412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кудравец » Сочинение на вольную тему » Текст книги (страница 21)
Сочинение на вольную тему
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:32

Текст книги "Сочинение на вольную тему"


Автор книги: Анатолий Кудравец



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)

VI

Их уже ждали. На разостланной скатерти стояли водка, вино, закуска, возле камня лежали два красно-рыжих, крашенных в луковой шелухе яйца…

– Ну, выпивки можно было б и поменьше, – сказал Иван, кивнув на бутылки. – Или напиваться пришли сюда?

– Можно было б и меньше, можно и столько, – ответил дядька Никита, обивая сургуч с бутылок. Ему нравилось это занятие.

Что-то противоречивое и неприятное закипело в груди у Ивана еще раньше, когда они шли от Петровой могилы. Очень уж все заторопились к своим «столам», словно изголодались, словно боялись опоздать, и все то, что было в людях до сих пор, – и серьезность, с которой велись беседы, и приглушенность голосов, и праздничная торжественность – показалось Ивану показным, неестественным. Иван знал, что это не так, но знал и то, что святость, с которой он шел сюда, то «самое-самое», что жило в нем, в его сердце, пошатнулось, как дерево, в комель которого несколько раз впился топор. Он взглянул на мать – она была тихая, сосредоточенная, и какую-то особую доброту и радость излучало ее спокойное лицо. Она деловито расставляла по краю скатерти рюмки, раскладывала вилки, ножи, нарезанный хлеб, будто выполняла очень важную работу. Иван никогда не видел ее такой торжественной и застыдился самого себя, своих недавних мыслей. Он видел, что матери приятно чувствовать себя хозяйкой, твердой, уверенной.

– Ну хватит тебе колдовать, – нетерпеливо потянул носом Никита. – Гляди, все посели уже…

– Успеешь и ты, – ответила Лёкса, едва шевельнув сухими губами. В ее неторопливых движениях и в той последовательности и порядке, с какими она все делала, Иван уловил еще одно: так аккуратно, основательно и неторопливо когда-то любил встречать гостей отец. Сейчас все это как бы перешло к матери.

Она очистила яйца, порезала на кусочки – разнесла по всем могилам. Налила в стакан немножко водки, плеснула возле отцова камня на желтый сухой песок.

– Пусть и ему немножко будет, – сказала тихо и печально, и голос ее дрогнул. Передала бутылку Никите: – Разливай, – нетерпеливо, словно недовольно.

Никита налил рюмки, поднял свою.

– Ну будь, Левон! И не обижайся, что мы пьем!

– Сейчас ему только и осталось что обижаться! – сказала мать.

Все выпили торопясь и так же торопясь потянулись руками к закуске.

Вокруг из-за кустов одичавшей сирени и малинника, из-за стволов деревьев слышались голоса. Негромкие, еще приглушенные, но люди уже не стеснялись говорить. Не молчали и тут, на Левоновой могиле.

– Когда это его убило? – не то спросил, не то просто так, чтоб не молчать, сказал Лёха, не переставая жевать. – Уже, никак, около двадцати?

– Да, ровно двадцать… – ответила Лёкса.

– Двадцать лет… А кажется, было совсем-совсем недавно, – подвернула свой голосок Грипина.

– Когда не думаешь, так недавно, а когда подумаешь, то так давно, что памяти не хватает вспомнить, когда… Будто не одну жизнь прожила на земле, а столько, что на весь свет хватит…

– Ты всегда плакала, прибеднялась. Словно тебе было хуже, чем всем, – не удержался Никита, как будто Лёксины слова зацепили и его. Выпитая чарка уже ударила румянцем ему в щеки, он начал чаще моргать.

– Никогда я не прибеднялась, – ответила Лёкса. – Как было, так и ладно. Знала, если сама не сделаю, никто не сделает. И дети это знали. А теперь и подавно нечего прибедняться. А бывало всякое – и слезы, и к слезам…

– Не, Никита, не говори. Остаться без мужа с пятерыми. И все, как горох, один под одним. И выкормить их, выучить, на путь направить. Не-е-е, не говори, – заступилась за Лёксу Грипина. – Вы вдвоем с женой, и ты – мужчина – и сам все сделаешь, и всюду добьешься, а надо, так и на горло наступишь, и детей у вас только двое, а как вам, легко было?.. А, легко?

