Все больше Леник, он не отходил от нее. Больно жалостливую душу имел ко всему живому. Но ничто не помогло… протянула она три дня и сдохла… Во тебе – волки. Встретил я Прыжка и говорю: «Плати, брат, компенсацию. Пожалел поросенка, так они суку обобщили, да какую суку!» Но что ты с него возьмешь, когда он в хату свою готов через окно лезть, чтобы Тэкля не учуяла, чем от него пахнет.
– Пора идти, – негромко, словно чувствуя некую свою вину, напоминает Валера, и Игнат Степанович быстро встает, набрасывает на плечи кожух.
– Вопщетки, жизнь – штука мудреная и, видать, никогда не наскучит, – продолжает он уже во дворе. – Допустим, женка говорит: чего ты на этот комплекс бежишь? То с мельницы не вылезал, а теперь на комплексе днюешь и ночуешь. А куда мне бежать? Бабу и то – пока научишь, а это ж техника. Не померла еще машинина мама, слава богу, родит машинки, а к машине не всякого допустишь. Тут талант нужен. Допустим, Леник мой све-е-етлую голову имел и руки не чужие, после пятого класса запряг трактор, и не абы какой – четэзэ. Не захотел больше ходить в школу – и все тут. Мол, переросток, дети смеются. Вопщетки, война ему два года прибавила, да в рост добро пошел – кавалер, не меньше. Ну что ж, раз такое понятие у человека – иди учись на тракториста. Это теперь колхоз сто рублей дает, чтобы иной шел получать специальность – шофера, или тракториста, или комбайнера даже, да и то упираются, не хотят. Вон и стипендию в институте платят, как Ольке, учись и приезжай. А тогда – полпуда бульбы, кило гороху, шкварку сдобрить варево. И это – на целую неделю. Как он, бедный, и воскресенья дождется… А ничего, свое взял. Вцепится в рычаг, как рак за палец, а получалось хорошо. Девки уже вокруг него, и он не противится. Вижу: раз липнут – захороводят, никуда не денешься. Значит, женись. Хоть опять же спрашиваю: «Какой у тебя ресурс есть, чтоб жениться? Голый собрался, голый готов?.. Так во тебе истопка, ежели поднять на два венца – небольшая хатка, да своя, можно и дальше расширяться». И вроде бы зацепился было, и садик посадил, а после не удержался, сорвался с места, продал все и уехал черт-те куда, на Север. Бабы сгубили жизнь. Угробил здоровье в этих переездах. Что ты хочешь, тысячи километров! А как же жить без привязки к земле? Антенну и ту заземляют, а ты ж человек и детьми думаешь обсемениться, а им куда врастать?
– Ну, дядька, ты и мудрец, – рассмеялся Валера. – Видно, давно не заглядывал в физику. Что такое антенна? Чтобы молния, когда ей вздумается влупить вот в эту вашу десятиметровую антенну, – а молния – это не просто молния, электрический разряд, – так вот, чтобы молния не спалила телевизор, а заодно с ним и хату, и нужна антенна…
Игнат Степанович смотрит на Валеру, будто тот заставил его спуститься с небес на землю. Потом отвечает:
– Физика, она, конечно, как и каждый, о себе думает. Но я так скажу: для порядка жизни и в семье надо иметь пилимет.
– В каждой семье?
Игнат Степанович на мгновение задумался.
– И каждой не помешало бы. Не для того, чтоб стрелять, а чтобы знали, что пилимет есть…
– А знаешь, дядька, я, наверно, поддержу тебя, хотя это и отдает партизанщиной. Распустились все… – произнес Валера с такой страстью, что ясно было: он тоже немало думал об этом.
– Не знаю, как все, а Ленику как раз этого не хватало, – заключил Игнат Степанович.
XIX
В первую же встречу после возвращения Леника, когда он пришел навестить родителей, Игнат Степанович внимательно посмотрел на его худущее лицо и сказал:
– Поздно же ты вернулся, сынок…
– Может, еще и не поздно, – жалобно усмехнулся тот и стал торопливо выковыривать из пачки папиросу.
– Вопщетки, поздно, – повторил Игнат Степанович.
В хате они были втроем – сын, отец и мать. Мать не удержалась, накинулась на отца:
– Ты всегда найдешь чем порадовать родное дитя.
Игнат Степанович ничего не сказал ей в ответ, только усмехнулся так, будто готов был заплакать. Всякий, кто увидел бы в тот момент Игната Степановича и Леника, даже не зная, что они отец и сын, лишь по усмешкам их определил бы, что это так.
На дворе была зима, лежал молодой снежок, от него на свете было светло и тихо, и так же непривычно тихо стало в хате…
А летом Леника положили в больницу. Лежал он не долго, может с месяц.
