Текст книги "Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 43 страниц)
18
Если бы впоследствии Миронову показали со стороны все то, что происходило с ним в течение этих трех, коротких, перенасыщенных делами, встречами и разговорами, митингами и спорами, дней, то он без особого труда при своей природной сообразительности, смог бы, конечно же, выделить, «вылущить» некую главную интригу, плосковатый и низкий сюжет, словно в провинциальном «домашнем спектакле» или дурном, дергающемся синематографе.
Со стороны все было бы куда яснее и понятнее, но поскольку весь дьявольский сюжет, замысленный в тайне, до мельчайших подробностей и даже отдельных «реплик», избрал центром и средоточием именно его, Миронова, то он, до поры до времени, и не мог ощутить поблизости некой посторонней воли или же роковой связи между отдельными репликами и «явлениями» спектакля. Все, происходящее с нами, представляется «изнутри» нашего сознания, безусловно, истинным, случайным, непреднамеренным и естественным, как сама жизнь. В особенности, если мы лишены от природы низкого расчета и коварства...
Он увидел Барышникова за столом председателя Арчединского сельсовета и, разумеется, несколько удивился. Но уже через мгновение допустил в мысли естественность такого положения, что Барышников стал председателем сельсовета. Хотя бы потому, что за время гражданской войны многие офицеры, первое время активно воевавшие у Краснова и Деникина, попадая в плен или переходя сознательно в красные, стали верными попутчиками и даже работниками новой власти. В этом, собственно, и была сила и праведность новой власти, что она перетягивала «середняков» и колеблющихся на свою сторону! Отчего же не допустить, что Барышников именно из таких людей?
Но было и сомнение...
Миронов сдержанно кивнул Барышникову, оправил заиндевелые усы в теплой комнате и спросил, был ли телефонный звонок из округа насчет лошадей. Поскольку он должен в короткое время побывать в родной станице и вернуться на станцию...
И тут началось то, что неминуемо сбивает с толку всякого, даже уравновешенного и непылкого человека – начался спектакль. Барышников сделал удивленную мину, напыжившись, выпятив губу и пожав плечами... – он, надо сказать, был упитан и гладок, не в пример Миронову, и хорошо выбрит, – и развел чистыми, белыми ладонями:
– Звонок-то был, но о каких лошадях речь?
– О сменных лошадях. В Усть-Медведицкую или до Зимницкого, – сухо повторил Миронов. Нераспорядительность всякая легко выводила его из себя…
– Вам? По личному делу-с?.. – ехидно усмехнулся Барышников. – Никаких лошадей свободных у нас нет. Да и откуда? За чей счет?
– То есть... как? – Миронов, естественно, выражал непонимание, хотя обязан был сразу все понять. – Разве у вас нет служебных лошадей?
– Служебные-то есть... Но вы хотите их иметь лично, как некий генерал, «ваше превосходительство»? Тогда законно спросить, как некие середнячки спрашивают нынче: за что боролись? До революции были генералы, и теперь – генералы, и прогонные им подавай!
Барышников вел разговор, словно пьяный, ищущий скандала. А Миронов испытывал душевное смятение, потому что выходка бывшего сослуживца была слишком внезапной, неожиданной. Перспектива скандала сбивала его с толку еще и потому, что ни зрителей, ни ценителей этого спектакля вокруг не было, а потому эта провокация казалась совершенно бесцельной...
– Н-ну, лошадей может и не быть под руками... – помертвев, судорожно сжав губы, выдавил Миронов, – но оскорблять...
Шагнул ближе к столу и с силой ударил Барышникова в лицо. С нешироким размахом, тычком, как в ребячестве, под левую скулу.
Барышников оступился и сел на свое председательское место.
Это был срыв «задуманного» и новая непредвиденность – теперь уже для Барышникова, – но он все же нашелся, спокойно вытер под усами тылом руки и сплюнул под стол розовую слюну.
– Был бы у меня сейчас наган, Миронов, я бы, не моргнув глазом...