– Будто я говорю, что ей было легко. Известно, нелегко. Однако ж не надо грешить, не надо забывать и о том, что тогда никто не роскошествовал. Не надо забывать и про колхоз. Помогал чем мог. Все ж, как ни говори, а каждый месяц выделял… Когда жита, когда бульбину… А я… Я своего не упущу и упускать не хочу… Заработал – отдай, будь добр… А не отдашь – сам возьму…

– Это правда… Ты все можешь, – кивнула Лёкса. – А мне если б не помощь, так бери палку в руки да иди по людям. Так ведь никто до этого не допустил. А тут дети, пять ртов. Хочу есть – и все тут. Хоть с колена выломи, а давай. По ложке – так пять ложек. Себя я уже не беру в расчет…

– И не только не допустил, – продолжал Никита, – а и школу все покончали и поустраивались. Алеша в мореходном учился и, если б не бросил, был бы, может, капитаном, а Иван, если имеет голову на плечах, и институт окончил. Когда б это можно было? Я это хорошо знаю… Мы тоже росли без отца… Семеро нас было… И много нам кто помог?.. Пан помог? Ага, поможет…

– Если б не люди, не знаю, что б я тогда делала… И Пухтик… Тогда-то не очень благоволил, а теперь… – Лёкса взглянула на сына, улыбнулась: – Зашел сегодня утром. Иван еще спал. Говорит: «Почему мне не сказала, что он приедет? Можно было б подводу послать…» А Ивана иначе как Левоновичем и не называет…

– Был Ясёк, а стал Левоновичем. Никуда не денешься. А тут и Ноночка подоспела, аж пищит – замуж хочет, – засмеялась Надя.

– Перестаньте, – прервал Надю Иван. Ему было неприятно слушать такое и про Нону, и про себя.

– И я говорю, Надя, перестань, – подал свой голос Лёха. – А то ты еще больше скажешь…

– А разве я неправду сказала? – удивилась Надя. – Ты, Иван, возьмись за Нону. Девка она и вправду лосистая… Пускай Вавила потрясет чулок…

– Ну вот, а я что говорил? – развел руками Лёха, с собачьей преданностью глядя на Ивана.

Беседа шла своим кругом. Дядька Никита не забывал водку, и бутылки потихоньку пустели, и по мере того, как они пустели, звонче становились голоса, и то мрачное, что таит в себе кладбище и что тяжелым грузом ложится на людей, сплывало, как сплывает с реки утренний туман под дуновением ветра. Люди сидели вокруг могил, гомонили – о том, что было в их жизни сегодня или будет завтра. Люди словно забыли, где они. Как будто они были не на кладбище, а дома и собрались не на радуницу, а на обычное застолье. В этом была какая-то своя большая мудрость, своя жизненная правда, и это нравилось Ивану.

Вспомнился отец, слова, которые он часто говорил: «Когда умру, приходите на мою могилу. И обязательно с пол-литром…» Ни про какую смерть, конечно, он тогда не думал, а когда говорил о ней, то шутя. Это была как бы игра кошки с мышью: он – кошка, смерть – мышь. Иван теперь знал, что шло это от здоровья, от радости жизни. Кто боится смерти, тот боится и вспоминать про нее, боится дразнить судьбу. Серьезно ожидать смерть может только тот, кому уже нечего делать на земле. А отцу было что делать. Конечно, тут он хитрил. Говоря так, он хитрил и в другом, и это, видимо, было более серьезно. Отец хотел обхитрить людей – тех, которые будут жить после него. Ему хотелось жить и тогда, когда все будут знать, что его нет. Он был жаден на жизнь. Он говорил: «Надо спешить жить, а нет – так зачем же жить». Он знал: если придут на его могилу, так вспомнят и его. А если вспомнят, – значит, он живой.

Так думал Иван, слушая и не слушая все, что говорилось вокруг него. Были тут его мысли, которые он выдавал за отцовские, были отцовские, которые он считал своими.

– И Агеиха приехала на кладбище… С Тамарой… Старая уже стала, больная. А такая баба была, – дошел до него голос Грипины.

– Роди и выкорми, как она, десятерых, посмотрим, какая будешь, – подколол ее Никита.

– Что ты, десятерых… Храни господь…

– Ничего, Лёха сам, без господа справится, – Никита похлопал Лёху по широким плечам.

Тот раскрыл рот, заулыбался.