Приезжала к нему жена – и одна, и с детьми, приезжала мать, но чтобы навестил отец – никто не видел. Сколько раз Марина пробовала подступиться к нему: съездил бы проведать сына… Однако Игнат Степанович неизменно отвечал:
– Надо было раньше жалеть.
И упрямством своим, и этими словами он намекал на то, что если б не сама она, не мать, то, по всему, сын никуда не уехал бы из дому и, возможно, был бы здоров. Первая жена Леника была своя, деревенская, но она не понравилась свекрови, и года два спустя сын бросил и село и семью и сбежал.
– Надо было раньше жалеть?! – не выдержала однажды, сорвалась на крик Марина. – Что ж ты его не пожалел? Ты же батька!..
– Поддался бабам… и во – сгубили, – упрямо твердил Игнат Степанович.
– Поддался бабам… Нехай себе. А ты где был, мужчина? – Марина подступалась к нему чуть ли не с кулаками.
– Вопщетки, работу робил… – в словах его уже не было прежней твердости.
– Работу робил, а сына проглядел…
– Не я проглядел. Он сам себя проглядел, – ответил Игнат Степанович.
Умел он держать свою душу на замке. Никому не говорил о том, что подолгу и с болью думает о сыне и что тайком ездил к нему в больницу.
Приехал на мотоцикле, поставил его во дворе своего знакомого и с охотничьей торбой в руке направился в больницу.
Дело шло к осени, было предвечернее время, и казалось, что природа исполнила свои главные дела и собирается на покой, чтобы назавтра начать жить новыми заботами.
Больница располагалась в конце села, в молодом березнячке. Вокруг было тихо, еще тише, чем в поселке, и Игнат Степанович подумал о том, что здесь невыносимо тяжко ничего не делать.
Сына он нашел на одной из деревянных скамеек, которые были расставлены по всему березняку, чтобы больные, выйдя на прогулку, могли присесть.
– Ну как ты тут? – поинтересовался Игнат Степанович, широко растянув в улыбке губы.
– А ничего, – ответил Леник и взглянул на него мельком, будто они незадолго до этого сидели на той же скамейке, отец лишь отлучился куда-то на несколько минут и снова вернулся. – Видишь, как тут тихо, – добавил Леник, и губы его дрогнули: он попытался улыбнуться, хоть сам уже был неведомо где, прислушивался, стараясь уловить далекую музыку.
– Вопщетки, оно так, – согласился Игнат Степанович и недипломатично спросил: – Ты что это, серьезно надумал помирать?
– У меня уже, тата, не осталось времени думать о чем-то другом. – Он давно не произносил слова «тата», но вымолвил его легко, как дитя, и Игнат Степанович вздрогнул.
– Тогда давай выпьем, – он полез в свою охотничью торбу.
– Мне нельзя, у меня живот. А ты выпей.
– Оно-то и мне нельзя, я на транспорте, да ладно… Я привез тебе печенья, колбасы…
– А ковбуха[6]6
Рубец.
[Закрыть] не привез?
Игнат Степанович заморгал глазами:
– Я не хотел, чтобы мать знала, что поехал к тебе. И ты ей не говори, что был…
– Все воюете? – отрешенно спросил Леник, как о чем-то весьма далеком.
Игнат Степанович промолчал, вылил половину четвертушки в стакан и выпил.
– А знаешь, тата, что мне больше всего вспоминалось там, вдали от дома? – В темных глазах сына затеплилось что-то светлое, некий белый туманок. – То, как я тебя нашел после войны, и еще – как мы с тобой на уток ходили.
Игнат Степанович внимательно посмотрел на сына:
– Вопщетки, я знал, что ты не захочешь забыть об этом.
Он вылил в стакан остатки четвертушки и выпил.
Помолчали.
– Хочу попросить тебя об одном, тата, – тихо сказал сын, – помоги Лиде поднять детей. Ей одной трудно будет…
– Добра. А матери я скажу, чтоб ковбуха привезла.
На том и расстались.
А неделю спустя Леника не стало.
Игнат Степанович сам сделал гроб и отвез в больницу, сам привез сына в его хату – к жене и детям.
Ни на похоронах, ни на поминках никто не видел слез на глазах Игната Степановича. «Каменный человек с железным сердцем», – втихомолку говорили о нем бабы.
Назавтра после похорон Игнат Степанович взял ружье и с самого утра ушел из дому. Вернулся поздно вечером, ничего не подстрелив. Так было и на другой день. Марина уже начала тревожиться за него, однако на третий день он встал, как обычно, в пять часов и ушел в свою пристройку. Заглянув в окошко, она с облегчением вздохнула: Игнат Степанович сосредоточенно чистил рубанком какую-то доску, словно у него, кроме этого дела, больше ничего не было на свете.