– Молчать! – коротко бросил Миронов, расстегивая крючки шинели и лапая новую, желтую кобуру справа... Барышников сразу побледнел, как покойник, а Миронов все же унял желание, отвел кобуру в сторону, чтобы не мешала присесть к столу, и сел. – Белая шкура, ты у меня сейчас найдешь и лошадей, и сам поедешь за кучера. Ну?..
Пришла откуда-то изнутри желанная свобода – он, видимо, все понял или почти все... Не боялся, что войдет ординарец Соколов и увидит всю эту неподходящую сцену, хотя, разумеется, Соколову этого не следовало видеть.
– Ж-живо! – повторил он.
Барышников поднялся, чтобы выполнить приказ, но именно в этот момент в прихожей, пустой половине, раздалось покашливание, шарканье ног, и в раскрытых дверях выросла длинная, нескладная фигура в замызганной, наперекосяк застегнутой шинели и окопной старой папахе «здравствуй-прощай». Чем-то знакомый солдат закричал радостно, с зубастой ухмылкой:
– Ага! Так их, товарищ Миронов! По сусалам, по барским мордам, поганым офицерским шкурам! Пробрались, гады, куда их вовсе и не просили, в окружкоме то же самое, равная жидовня и офицерство теперя хозяйнують! Дулом их тама не провернешь!..
Да. Что-то знакомое было в этом солдате, но Миронов сбился с памяти, почему-то ища сходство в этой папахе и шинели с тем красноармейцем, что утром вопил на вокзальном митинге в Себрякове, размахивал руками. Но сходства не было, и это озадачивало его.
– Дак вы меня не узнали, что ль? – радостно ощериваясь прокуренными зубами, кричал этот, станичный солдат. – Я же – с первого отряда у вас, товарищ Миронов! Еще на Секачи отступали вместях!.. Ну, Скобиненка моя фамиль, еще насчет Себровской камуны разговор был, а? Товарищ Миронов, мы за вас завсегда эту офицерскую контру на мушку возьмем, верьте старому красногвардейцу! Токо прикажите! А то они нас, первых бойцов и револьцинеров, не очень-то стали чтить! Меня вон дак из коллектива выгнали, мать-ть их... Приехал один Мосей из Ростова, сказать мелкий жидок, грит: Скобиненке нельзя доверять, товарищи! А ему, значит, можно! Ну, мы ишо поглядим, кому можно, а кому нет!.. Списали Скобиненку в ездовые, грит: хошь в Сергиевскую, хошь в Усть-Медведицу отваливай, возчиком, по причине малограмотности... Я их маму мотал, товарищ Миронов, я в Усть-Медведицу подался, и вы вот тожа...
Был Скобиненко вроде под хмельком, и это сразу кинулось в глаза. Было в нем что-то липко-неприятное... Но у Скобиненко имелись, как оказалось, свежие лошади, а Миронову хотелось как можно скорее ехать отсюда, потому что более гадостного и отвратного, чем эта встреча с Барышниковым, и представить нельзя... Этот Барышников с появлением Скобиненки как-то стушевался, вышел из события в сторону. Только порозовевшую скулу потирал белой ладошкой, вздыхал и кисло усмехался. Вас, дескать, тут много, спорить с вами, фронтовиками, опасно, я – умываю руки.
– Когда прибыл сюда? – строго спросил Миронов у Скобиненко.
– Дак вечером ишо, вчера, к родне тут забегал. Звините, конешно, товарищ Миронов, ежели что не так...
– Лошади – в порядке?
– Кони перестояли с попонами и у овса, товарищ Миронов, – сробел и тут же нашелся Скобиненко. – Лошади добрые! Мы – завсегда, для товарища Миронова, счас... перепрягем! Я тут с товарищем Соколовым уже перекинулся словом, знаю! Разрешите перепрячь?
...Ах, Миронов, Миронов, святая твоя душа! Ну, хоть ворохнулся бы душой, засомневался, откуда взялись эти подкормленные овсом кони! Нет, нет, тысячу раз – нет! Не может до поры до времени усомниться в человеке, забыл даже и Саранск, выкрики этого Скобиненко на митинге против Ларина и других политотдельцев, – а ведь стоило бы вспомнить! Стоило бы...