– Ну и трепло ж ты, – незло упрекнула его Лёкса. – И стареет, а на язык никакого удержу нет. Не глядит ни где, ни что…

– Человек стареет – язык в отмолодь идет, – смеялся, давясь словами, Никита. – Левон тоже никогда не стеснялся…

– Байду встретили… Ходит по кладбищу, – вспомнила Надя.

– Ага… – подхватила Грипина. – Добренький, аккуратненький… Здоровается со всеми. Святой, да и только…

– Святой, – взорвалась Надя. – Перстень с пальцем оторвет и докажет, что так было…

– Ах, какой перстень!.. Когда там что было с той полицией, да и было ли что… Человек, может, умирать на свою землю приехал, а вы на него как на волка, – возразил Лёха.

– Ты лучше помолчал бы… – метнула в него взгляд Грипина, и Лёха смолк, ссутулился, как будто стал меньше ростом. – Я как увижу его, так всегда вспоминаю начало войны… Как приехали немцы и всех мужчин, кто остался, собрали возле кузницы, выстроили… Он уже тогда в полиции был. Крутился возле переводчика. Он и Мишу моего к машине подтолкнул.

– Меня он тоже на машину подсаживал. Говорит: всех вас отпустят, только на работу свозят. Отпустили! – Никита тряхнул головой, сжал зубы. – Вначале завезли в Березань, а оттуда – прямо в Могилев, в лагерь… Не-е-е… Если б я его встретил где в войну, да и сразу после войны, – убил бы, и ничего со мной не сделали б. А теперь… Отсидел двадцать лет, вернулся, ползает…

– Судили же… – тихо сказала Лёкса. – Как-то выкрутился. Сумел доказать, что сам никого не убивал…

– Тогда б я его пустил в расход, – повторил, размахивая руками, Никита. – А что с него возьмешь теперь?.. Пусть ползает.

Иван слушал этот разговор, то ровный, логичный, то совсем непоследовательный, неожиданный в своей непоследовательности, но понятный и близкий, и хотя сам редко когда встревал в него, чувствовал себя хорошо. Ивану было известно все, о чем говорили здесь, он был здесь свой и знал, что навечно привязан к этим людям, ко всему, что волнует и беспокоит их, к этому старому кладбищу…

А за «столом» жизнь шла дальше.

– Я, когда буду умирать, попрошу, чтоб похоронили возле холостяка… – Это Надя, и рот и зубы приоткрыты в улыбке.

– А может, возле женатого? – переспросила Грипина.

– А ну их, женатиков этих… Им и там дети покоя не дадут…

– Ну, дети тебя, видимо, не очень беспокоят, – замотала головой Грипина. – Не боишься ты бога, девка… У него ж их трое, жена…

– Не надо, тетка Грипина, искать святых. Надо самой быть святой. – Надя все еще шутила, но щеки ее уже зарделись от злости.

– Нет, Наденька, не говори. Дети есть дети. Детям нужен отец…

– Дети… Какие это дети? Самому младшему пятнадцать лет… И что вы ко мне пристали?.. Может, у нас любовь?

– Ты спроси у Лёксы, легко ли ей было одной без мужика?..

– Зачем я буду спрашивать? Я сама знаю… – тихо сказала Надя и приподняла голову, переводя взгляд с одного лица на другое. – А мне что делать? Вы об этом думали? – Голос ее неожиданно задрожал, казалось, она сейчас заплачет. Но не заплакала. Притихла, сложив руки на коленях.

– Ты хочешь украсть чужое счастье… – поджала губы Грипина и взглянула на Ивана. – Я правильно сказала?

Иван сочувственно посмотрел на Надю: как та терпит. Та, словно ее укололи, вскинула голову, выпрямилась:

– Почему украсть и почему чужое? Я хочу свое взять, свое… Разве мне не положено счастья?.. Может, она у меня украла, а? Может, вы все украли его? Разве я виновата, что у меня его не было? А теперь оно появилось малюсенькое-малюсенькое – и снова я виновата. Других судить легко. Труднее себя осудить. Вам, тетка Грипина, можно говорить. Вы, когда б ни пришли домой, знаете, что там все в порядке. Лёха все сделает. Только голодный знает, какой вкусный хлеб. Вот вы говорите: «грех», «греха не боишься»… А вы, вы греха боитесь?.. Вы, тетка Грипа? Вы хоть раз были на Мишиной могиле, хоть знаете, где он лежит? Ваш первый муж, дядька Миша… Вы сегодня вспоминали его… Он ведь из Могилева, из лагеря удирал домой… К вам бежал… И если б по дороге не убили, прибежал бы. Так вы хоть раз побывали на том месте, где он сделал последний вздох? Может, вас вспоминая, вздохнул… Не бойтесь, Лёха после этого не бросил бы вас, а может, еще сильнее стал бы любить. Потому что на место Миши мог быть и Лёха… А вы говорите – «греха»…