Раздевается Игнат Степанович медленно, будто это раздевание – тоже частичка какого-то весьма важного ритуала. Раздевается и говорит:
– Гляжу я на тебя, Валера, и вижу: хлопец ты цепкий, скоро наловчишься понимать и делать все как следует. Тут, брат, коли что новое встретится, пока не обгрызешь, как собака кость, не выпускай. И правильно сделал, что книжек набрал, – учиться надо. Кончай институт и вертайся. Сам видишь, что выходит у нас: мастерские есть, станки, «летучки», а работать мало кто охоч, вот в чем механика. Люди рвутся в город. Рвутся и не понимают, что воли там меньше и простора нет. Душе воля нужна.
Валера велит ему ложиться на полок.
– Я из вас хворобу буду выгонять. Килограммами буду выгонять.
Игнат Степанович послушно вытягивается на полке, кладет голову на руки. Тело у него сухое, жилистое, одни кости да узлы мускулов, перетянутые рубцами старых ран. Сейчас он кажется намного меньше, чем в одежде.
– У вас, дядька, спина как у таты: вспахать кто-то вспахал, а забороновать забыл, – смеется Валера.
– Не забыл, а мы сами не дались. Хватило и плуга, а если еще борону пустить, какая душа выдержала бы?
Валера вскидывает полкружки воды на камни, ждет, пока жар, шуганув белым в стенку напротив печки, охватит потолок. Затем осторожно проводит распаренным веником по спине, по ногам Игната Степановича, вскидывает еще полкружки. Жар хватает за уши, сушит в носу.
– Вопщетки, можно начинать, – подает голос Игнат Степанович, и Валера взмахивает веником. Пар и веник делают свое – Игнат Степанович довольно бормочет, охает, вздыхает, ворочается, подставляя то один, то другой бок. – Поддай еще, – просит он, и Валера бросает на камни новую порцию воды.
Жару много, он перехватывает в горле, Валера уже не машет веником, а легонько гладит им, массажирует тело Игната Степановича.
– Ото-то здорово, ото добра… А теперь покропи холодной водицей, – просит Игнат Степанович, и Валера брызгает на него водой, затем опять берется за веник…
– Валерочка, ты ж там гляди не умори моего деда, – раздается за дверью голос тетки Марины. – Я тут белье принесла и простокваши. Да на холоде долго не сидите, сразу в хату…
– Все будет, как вы говорите, – отвечает Валера, и тетка Марина оставляет их одних.
– Вопщетки, я тебе скажу: женки – нужные люди. Они хоть и бабы, и языкастые, а всегда приходят вовремя, – замечает Игнат Степанович, и в его голосе чувствуется нескрываемое удовлетворение.
– Вы думаете, раз так было когда-то, то и теперь все так? Не-е. Теперь совсем другой век. И девчата… – Валера махнул рукой. – Увидит модные усики, прическу «шик восемьдесят пять», джинсики – и все, пропала.
– Вопщетки, это только сперва кажется, что пропала. А на поверку – все мудренее. Скажи, а там, в Минске, случаем, ты не встречал Ольку?
– Заходил к ним в интернат. Родители ее просили отвезти сидор.
– Ну и как она?
– Такая же, как и была. Она и не ожидала, что я могу объявиться там. – Валера перестает хлестать веником, дает Игнату Степановичу передохнуть. – А с нею живет еще одна, тоже из села. Ох, как ей хочется стать городской. Если б знал, привез бы готовую нашивку, как на импортных джинсах: «Городская».
– Ну во, а ты говоришь «другой век». Все они человеки, и все разные. Скажу еще: это только из-за гонору мы говорим так: мужской строй. Нет крепче шеренги, чем бабская, и нет вернее мужчины, чем баба. Если уж ты ей пришелся по нраву и она поверила тебе – можешь ничего не бояться…
Потом они голышом сидят в предбаннике, пьют из крынки густую простоквашу, идут мыться. Валера и тут помогает Игнату Степановичу – намыливает, трет веником и мочалкой спину, грудь, руки, и Игнат Степанович покорно принимает эту его помощь, выказывая своим смирением некую детскую слабость. Затем, одевшись, они снова сидят в предбаннике, и Игнат Степанович достает трубку.