В соседней хате попили свежего молока, утрошника, и вот уже Миронов ехал дальше, кутаясь в припасенный Надей тулуп, теснясь в задке обшивней с тушистым ординарцем Соколовым, а на облучке теперь орудовал верный солдат Скобиненко и задавал коням кнута. Потом перепрягли лошадей еще и в хуторе Зимняцком и под утро были уже под станицей, переезжали Дон по горбатой, унавоженной дороге. Ветер на русле реки был режущий, он сбривал намерзающий на бровях и усах иней, леденил щеки. Зима была тут суровая, даже старую полынью под крутояром затянуло коркой льда и забило снегом. Огней в станице еще не было – самая безлунная, темная пора перед рассветом...
Была встреча с семьей, натянутая и холодная со Стефанидой и душевная, слезная с детьми, внуком, но лишь накоротке. Поступила телеграмма от товарищей Ефремова и Стукачова с просьбой провести митинги с контрпропагандой в связи с воззваниями бунтаря Бакулина. Этот Вакулин, добитый уже под Саратовом красной бригадой второконников Акинфия Харютина, будто бы ссылался в момент восстания на возможную поддержку ему, Викулину, со стороны конных армий Буденного и Миронова. Эту-то опасную версию и следовало опровергнуть лично, Миронов не мог отказаться. По хуторам его сопровождали старые ревкомовцы Кочуков, Голенев и Степан Воропаев, бывший связист-мироновец, который после ранения оставался при здешнем Совете.
К вечеру свалили все экстренные дела с плеч, и Филипп Кузьмич пригласил всех домой на вечерний чай, кстати и для того, чтобы не оставаться на целый вечер с глазу на глаз со Стефанидой.
Держал на коленях тринадцатилетнего, взрослеющего своего сына Артамона, вручил ему на память серебряную шашку, полученную в конце восемнадцатого от Реввоенсовета 9-й Армии. Артамон был крепенький, вихрастый, сильно похожий на отца, он таил в глазах угрюмую подозрительность. Уже понимал, видно, нешутейную размолвку отца и матери и держал, понятно, домашнюю сторону. Да что поделаешь, жизнь и война продиктовали такой вот оборот событиям... Стефанида держалась обособленно, холодновато, но все же сознавала, что надо дать ему такую возможность: повидать и приласкать детей... Что ж, он оказался прав, сгинула напрочь старая жизнь, пропали без следа не только окружные атаманы и предводители дворянства, старые офицерские льготы и привилегии, надежды на благополучие. А он выдержал испытание, понял жизнь, и семья его в станице теперь не простая – семья красного командарма. Только немым укором стояла еще за ним смерть дочери Вали – не сшить эту рану и боль заново...
Впрочем, в этот вечер не было ему покоя и от станичников. Только сели к самовару, заявилась депутация местной караульной команды, из красноармейцев свежего призыва. Жаловались на скудный харч, плохое обмундирование, запустение в каптерке, опасность новой вспышки тифа от вшивости, баня не топилась, не было дров... Миронов принял письменное заявление, а самих жалобщиков выпроводил с обещанием побывать в казарме утром. А вообще посоветовал утрясать такие дела с местной властью... Наговорил строгостей и гостям: Кочукову, Голеневу, Воропаеву, и тут Стефанида Петровна поставила на стол сахарницу с колотым сахаром и блюдо с домашним печеньем, примирила на время. Зашел еще и зять (муж Марии) Вадим Чернушкин, которого Филипп Кузьмич, как бывшего юнкера, собирался взять с собой в Москву, в военное училище, и за ним явился еще гость незваный – солдат Скобиненко. Застенчиво стянул с головы ветхую папаху, приветствовал хозяина и гостей:
– Дозвольте и мне посидеть, один я тут, в станице, никого знакомых, товарищ Миронов...
Как было отказать? Миронов тут же встал и лично принес из горницы венский стул для бывшего своего бойца, выручившего с лошадьми в Арчединской.
– Садись, садись, солдат! Стакан чая и для тебя найдется, с морозцу – надо!