Иван со страхом смотрел на лицо тетки Грипины, как оно из багрового стало серым, потом начало бледнеть, бледнеть… Губы у нее жалобно задрожали, глаза заморгали:

– Ты Мишу не трогай. Слышишь, не трогай… Он у меня вот здесь сидит… – и она ткнула рукой в грудь, туда, где должно быть сердце. И заплакала, засморкалась в платочек. – Он мне и теперь снится. Часто снится. И ты на меня не гляди так, словно первый раз видишь. Не гляди, – это уже Лёхе, и тот заерзал, забормотал: «Я что, я ничего не имею…» И снова, уже сквозь слезы, всем: – Я в этом году съезжу, возьму и съезжу…

– Перестаньте. Что это вы разошлись? Люди ведь кругом, – не выдержала наконец Лёкса. Ей было жаль Надю, она понимала ее, как себя, и эту ее любовь к немолодому уже семейному мужчине. Однако ж и Грипина говорила правильно. Она-то всегда любит поучать других, но здесь… Все же отец троих детей… Где тут та единственная правда, тот единственный выход?.. И она набросилась на Никиту, который уже порядком захмелел: – И ты молчишь. Разливал бы уже, что ли…

– Это мы можем, – расплылся тот в сладкой улыбке. – Что другое, а водку мы вмиг…

– Это нам как пить дать, – заговорил и Лёха. Он рад был, что перебранка между женой и Надей окончилась, и сейчас старался загладить, словно здесь ничего и не произошло, и подсовывал поочередно банку с рыбными консервами, сыр, масло… Но обе женщины молчали, обе были насупленные, взволнованные.

С кладбища возвращались тихо. Впереди – Лёха с Никитой. Никиту немного водило из стороны в сторону, он часто моргал, хватал Лёху за руку – рассказывал про войну. Сейчас он вспоминал про Зеелов. Иван знал: когда дядька Никита начинает вспоминать про Зееловские высоты, где ему пощепало обе ноги, то «до кондиции» ему не хватает всего каких-то граммов сто. Дойдя «до кондиции», он спокойненько ложился спать.

За Лёхой и Никитой шли Лёкса с Грипиной. У Грипины было постное, обиженное лицо, губы собраны в узелок. Она не оглядывалась назад на Ивана с Надей, но по напряженной спине ее и высоко поднятой голове было видно, что она старается показать, будто ей наплевать на то, что наговорила ей Надя. Потом она начала что-то быстро говорить Лёксе, время от времени поворачивая голову назад, колола Надю взглядами. Лёкса молча слушала ее, но лицо у самой было задумчиво-далекое от всего того, что говорила ей Грипина. Она наклонилась, взяла в руку притоптанный ногами кустик жита – комок черной земли с примороженными желто-зелеными стрелками листиков и длинными белыми нитками корешков. Узелок этот чем-то напоминал цыпленка, только что вылупившегося из яйца, с помятыми крылышками и мокрым пушком, с кусочками прилипшей скорлупки.

– Хорошо берется, – сказала Лёкса, не обращая внимания на трескотню Грипины, и та снова натопырилась, примкнула губы.

Надя шла, глядя себе под ноги. Грипинины слова зацепили ее за больное место, и это не впервые резало ей по живому. Но страшнее Грипининых слов было то, что она сама не знала, как ей быть. Если б она была уверена в своей правоте! Если б… Она б и слушать не стала никого. Она искала поддержки, ей так нужна была эта поддержка, не сочувствие, что ей то сочувствие. Не надо ей ни жалости, ни виноватых глаз. Немало наслушалась и насмотрелась всего. Неужели она делает что-то такое, на что не имеет права? Почему не имеет права? И кто дает это право? Грипине хорошо говорить… Гладкая, как телка, щеки горят, как у девушки. Не скажешь, что бабе за сорок пять… И Лёкса… Столько одна натерпелась, пока детей вывела в люди… Посочувствовать посочувствует…

– Убежим мы отсюда. Увидишь, убежим, – сказала Надя упрямо и глянула на Ивана.