– Вопщетки, скажу тебе: жизнь – это колесо, земля стоит, а оно вертится. Бывает, подымет на самый верх, а потом со всего маху – вот тут не дай бог растеряться: раздавит, как жабу. Мокрое место оставит, а само покатится дальше. Ему некогда ждать, пока ты будешь штаны подтягивать… Но если ты правильно выбрал маршрут и у тебя есть план, как добиться своего, – ты кум королю, а то и более. Мало кто найдет смелость сказать льву, что у него изо рта смердит. Это так, как у вас в школе. Задали сочинение на вольную тему. Никто эту тему тебе не навязывает, сам выбираешь, а выбрал – никто за тебя не напишет. И нечего тут плакаться: без меня женили, меня дома не было. А где ж ты был? Скажу больше: если что въестся в кости, то надолго. Недаром столяр, умирая, говорил: всем и все прощаю – и хорошее, и дурное, одному еловому суку и на том свете не прощу. Не мог простить тому норовистого характера; всю жизнь поперек ему стоял. На гордого человека много хлеба надо, да и на хлеб, но каждый хочет, чтобы о нем знали. Что там у кого выходит – это уже другое дело. Тут надо иметь силу смелости не дать дурной охоте и людям затоптать себя. Помнишь Короля – высоченный такой, около двух метров, и сила по росту, а гонору еще больше. Приходит он как-то в кузню, а там полсела собралось, как раз лето было, и дождь сорвал работу. А Максим нагрел брусок металла – топор собирался выковать. Он как будто и не больно яркий брусок, а температура внутри высокая. Кто-то и скажи Королю: «А вот не возьмешь в руки, побоишься». – «Давай на спор». – «Давай». На литр заложились. Схватил Король раскаленный брусок, перекинул с руки на руку, играет с железом, как с мячиком. Руки у него большущие, в мозолях, известно, человек рабочий, оно и не страшно. И как он зевнул, – выронил брусок. Выронить-то выронил, а сам был в сапогах с широкими голенищами. Брусок и скользнул по штанине в голенище. Все смеются: «Во фокусник, брусок спрятал». А ему не до смеха, сапоги были на босу ногу надеты, женка – лярва такая, онучи в хате никогда не найдешь. И Король вместо того, чтобы скорее выдернуть ногу из сапога, упал спиной наземь, задрал ноги вверх, трясет, чтоб брусок вытрясти. Вытрясти-то вытряс, да брусок не на землю пошел, а по голой ноге в штаны. Ты знаешь, полноги обгорело, пока выкинул. Хотя литр, вопщетки, выспорил…
Игнат Степанович устало откидывается головой к бревенчатой стене, смежает глаза. Валера тоже прислоняется к стене и тотчас проваливается в сон. Что-то дивное накатывает на него, будто он переносится в иное время, когда был совсем маленьким и бабуля говорила ему о людях и о человеческой душе. О том, что человек живет, покуда держится в нем душа. А стоит только не поладить с душой, как она покидает тело, и человек умирает…
Валера просыпается, как от толчка. Игнат Степанович напряженным пытливым взглядом смотрит на него, будто решает для себя некую очень важную задачу. Потом как бы спохватывается:
– Во, вишь, я тоже сомкнул глаза, и снится: вроде подходит ко мне Игнат Яблонских, мы с ним когда-то в Бобруйске на столяров учились, редкой руки столяр был, да война его крепко покачала, что-то вскоре он и помер; подходит и спрашивает: «Это ты, Игнат, или другой кто?..» Хотел было я сказануть ему: «Ты что, слепой, своих не узнаешь?» – да передумал. «Нет, говорю, не я». Он и ушел, прихрамывая, у него были две сквозные раны в правую ногу. Выходит, дал мне отсрочку, я и проснулся… – Игнат Степанович замолкает, но вскоре снова заводит речь: – Я так скажу: раз уж надо помирать, то лучше всего делать это осенью. Хорошо, если бы хоронили утром, когда солнце только начинает отеплять землю. И чтобы бульба уже была выкопана, и жито посеяно, чтоб люди не спешили. И чтоб дождя не было. Негоже хоронить по дождю… – Он отрывает голову от стены, готовый встать, ощупывает Валеру помолодевшими глазами. Трудно даже представить, что какую-нибудь минуту назад они могли спать. – Ну так идем на кабана?
Валера молчит.
– Вопщетки, чтобы идти на зверя, надо уметь стрелять.
– Стрелять я умею. Даже на соревнования в район от школы ездил. Третье место занял.
– Или, думаешь, получится так, как с лисой? – Игнат Степанович тихонько смеется…
– Что лиса… Погуляла и пошла…
– Боишься живому зверю в глаза глянуть?
– Мертвому боюсь. Сколько того живого осталось? На одну душу по пять стрелков. Шел сегодня с автобуса, так в Яворском лесу, где развилка дороги на Курганок, все перепахано машинами. Следы диких кабанов, а человечьих больше… Значит, откуда-то приезжали, – Валера возмущается, и губы его, покрытые черным пушком, дрожат.
– Вопщетки, я слышал: в той стороне сегодня стреляли. Так они могут и до моего добраться, – забеспокоился Игнат Степанович. – Надо поспешить, а?
Валера молчит, потом спрашивает о другом:
– Так чего мы сидим, не идем в хату?
– Оно и правда. Там, наверно, и вечеря готова, а может, женка еще кое-что найдет…
И они выходят на мороз.