Пили чай, переговаривались. Избегали семейных дел, чтобы не трогать сидевшую за столом Стефаниду Петровну. Скобиненко, напившись чая, начал задавать вопросы по текущему моменту, от имени «трудящих крестьян и казаков», как он сказал, которых волнует в особенности назревающий голод... Миронов тут же включился в беседу, обещал, что скоро состоится партийный съезд, который должен отменить старый порядок продразверстки, и тогда деревня вздохнет свободнее. Что же касается обычных для Дона «перегибов», то надо об этом своевременно сообщать в Москву, хотя бы и ему, поскольку он рассчитывает по этим делам докладывать лично Всероссийскому старосте Калинину, а если будет возможность, то и самому Ленину.
Накурили хоть топор вешай, но Стефанида Петровна и это стерпела, потому что лишь к этой нынешней беседе вдруг выяснила, какой у нее муж еще молодой, горячий да честный перед людьми и жизнью, как отзывчив душой до всякой человеческой и всенародной боли! Как он действительно сгорал от заботы о судьбе окружающих, самых простых людей, даже таких немытых, как этот прохожий солдат-конюх... Беседа была у самовара задушевная, каждый в ней открывал душу, и Филипп Кузьмич, невзирая на года и чин, горячился, спорил, накидывался на Кочукова и Голенева за непорядки в станице.
Да, хороший муж был у нее когда-то, любимый и редкий человек, да вот упустила она его как-то незаметно, из упрямства и твердого своего нрава, и упустила навсегда. Вот нынче – последняя их встреча и последняя холодная разлука, как с чужим, заезжим казаком. Не постелет она ему мягкую постель, не приляжет головой на сухую, мускулистую Филиппушкину руку, постелет отдельно: в детской, чтобы простился с семьей, послушал сонное дыхание Артамошки, торопливый шепоток за стеной Клавы и пришедшей на ночь в отцовско-материнский дом Марии... Пусть послушает, поболеет душой, как она переболела... Ах, проклятая жизнь, проклятая война, разорвали вы все же такую единую, такую крепкую семью, старую любовь! Теперь-то уж ничего не вернешь и не поделаешь, если в Михайловке, в доме Александра Григорьевича Голикова, – она знала – мерзла и скучала его молодая любовница-жена, змея подколодная, а на запасных путях уже стоял, их поджидаючи, особый командирский вагон-салон до самой Москвы! Чего уж... Не вернешь, душа горькая моя, Стеша...
Допоздна говорили и спорили за столом, горел огонь в доме. И не гасли окна едва ли не по всей станице, в ближних улицах: вся Усть-Медведицкая знала, что Миронов приехал, командарм и первый помощник Ленина по красной коннице, скоро белополяков и всю Антанту изрубит в мелкое крошево! Он никогда, ни в одном бою поражений не знал, спросите хоть кого на Дону, всякий скажет!..
Утром Миронов сходил, как и обещал, в казарму караульного батальона, вернулся хмурый и озабоченный. Все жалобы подтвердились, творилось в станице нечто неладное, людей просто вынуждали к какому-то возмущению. Собирался побывать еще и в Совете, но принесли новую, срочную телеграмму: окружком вызывал его в качестве почетного гостя на 14-ю окружную партийную конференцию, на 12 февраля, снова надо было собираться в дорогу.
Младший из детей, Артамон, заплакал первым, узнав о срочном отъезде отца...
Сидел Миронов в президиуме партийной конференции как почетный ее председатель, гость, сидел, облокотясь на красную скатерть, поставив между колен почетную золотую шашку, вникал в разговоры, реплики, доклады с мест и удивлялся: ни одного слова о новой партийной дискуссии по вопросу о крестьянах, о положении с севом, по этим, самым жгучим вопросам нынешней политики! И это – перед самым съездом, до которого остается уже не больше месяца... А тогда зачем же и конференцию созывать, если главный вопрос, поставленный временем и всем ходом жизни, замалчивать? Разве для трепотни об успехах в оргработе, сборе взносов и пожертвований в пользу МОПРа?
После третьего или четвертого выступления делегатов Миронов попросил слова и вышел к трибуне, повитой пышным кумачом. Откашлялся...
Он заговорил о главном, потому что не мыслил иначе: надо жить для жизни, для людей, для дела, для всенародной нужды наконец! А все, что змеилось и путалось до времени под ногами, за пределами этой основной жизни, почти не занимало его. Да, надо сказать, ничего особо обидного для присутствующих он и не сказал, утверждая, что даже самую правильную, или самую неизбежную, нужную политику нельзя доводить до абсурда нашей прямолинейностью! Но сразу же в президиуме возникло какое-то движение, в зале заворошился шумок, кто-то многозначительно кашлянул... Миронов не обратил на это внимания, показал на Ефремова:
– Если бы я не знал товарища Ефремова по прежней его принципиальности и честности, когда он был комиссаром в корпусе, если бы я не звал, что исполком у нас в округе новый, только принявший дела, то за старое я бы здесь, пожалуй, спросил строго и внес единственно уместное предложение: полностью сменить состав исполкома, как не отвечающий делу и нуждам населения! Конечно, мы – партийцы – обязаны бороться с мешочничеством и пресекать спекуляцию... Но ведь речь идет о спекуляции, как роде занятий, практике поведения, не так ли? Но когда черный и пухлый от голода казак или крестьянин – в большинстве бывший красный партизан или конармеец... у которого смерть в доме, пухнут дети... понес последний лахун, пиджачишко, потрепанные сапожонки в Воронежские слободы, в Криушу, где можно еще выменять на это барахло фунт отрубей или два фунта пшена, озадок пополам с куриным и мышиным пометом... Это – спекуляции? Это – спасение от смерти! И вы, товарищи, не мудрствуя лукаво, ловите такого голодного человека, как спекулянта и мешочника! Неужели так трудно разобраться: где мешочник и мироед, а где умирающий от голода труженик, хлебороб? А до чего вы довели караульный батальон в Усть-Медведице, был ли там кто из вас в последние дни? Я уж не говорю о приварке и хлебе, но почему-то не выделяется и хворост на порубку, в казарме собачий холод!..
Тут поднял руку председательствовавший Кржевицкий:
– Я вынужден прервать выступление товарища Миронова! – сказал он строго. – Действительно, его же словами говоря: если бы мы не знали товарища Миронова, как героя и революционера, то могли подумать, что с этой трибуны говорит классовый враг или просто незрелый человек...
Миронов обернулся и с удивленной усмешкой посмотрел на говорящего. И руку поднял на уровень глаз, как бы защищаясь от удара:
– Товарищ... не знаю, как ваша фамилия. Вы бы меньше думали о моей персоне, больше о нуждах края, о своих обязанностях, раз вы сидите за этим высоким государственным столом. О величайшем бедствии, нависающем над народом, таком, как голод в преддверии сева! Странно и то, что в докладе товарища Ефремова, как временного председателя окружкома, и прозвучавших выступлениях ни слова не сказано о решении январского пленума ЦК партии... В девятнадцатом году мы сталкивались с прямой провокацией народного недовольства, были такие люди, часть из которых расстреляна по справедливости... И вот я думаю, нет ли еще среди нас таких, что все еще собираются греть руки на народной беде?..
Кржевицкий стоял за столом, опираясь на пачку бумаг и красную скатерть. Не уступал в споре:
– Теперь нам понятны становятся и прежние ваши отклонения от линии, товарищ Миронов, например, в части коммун! Вас все не устраивает: продразверстка, политика в отношении мешочника, даже коммуны!
– Неслыханно! – воскликнул женский голос. Это поднялась за столом молодая делегатка Сцепинская, приехавшая из Ростова вместе с новым военкомом Пауковым.
– Относительно коммун могу внести ясность, – сказал Миронов. – Коммуну, как нашу цель и социальный идеал, я всегда поддерживал и поддерживаю. Но считаю ее именно целью, к которой надо стремиться, медленно строя и совершенствуя промежуточные формы, в том числе и наше сознание! Это не «отклонение от линии», как вы утверждаете, товарищ, а именно – линия! Да хотя что же нам спорить, когда есть совсем свежие на этот счет материалы... – тут Миронов весьма ко времени вспомнил о письме Ленина рабочим станции Пролетарская, достал из кармана и разгладил на покатой кафедре порядочно затертый на сгибе листок с густой лиловой печатью машинки. – Вот! Товарищ Ленин придерживается тоже известной осторожности от скоропалительности и перегибов...
– Вам лично, что ли, Ленин-то прислал? – грубо спросил сидевший в конце стола военком с коротко стриженной, рыжей головой.
– Неслыханно! – легонько всплеснула руками Сцепинская.
– Не мне, скорее, а вам именно, пишет вот товарищ Ленин, – сказал Миронов, собираясь читать письмо. Но ему не давали читать.
– Мы такого не получали! Может, письмо-то фиктивное? – крикнул Пауков.
Миронов стал в тупик, вдруг судорожно свернул письмо и сунул в карман. Припомнилось вдруг партийное собрание в Саранске, где разбиралось его первое заявление в партию. Там над ним открыто глумились Ларин и Рогачев. Неужели и здесь – то же?
– Товарищи, я могу оставить трибуну, – сказал он даже неожиданно для себя, сорвавшись. – Если многим неудобно слушать эти слова...
– Почему?! Просим! Про-о-о-сим! – вдруг громко заявили о себе на зала Фролове кие делегаты-деповцы и машинисты с бывшей Веберовской мельницы, кто-то из старых конников слободы Даниловки. В переднем ряду поднялся широкоплечий и сильный Степанятов, еще не уехавший на курсы, имевший делегатский мандат.
– Товарищи! – жестко сказал Степанятов, глядя снизу вверх на сцену, но от этого не теряя голоса. – Многим тут, в зале, непонятно, почему позволяется такой тон в разговоре с Мироновым, нашим гостем и героем гражданской войны? Мы его знаем, он не ошибается, когда говорит... И не только критикует, но и предлагает свои решения... по-партийному! Так же нельзя, товарищи! Шельмовать своих же героев, орденоносцев... никто нам не позволит! Стыдно!
Тут встал посредине красного стола Ефремов, чувствуя, что вина за «уклон» Миронова, как и к Саранске, может снова упасть на его молодую голову. Заговорил мирным тоном, стараясь сблизить точки разногласий:
– Товарищи, материал январского пленума ЦК у нас идет согласно повестке вторым вопросом... Это – для сведения. Но я хочу заметить товарищу Миронову, безусловно, уважаемому нами герою и члену партии, что до тех пор, пока центр не отменял постановления о разверстке и своих директив о ее проведении на местах, критиковать эти директивы или ослаблять их проведение нам, как бы сказать, не с руки. Мы, конечно, знаем, что предстоят реформы, и мы их ждем сознательно, так же как и вы, Филипп Кузьмич. Но витать в облаках добрых пожеланий до времени... ни нам, ни кому другому не позволительно.
Миронов удивленно взглянул на него и, с досадой махнув рукой, пошел от трибуны. Пошел уже не за стол президиума, а в зал, в массу.
– Мальчишка! – уничтожающе пробурчал он.
– Так же нельзя! Не дали говорить! – прогремел из зала Степанятов.
– Пускай Миронов читает письмо Ленина! – предложили из самой глубины зала.
В президиуме несокрушимо стоял Кржевицкий.
– Думаю, надо объявить перерыв, товарищи, – сказал Кржевицкий усталым голосом. – Длительный перерыв, для уточнения некоторых спорных моментов и выработки общих точек зрения... Объявляется перерыв до завтрашнего утра, девяти часов.
...Кржевицкий закрыл заседание и через сцену вышел из помещения. Быстро пошел к зданию окрвоенкомата. В коридоре, у приемной Паукова, сидел, как ни в чем не бывало, солдат Скобиненко. Он знал, что Пауков еще не пришел с конференции и поэтому не торопясь мял на коленях свою видавшую виды папаху под искусственного барашка.
Увидя Кржевицкого, поднялся с готовностью.
– Все написал? – быстро и сухо спросил Кржевицкий.
– Все, как сказано, – сопнул Скобиненко.
– Давай.
Мельком глянув в первую бумажку, вторую сунул в карман не глядя.
– Все, Скобиненко. Ты свободен. К начальнику заходить не надо.
– А как же насчет меня?
– Завтра позвоню в предком. Можешь вернуться на прежнюю работу. Все. Ты понял?
– Угу.
– Вот и хорошо.
Кржевицкйй коротко глянул на него и толкнул двери в кабинет Паукова. В это время распахнулись крайние двери, показался и сам военком, пришедший с заседания чуть позже...
Миронов вернулся в дом Голикова осунувшийся и озабоченный. Разговаривать ни о чем не стал, только велел Наде собирать вещи в дорогу и чуть позже, уже в сумерках, услал своих ординарцев на станцию, чтобы вывели вагон с запасных путей, поставили в рейсовый поезд на Москву.
Надя чувствовала его настроение, пыталась разговорить, но он не отвечал ей, скрывая молчаливую, глухую тоску, и только покусывал и пощипывал, как обыкновенно, сникший ус. Один раз глянул как-то мстительно мимо нее, в неизвестную точку, в зашторенное окно, и пробурчал что-то неразборчивое, злое, а потом – вслух: «Ничего, ничего, завтра, с рассветом, – в Москву! Там разберемся!»
Было уже часов десять вечера, время гасить лампу, но вестовых со станции все не было. Филипп Кузьмич встревожился, накинул полушубок, вышел на крыльцо. Постоял во тьме и мертвом молчании слободы Михайловки...
«Боже мой, откуда же столько зла? Кривды, напраслины? И кто все это заваривает?.. – сердце непрестанно болело от предчувствия большой беды, общей, для всех. – Кто они, где, в какой щели сидят, что замыслили смерть тебе и народу твоему? Да, может, и большинству из тех, кто сидит ныне на конференции, в клубе?.. Как шпионы – в щелях, но жалят насмерть!..» Злобная предвзятость Кржевицкого на конференции как-то непроизвольно соединилась и связалась с тактичными возражениями Попка в споре недельной давности. Выяснялась исподволь некая единая линия загибщиков и врагов...
Холод и поземка со степи пронизывали до самого сердца. Тонкий месяц едва протаивал в льдистых застругах и снежно-сугробистых завалах неба, тьма обнимала со всех сторон. Только над станцией железной дороги небо чуть-чуть подсвечивалось желтизной фонарей, и казалось, что там вставал над землей багрово-непроницаемый, лютый зимний рассвет. Миронов запахнул плотное полушубок, собираясь уходить в дом, и тут увидел вдруг, что дом окружают вооруженные, темные фигуры в островерхих буденовках...
Ефремова подняли с дивана в его исполкомовском кабинете перед рассветом. Не дали выспаться. Дежурный красноармеец трогал за плечо, поднимал, а в дверях стоял Кржевицкий и приглашал в свой кабинет.
Когда Ефремов проморгался и всухую протер полотенцем вялое, сонное лицо, у Кржевицкого уже собрался весь актив. Сам он сидел, насупясь, за столом и поигрывал пальцами обеих рук, словно играл на невидимых клавишах. Поднял глаза к Ефремову, председателю исполкома:
– Товарищ Ефремов, как бы вы поступили, если... стало известно, что Миронов приехал в округ только затем, чтобы организовать и поднять здесь новое восстание против Советской власти? Если у него все готово к выступлению?
Все недоуменно переглянулись, слишком уж неожиданным был вопрос. Вчера многие настроились против Миронова, думали его «проработать» за резкость, но о каком-то «восстании» и думать никто не мог...
– Что за странное предположение? – спросил Ефремов.
– К сожалению... уже не предположение, – усмехнулся Кржевицкий. – К сожалению, факт. Но... все-таки, ответьте на вопрос. Это очень важно, для вас – особенно.
Он припугивал, да и разговор до поры был пустой. Ефремов сказал:
– Конечно, в этом случае арестовал бы Миронова. Но... все это не укладывается в понятие. Объясните, но крайней мере, в чем дело?
– В том дело, товарищи... – сказал Кржевицкий и положил перед собой два листа мятой бумаги с какими-то линиями и записями. – Вот протокол секретного совещания, проведенного им в Усть-Медведице по приезде, причем втянутыми в заговор оказались и советские работники! Речь шла о немедленном восстании всего Верхнего Дона... И вот еще – схема визовых ячеек... «Ячеек авантюристов», как он их сам назвал...
– Позвольте! – сказал Ефремов, захватывая «схему» и поворачивая так, чтобы можно было читать. На схеме небрежно и кое-как было вычерчено подобие дерева с кружками на окончаниях веток, некие ягодки и цветочки одновременно... – Позвольте! Миронов не только грамотный, но и образованный офицер и красный командир, он не мог давать заведомо глупого, компрометирующего названия этим ячейкам... если они вообще им организовались! Что за вздор?
– Но ведь налицо документы? – сказала Сцепинская, сжав губы.
– Так вот, я вас информирую, товарищи... – строго сказал Кржевицкий, не обращая внимания на возникший спор. – Это не вздор, а факты. К сожалению, все это прошло мимо органов Чрезвычайной комиссии, узнали об этом люди товарища Паукова, военная контрразведка. Миронов ночью арестован и отправлен с обвинительным актом в Москву. Там разберутся. Я же вас созвал лишь затем, чтобы вы были в курсе. Могут быть нежелательные разговоры и даже выступления на конференции, по станицам...
– Все это сильно попахивает провокацией! – резко сказал Ефремов, не боясь ростовских представителей. Инцидент произошел в его округе, ему и отвечать за все. – Одно дело – спорить по тактическим вопросам на конференции, а другое – арестовывать командарма, едущего по правительственному вызову! И такие вот, с позволения сказать, обвинительные документы! «Ячейки авантюристов...» Кто, кстати, подписал протокол такой ячейки?
Кржевицкий был готов и к этому вопросу:
– Подписи Миронова нет, все у них на скорую руку... Но за секретаря подписался Скобиненко, который, оказывается, и ждал Миронова на пути, даже лошадей... сменных приготовил!
– Вот. Еще и Скобиненко опять замаячил... – вздохнул Ефремов. – Но он же заведомый провокатор! Вы же сами на днях его...
– Он мог именно поэтому и быть провокатором, что выполнял враждебную работу здесь...
– Он что – арестован?
– Зачем же? Он сам и принес эти бумаги, раскаялся, – солидно сказал Кржевицкий. – Вы, Ефремов, не горячитесь по молодости-то, не горячитесь! Я, возможно, на днях уеду в Ростов, поэтому вам, товарищ Ефремов, придется здесь возглавлять всю работу. Не надо себя по пустякам расплескивать!..
Целый день Ефремова душили злость и бессилие перед цепью этих немыслимых, дьявольских фактов, он мучительно и безрезультатно искал способа как-то вмешаться в дело с арестом Миронова. Но как? Чего ради и по какому праву вмешиваться, когда все делалось на уровне губернии и Ростова? Дело это, с «ячейками авантюристов», было, определенно, нечистым, даже провокационным, но люди, совершившие его, были не то что неподконтрольны ему, Ефремову, но даже, как говорится, «совсем наоборот»...
Выход нашел – но весьма относительный, только для очистки собственной совести.
Поздно вечером, закрывшись на ключ в кабинете, он вызвал по служебному каналу Ростов. Ему нужен был областной военкомат, но военкома не нашли, и тогда он дозвонился до штаба округа. Сухим, деревянным голосом, без всякого выражения и сочувствия, известил:
– У нас, в Михайловке, военкомом Пауковым арестован командарм Миронов, следующий по правительственному вызову в Москву. Органы ЧК от этого устранились... Прошу поставить в известность главный штаб и лично Ленина, ибо, в случае какой-либо ошибки, отвечать будет военкомат и штаб военного округа... Кто говорит? Говорит член окружкома партии Ефремов...