– Если у вас это так серьезно…

– А неужто не серьезно? Неужто, думаешь, если б не серьезно, я пошла б на такое… Боже избавь, брат. Я знаю, что это не просто, ох как не просто… Я тоже человек, и я хочу немножечко счастья… Пока его не знала, я молчала. Думала, может, так и надо. А теперь не могу. Приду с работы и жду, когда он прибежит. И живу тем ожиданием. И кажется, ничего мне больше не надо, только знать, что он есть, что он придет, что он будет со мной.

У самого села их встретил Байда – в коротком теплом пальто, зимней шапке. Он как будто ожидал их, топтался возле забора туда-сюда.

– Может, спичка есть, мужчинки? – спросил он, показывая незажженную папиросу, подняв вверх бурое, твердое, как из кремня, лицо. Тонкая, словно пожеванная кожа на шее натянулась.

– А почему ж ей не быть! – Никита остановился, полез в карман. – Для такого человека, как ты, не только спички не жаль. – Он медленно достал коробку спичек, потряс ею и подал Байде. – Бери и запомни, что дал тебе их Никита Купец…

– Я это и так знаю, Никита, зачем помнить? – Байда взял спички, ссутулился, закрываясь от ветра.

– Не-е-ет, знать – одно, а помнить – другое. Я никогда не забуду, хоть режь, как ты когда-то меня на машину подсаживал… Никогда не забуду, и ты помни. – Никита покивал пальцем под носом у Байды.

– Я тебя не подсаживал, – нахмурился Байда, возвращая спички.

– Может, и к стенке никого не ставил, а? Ни Левона нашего, ни Федора, ни Владика? Всех, кто не сдал немцам оружие. Не ставил, говоришь? А ты хорошо знал, кто не сдал его: сам был в группе самозащиты. Может, скажешь, и не угрожал: «Кто не принесет оружие, расстреляем!..»?

– Приказали б, Никита, и тебе, и ты искал бы…

– Приказали б… Всем приказывали, да не все слушались приказов… А ты обрадовался… И к стенке ставил… Ставил и угрожал… И на машину подсаживал. Своих людей подсаживал, своих соседей!.. Меня, Мишу… Подсаживал… Думал, что ваша взяла. Хотел командовать… С наганом, с плеткой… А не вышло… Нравится тебе это или не нравится, а не по вашему земля вертится. И я тебя прощаю, сукин ты сын. Сегодня прощаю, потому что я живу и выпил. Потому и даю тебе прикурить. Можешь коробку не отдавать, можешь взять себе насовсем. Я даю тебе… Но помни… Знаю, если б ваша взяла, ты б дал мне прикурить… Так дал бы…

– Ну что ты, Никита? – Байда засуетился, бесцветно-светлые, студенистые глазки его забегали, ища помощи. Повернулся к Лёхе: – Разве же я там командовал? Немцы командовали…

Никита показал кулак Байде, и тот подался назад.

– Да ты не бойся… Бить тебя я не буду. А попросишь – могу и поесть дать… Если по-хорошему… Пойдем, накормлю. Не тем, чем вы со своими немцами кормили нас в Могилеве, за колючей проволокой… Не гнилой свеклой, не очистками… Салом, мясом, маслом накормлю… Все есть у Никиты. И чарку могу поставить – пей… Пей, но помни…

– Я двадцать лет помнил… Там, в Сибири, с топором и пилой. Ходил и думал. Работой голову не завяжешь! – сорвался Байда на крик, шагнул к Никите. – Так что мне, и теперь по земле ходить запрещается?

– Ходи… Двадцать лет помнил и еще двадцать помни. И сыну накажи. Пускай и он знает, что люди не овцы, а жизнь не кожух, наизнанку не наденешь. А теперь иди, и мы пойдем. Правда, хлопцы? – дядька Никита повернулся к Ивану и Лёхе. – У нас еще есть планы…

VII

Лёкса неприметно отстала от всех: остановилась поправить платок и не захотела догонять. Шла поодаль. Не вслушивалась, но слышала, что говорили и из-за чего смеялись Лёха и Иван, видела, что Грипина и Надя молчат, и знала, почему они молчат, а сама жила своим. Тяжелым, страшным, но это была ее жизнь, хотя и далекая, прошлая, и она ее не боялась. Она знала, что без той жизни не было б и ее сегодняшнего дня.

Последние годы с ней это случалось часто. Она могла задуматься о чем-нибудь и забывала обо всем остальном. Она видела, слышала, запоминала все, что делалось вокруг нее, и в то же время была очень далеко от всего этого: по-настоящему жила другой – своей внутренней жизнью. Этой внутренней жизнью были воспоминания. Иногда они всплывали так ярко и казались такими близкими, что она вновь и словно впервые переживала все то, что с ней происходило давным-давно.

Самое капризное и непонятное в человеческой памяти – это то, что она живет по своим законам, непонятным и жестоким. О себе она заявляет чаще всего тогда, когда ее не просят… А может, это и хорошо, и правильно, может, здесь все та же вечная жизненная мудрость… Память – это неподвластный и неподкупный судья, и он время от времени напоминает людям, чтоб они слишком не задирали нос…

Вот и теперь Лёкса шла по мокрой и мягкой стежке и видела, что на лугу еще только-только начинает пробиваться первая зелень, слышала голоса мужчин, и как они тяжело ступают, и как чавкает вода у них под ногами, а сама вспоминала совсем другое.

Это случилось на второй год после смерти Левона… И тогда она шла. Правда, шла одна, совсем одна, и тогда была зима…

…Уже темнело, когда Янка, Ядзин муж, прошел с Лёксой за ворота, еще раз сказал:

– Может, лучше останься, заночуй. Куда ты на ночь глядя? Еще заблудишься…

– Нет, Яночка… Там дети. Я сказала, что сегодня приду. Приду и Малину приведу… Так вот, привела, – она сморщилась, махнула рукой на хлев, где, вздувшись горой и оскалив широкие желтые зубы, лежала корова, ее Малина, и заторопилась, скоренько-скоренько пошла по улице, чиркая бахилами по втоптанному снегу. Янка постоял немного у ворот, высокий, нескладный, мокро шмыгнул большим носом и пошел в хату. Принес из кладовки брусок, начал точить нож: надо сдирать шкуру с коровы.

До леса Лёкса дошла мигом. Дорога была торная, и она подумала, что, пока хорошо стемнеет, будет дома. На выезде из леса встретила две подводы: на санях лежало по длинному, только что поваленному бревну. Лошади с серыми от инея мордами тяжело ступали по снегу. Рядом с лошадьми шли мужчины.

Лёкса пропустила подводы.

Снег был рассыпчатый, сухой, но идти было легко. Лёкса старалась не сходить со скользкого ручейка, протертого полозьями, шла, быстро семеня ногами, смотрела прямо перед собой – и ничего не видела: пережитое за эти дни так измучило ее, что в голове не оставалось места ни для каких мыслей, кроме одной бесконечно длинной и тяжелой думы о семье, о себе, о корове. «Как я теперь, куда без коровки? Что дам детям, чем накормлю?.. То, бывало, побежишь в хлев, подоишь – и уже есть с чем съесть бульбину, прежде чем отправить в школу… А теперь… Ах, Малина, Малина, что ты наделала?» – словно о живой, словно о человеке думала она о корове. В тысячный или бог знает в который раз вспоминала и те весенние дни, когда с минуты на минуту ждала Левона – он поехал за Барановичи и должен был привести корову, и как наконец дождалась его: слегка подвыпивший, с веселой улыбкой он ехал верхом на Малине, положив на спину вместо седла поддевку и зацепив ремень за рога, а высокая Малина спокойно шла по улице, словно давно привыкла возить на себе людей. И в самом деле, была она очень спокойная. И пахали на ней, и дрова возили, и сено…

Вспомнила и тот проклятый день, когда Петр пригнал стадо с поля и сказал, что Малина отелилась и теленок мертв. Малина пришла вялая, мокрая. Вытерла она ее тогда, напоила теплым пойлом, а сама побежала на то место, в кусты, где Малина отелилась. Отелилась!.. Скинула! Телиться ей пора еще не подошла. Восьмой месяц пошел теленку. Был то бычок – ладный уже, черно-бурый, с белой отметинкой на мордочке. Закопала Лёкса его, поплакала немного. Стукнуло ей тогда: теленок есть, а где же «место»? Разве еще не вышло? Обыскала вокруг – нигде нет. Назавтра Малину не пустила в поле, переговорила с пастухом. «Кажись, вышло… – сказал Петр. – Может, собака стянула. Она возле коров была».

Два дня Малина стояла в хлеву, мычала, тосковала о теленке. Попоила ее Лёкса теплым пойлом и на третий день выпустила во двор, на солнце. Корова повеселела, захотела в поле, и у Лёксы словно камень с плеч свалился. Скинула так скинула. Жаль бычка, да что поделаешь. То ли ударил кто, то ли так что.

На четвертый день Малина пошла в поле. Это же, если б знать, надо б тогда ехать за Макухой, везти его быстрее домой, пускай бы посмотрел… Может, и увидел бы… Конечно, увидел бы, что отел ненормальный, что место осталось внутри. И что-нибудь придумали б… Если б знать… А то выпустила корову во двор, она отогрелась на солнце, а дурной бабе уже показалось, что ей и лучше стало. Повеселела – и все тут, иди, коровка, в стадо… И вот на тебе. Почти целый год ходила корова, и ничего не было заметно. Все как надо. И паслась нормально, и доилась хорошо, и молоко все отдавала… Только к быкам не пошла… Снова же успокоила себя: и так три года три теленка, пусть в девках походит. Ан вот тебе девки… Не взяла еды. Ни сечку, ни клевер… Пойло процедит сквозь зубы – и все… Привезла Макуху. Приехал без инструментов. Посмотрел, пощупал, выпил пол-литра: «Приводи на ветпункт». Завела, да уже было поздно. Сгнило все внутри.

«Ах, Малина, Малина… – шептала Лёкса и видела перед собой ее большие сине-зеленые глаза, слезы в глазах, слышала ее тяжелый, словно человеческий стон. – Малина, Малина, кого я буду ожидать с поля, выйдя за ворота? А утром кто будет встречать меня тихим мычаньем?.. Кому я теперь поднесу то сено, кому?.. Малина, Малина. Загонишь ты меня в могилу, загонишь. Сколько той страховки дадут? Ну, пускай полторы тысячи… А где ж я остальное возьму?.. Тысячи две еще… Где их взять?.. Куда же я без коровки с такой семьей?.. Коровка – мамка… Чем я утешу, что скажу Ивану, когда он встретит у порога, удивленно разведет ручонками: «Хлеба в шкафчике нема, бульбы в печи нема, а Иван есть хочет…» – и будет смотреть своими синими оченятами? Тогда хватала подойник и бежала в хлев, а теперь?..»

Лёкса шла и шла со своими мыслями, со своим горем, вытирая слезы, и совсем не замечала, что посыпал снег и что потемнело в лесу. Остался позади поворот на будневскую дорогу, и сразу стало труднее идти. Снег здесь был по колено. Едва заметными ямками обозначались на нем чьи-то следы. «Неужели это мои, когда к Ядзе шла? – подумала Лёкса. – Вчера бежала сюда, снег был неглубокий, а это, гляди ты, все засыпало».

Ей давно уже стало жарко, и она расстегнула верхнюю пуговицу в жакете, расслабила узел платка на голове.

«Догадаются ли начистить бульбы да поставить варить? – подумала про детей. – А то будут сидеть, как куры, голодные, холодные, будут ждать меня…»

Не заметила Лёкса, как начал крепчать ветер. Он уже упруго раскачивал вершины деревьев, стряхивая с них снег. И от снега, который сыпался и сыпался, и от темноты, которая укрывала, затемняла все, в лесу сделалось глухо. Лёкса почувствовала щемящий холодок страха и забеспокоилась. «Где ж тот Флёрков мосток?» – подумала она, стараясь не поддаваться панике.

По времени она должна была б уже выйти из леса на укрытую кустами луговинку, за которой тот Флёрков мосток, вернее, то, что осталось от него, – полусгнившая лага, переброшенная через канаву. На выходе к канаве дорога спускалась в болотистую низину, ельник переходил в осинник. Где ж он, тот осинник? Вокруг стоял ельник и ельник.

Лёкса пошла быстрее, все еще не желая верить, что где-то сбилась с дороги. Но чем дальше шла, лес густел, а дорога становилась все уже и словно бы мягче. Под ногами уже не чувствовалась та твердость, что была и до поворота на будневскую дорогу, и сразу за поворотом. Лёкса остановилась передохнуть, осмотреться. Но что она могла увидеть? Темные тени деревьев, которые дальше от дороги сливались в сплошную черноту, и там, казалось, кто-то прячется, оттуда кто-то выглядывает, и едва заметный просвет впереди и сзади – дорога, по которой она шла.

«Где же я сбилась с пути? – думала Лёкса. – Нигде ведь не сворачивала. Шла прямо по дороге…»

Она спешила… Зацепилась за какую-то рогатину под снегом, упала. Снова зацепилась… Шла, присматривалась и словно впервые видела этот лес. Сколько раз ходила к Ядзе, а, кажется, никогда не видела этого стройного, высоченного ельника.

Спина у Лёксы повлажнела, но сама она была спокойна. Какое-то холодное спокойствие, будто это заблудилась не она, а кто-то другой, далекий и чужой ей человек, охватило ее. Это спокойствие принесло с собой холод и пустоту в мысли, безразличие ко всему на свете и к самой себе. Даже о детях она начала думать без страха и тревоги, с какой-то злостью: «Не маленькие уже, сами могут за собой присмотреть. Бульба есть, дрова есть… С голода не умрут… – И снова о дороге: – Все правильно. Надо держать вправо, и дорога приведет в Буднев. Никаких же сел поблизости нет… Надо держаться правой руки…»

Ветер немного утих, небо посветлело. «Видимо, будет мороз… Если посветлело, будет мороз… – И тут же другая мысль: – Накормили ли поросят? И додумаются ли дров положить в печь? Осиновое сырье – не просохнет, так утром не подпалишь…»

Снег набился в бурки, он таял там, и ноги были мокрые. Было мокро и под коленями: несколько раз Лёкса провалилась в какие-то ямы. Хорошо еще, что догадалась надеть Левоновы кальсоны…

Чем дальше месила снег Лёкса, тем больше накипало злости. Глухой, дикой, безысходной злости на всех и на все на свете – и на него, Левона. Где-то в глубине души она понимала, что Левон тут не виноват, не он искал смерть, а смерть нашла его, но ей надо было на кого-то переложить тяжесть, которая легла на ее плечи, надо было на кого-то вылить свою обиду, злость. «Сам ушел, а меня оставил мучиться. Одну с детьми… Ему там хорошо, спокойно, а мне тут хоть разорвись, хоть самой ложись и помирай…» Она подогревала, разжигала в себе злость, но чувствовала, что злости нет, а остается обида, одна обида. Вспомнила, как однажды, словно обезумев, Левон поднял на нее руку и она, перепуганная, схватила с постели сонного Ивана и закрылась им: знала, что с ребенком Левон бить ее не будет. Теперь она знала, что он и так не стал бы бить ее, но тогда, увидев его налитые кровью глаза и озверевшее лицо, она и вправду перепугалась… Он ездил в район – целый день на мелком осеннем дожде, по гнилой, раскисшей дорого, и, когда впотьмах возвращался домой, в Анатольевском болоте увяз конь, да так увяз, что самому пришлось вытаскивать и телегу, и коня. В хату ввалился после полуночи, мокрый, грязный, голодный. А в хате ни хлеба, ни бульбины… Ей бы помочь ему раздеться, сбегать к кому-нибудь одолжить хлеба, а она, дурища, начала говорить, что ничего нет, что была в чугунке бульба, оставляли ему, так дети съели, ждали-ждали его, думали, что уже не приедет. Откуда у него и сила взялась – сидел же как мертвый на лавке, а тут рванулся к ней: «Убью! Из-под земли достань, а принеси хлеба!» И пошла, и принесла, а потом долго таила обиду на него, и плакала, и причитала: как это так, поднять руку на мать своих детей? И теперь, в лесу, в снегу, вспомнила тот момент, чтоб вернуть ту злость на Левона, но злости не было, была одна жалость. Было жаль и себя и Левона. «Нелегко доставалось и ему, хватало, всего хватало…»

Впереди посветлело. «Видимо, берег». Нет, небольшое болотце, а за ним снова тот же ельник. «Боже, когда ему будет конец». Лёкса устала, очень устала. Болело все тело: и ноги, и руки, и внутри. И она начала бояться: хватит ли у нее сил месить этот снег. И сколько его месить? И куда она идет?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю