Текст книги "Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 43 страниц)
4
Больше всех был озабочен организационными неурядицами и открытыми распрями в штабе старый политработник Скалов. Уже повидавший жизнь человек, он не мог не видеть ту обструкцию, которую творили Ларин и Рогачев в отношении командующего, и в то же время не мог до конца оправдать словесной невоздержанности Миронова, когда он почти открыто, на собраниях, называл кое-кого из политработников лжекоммунистами. Он мог лишь разделить всю его душевную боль и неустроенность в нынешнем положении...
Миронова видел «до дна» не только Скалов, комкор был открыт и почти беззащитен для недругов, тем более что его доверчивость и готовность служить делу и долгу натолкнулись теперь на такое препятствие, которое нельзя победить или разрушить сразу, одной атакой. Сказывалась, по-видимому, и возрастная усталость души, тот опасный момент прозрения, когда человек начинает исподволь ощущать тщету собственной жизни, ее главной линии. Его охватывало иногда чувство бессилия и почти постоянно душевное одиночество... Именно поэтому опытный и крепкий нервами вояка стал то и дело срываться, проявлять бешенство и нетерпимость, а его противники в один голос стали утверждать, что такой Миронов попросту опасен. Ходит он злой и взъерошенный, не дает никому спуску, кричит, а на вопросы красноармейцев, почему на фронте провалы, а корпус не формируется, отвечает прямо, что-де виноваты лжекоммунисты, примазавшиеся к партии и новой власти, которых надо гнать отовсюду грязной метлой, как было в Морозовской и Урюпинской станицах. А его высказывания шли, разумеется, как круги по воде, порождали новые, расширительные толкования...
Скалов пригласил Ефремова и зашел под вечер в салон-вагон командующего, побеседовать, унять страсти.
Миронов при тусклой лампочке читал какие-то письма и был с виду спокоен. Приказал ординарцу Соколову поставить самовар, с удовольствием прочитал вслух два письма: от Михаила Блинова, из-под Новохоперска, с тревожными сообщениями о больших потерях и тяжелых рубках с конницей белых и другое – из родной 23-й дивизии, от бывших помощников Ивана Карпова и Фомы Шкурина. Дивизия стояла пока что на отдыхе в Глазуновской, и там все обрадовались, что Миронова вновь вернули на Дон и теперь-то он с широкими полномочиями начнет бить контру как следует! И они вроде ждут не дождутся, когда их дивизию включат в новую армию Миронова.
Земляки писали:
«Тут ходят слухи, что Миронов наш уже на Поворине, а другие говорят, что еще только выступает, но задумал он план отрезать Царицын с кадетами в котле, а остальную контру гнать аж до Черного моря, и ему даны широкие полномочия производить чистку всех саботажников...» Филипп Кузьмич прочел все это простодушное и дорогое его сердцу изложение и желчно усмехнулся. Сказал, глядя почему-то в сторону, во тьму угла:
– «Он задумал отрезать...» Чувствуете, друзья мои? Это ведь не я придумал, об этом народ сам мечтает. Да и никак не хотят верить люди, что командир их как-либо сплоховал или вообще «не у дел» – не такой вроде бы командир был! А тут вот дела-то... Ни людей, ни лошадей, ни винтовок... Совсем невеселые дела, если в корень глянуть. Вот еще два направления на мою голову! – он подал две бумажки со штампами из Воронежа и напряженно посмотрел на Скалова, ожидая неизбежного вопроса.
– Ну и что? – тут же спросил Скалов, не находя ничего примечательного в незнакомых для него фамилиях Лисин и Букатин в обычных сопроводиловках на двух новых работников в особый отдел корпуса.
– А то, что это – старые мои знакомые из ревкома Михайловки, – выразительно сказал Миронов. – Старые дружки Федорцова и Севастьянова, которые сразу «заболели» в момент эвакуаций, и я их еще тогда предал анафеме!
Скалов при этих словах выразительно вздохнул. Но Миронов но обратил на этот вздох никакого внимания.
– Из Царицына недавно поступили приятные новости: Федорцов и Севастьянов будто бы исключены из партии – как думаете, за что? «За учинение склоки с начдивом Мироновым»! Что это такое, что за двойная игра, товарищ Скалов?
– Ну, хорошо. А Лисин и Букатин, они при чем?
– Оба – бывшие каторжники.
– Каторжники ведь разные бывали, – неуступчиво сказал Скалов. Горячность Миронова его начала раздражать.
– Да нет, не за политику они изволили пребывать в кандалах, а за грабеж на большой дороге! Их взяли в Михайловке лишь для приведения приговоров в исполнение, как специалистов по мокрому делу! Какие, к черту, они работники! Я прошу это расследовать, товарищ Скалов, и – со всей строгостью. Кто это подбирает мне штаб?
Скалов молчал долго, рассматривая бланки направлений из Воронежа, думал обо всем пристрастно и тяжело. В меру назревавшего в штабе кризиса, за который он, Скалов, мог поплатиться в первую голову.
– Это же опять работа Сырцова, – сказал Ефремов и тяжело вздохнул.
– К сожалению, не только Сырцова, – нахмурился Миронов, уже не скрывая своей усталости и раздражения. – Целая шайка смутьянов и врагов действует почти на глазах, а кто и где, под какой личиной – понять трудно... Не могу... Была уже такая мысль у меня: подать рапорт о сложении полномочий, уйти либо в мелкие штабисты, либо вообще на покой, как положено военному инвалиду. Но нельзя же! Никак нельзя, и перед людьми, каких я повел прошлой весной в Красную гвардию, за Советы, и перед Москвой, если хотите. Ведь я самому Ленину слово дал, что разобью передовые части Деникина! Как же теперь? По слабости характера уйти, не оправдать доверия?
Скалов и сам не так давно поручился перед Лениным за комкора Миронова и его будущий корпус... Он помолчал в глубокой задумчивости, отложил с небрежностью две бумажки е незнакомыми фамилиями и сказал внятно:
– Я вот что думаю, Филипп Кузьмич... Я думаю, что весь этот узелок надо разрубать нам одним махом, чтобы ничего от него не осталось. По-большевистски, как у нас говорят. Я со своей стороны кое-что попробую сделать в Москве, меня как раз срочно вызывают в Реввоенсовет. Но это – меньшая половина дела. Главное же – в вас, Филипп Кузьмич. Надо, во-первых, сдержать этот гнев, эту накипь за прошлые обиды, свободу высказываний, вроде: «Не вошь точит, а гнида!» Мне передавали. И знают, конечно, в политотделе, о ком речь... И потом, что у вас за дележ всех наших партийцев на большевиков и коммунистов?
– Так по станицам начали говорить. Выходит, что так... для многих понятнее.
– Неправильно это. У нас – одна партия, фракционность мы не потерпим. Кстати, Ларин и Рогачев лично даже в нашей партячейке большинства не имеют... Короче, речь я веду о том прежде всего, что вам, как испытанному красному командиру, надо вступить в нашу партию, товарищ Миронов. Пора. В этом весь корень вопроса.
Возникло некоторое замешательство, потому что Миронов удивленно посмотрел сначала на Скалова, потом на Ефремова и развел руками:
– Все, кто пошел с Красной гвардией в семнадцатом за декреты Совнаркома, за Ленина, все мы в душе партийные люди. Хотя я в нынешней обстановке иногда и подчеркиваю свою беспартийность. Но тут речь об оформлении... А принимать кто будет? Опять эти хоперские во главе с Лариным? Так они уже поговаривают в некоторых эскадронах: Миронов-де никакой не революционер, а вредный анархист и претендент в новые донские атаманы! И что придерживается он вообще-то программы эсеро-максималистов. Ну, разве не гниды?
– Я же сказал, что Ларин имеет вес только по должности, а большинства за ним нет, – сказал Скалов.
– Рекомендации вам, Филипп Кузьмич, собрать будет нетрудно, – подтвердил Ефремов. – Завтра же напишите заявление Ларину, это главное.
– Ну вот. В том-то и дело. А то – эсеро-максималист! – с негодованием сказал Миронов, расхаживая вкруг стола. – Впрочем, вы, товарищ Скалов, в Москве особо поинтересуйтесь, по какой такой нелепой причине в корпус стаскивают всякую шваль и личных недругов Миронова.
– У меня на этот счет и своя нужда есть, – кивнул Скалов.
Филипп Кузьмич сунул бумажки-направления в нагрудный карман и озабоченно потер ладонью горячий лоб.
Тревога не проходила.
Вечером, глядя на сильно располневшую Надю (она ходила на последнем месяце беременности), сказал тихо, увещевательно:
– Знаешь, Надюша, времена у нас пожарные, а ты в таком положении... Давай-ка я отвезу тебя в Нижний, к твоим родственникам, на это время? Согласна?
Она благодарно глянула на него и отчего-то заплакала.
С большой проверкой от ВЦИК прибыл в корпус член Казачьего отдела и член РКП (б) Феодосий Кузюбердин. Старый военный, тот самый офицер-большевик, который дежурил по штабу 4-го Донского казачьего полка в Питере в ночь на 25 октября 1917 года и не поднял казаков по телеграмме Керенского. Он жил в Саранске целую неделю, дожидаясь Филиппа Кузьмича из поездки в Нижний, проверял документы, переписку, взаимоотношения в штабе. Комиссар Рогачев заверил его, как представителя центра, что частичные недоразумения с Мироновым были, но, по-видимому, будут вскорости изжиты, так как он подал заявление о приеме в партию. С другой стороны, командующий должен в корне изменить свой подход к политотделу, не усложнять вполне ясных вопросов.
– О составе политотдела, между прочим, идут споры даже в Москве, – как бы между делом заметил Кузюбердин, понимая всю ответственность свою, как представителя центра.
– Реввоенсовет от нас ближе, тут много не приходится спорить, товарищ, – столь же прозрачно намекнул Рогачев.
– Не вошь точит, а гнида, – в свою очередь вздохнул Миронов.
Уехал Кузюбердин в великой озабоченности. Посоветовал комкору успокоиться – насколько это возможно – и ждать вестей из Москвы.
– Вы мне обещали помочь! – доказывал свое Миронов. – Либо работать как следует, либо плюнуть на все и уступить этим лизоблюдам Троцкого! Почему до сих пор Казачий отдел не прислал своих представителей в подив, в полковой политсостав?
– Причина, Филипп Кузьмич, кругом одна и та же, – сказал на прощание Кузюбердин. И вздохнул.
В тот же вечер за Мироновым зашел Ефремов: приглашали на собрание. И когда шли в темноте от штабных вагонов до крайнего дома в городском посаде, где разместился политотдел, Ефремов предупредил, чтобы Миронов собрался, взял себя в руки – возможно всякое.
– А что? Решили без Скалова меня... обкатать? – спросил Миронов.
– По-видимому. Тем более что вы сами даете поводы... Заявление ваше, Филипп Кузьмич, написано несколько странно, я бы сказал!
Миронов только усмехнулся во тьме и отмолчался на этот раз. Заявление действительно он писал сгоряча, как вообще не пишутся деловые бумаги. Но ведь и понять должны! С другой стороны, робеть тоже не приходятся. Недаром он начинал службу свою с ночных разведочных поисков по японским тылам в лесной Маньчжурии...
У крыльца мигали цигарки постовых красноармейцев, было тихо. Миронов с Ефремовым прошли через узкий чулан, закрыли за собой щелястую, чуть скрипнувшую дверь.
Лампа с картонным абажуром, одна на всю комнату, стояла посреди стола и округло освещала по крашеной столешнице бумаги и руки председательствующего Ларина, молодые, тонкие и нежные, как бы даже девичьи или женские руки. Лица всех скрадывались за чертой тени, выражения лиц и глаз тонули в тени единого для всех абажура. Кто-то пригласил сесть ближе к столу, выставили для этого два стула с гнутыми спинками.
Ларин прокашлялся и объявил, что это не собрание, на котором должен состояться по уставу прием в партию, а очередное заседание штабной политгруппы в расширенном составе. Отсутствует лишь товарищ Скалов, третьего дня выехавший в Москву. Тем не менее следует заслушать товарища Миронова, которому еще предстоит предварительно выдержать трехмесячный стаж сочувствующего РКП (б) и за это время собрать необходимые рекомендации от членов партии, буде такие найдутся к тому времени. Затем предоставил слово политкому штаба Рогачеву.
Длинный, упрямо глядящий на всех Рогачев начал без обиняков:
– Мы, товарищи, решили собраться в узком кругу и как бы предварительно, по той причине, что заявление от комкора товарища Миронова... поступило... о приеме его в партию большевиков-коммунистов, но, товарищи, в таких выражениях, что его, по нашему глубокому убеждению, никак нельзя зачитывать на общем собрании, то есть в присутствии рядовых бойцов, состоящих в партии. Заседание, выходит, у нас чрез-вы-чайное...
Сам Рогачев стоял в тени, на свету шевелились только его руки, сухие и нервные, шелестевшие пачкой исписанных бумаг, в числе которых он держал и заявление Миронова. Эти дрожащие руки почему-то успокоили Миронова.
– Вот вы, товарищ Миронов, здесь, как бы сказать, такую преамбулу дали, к заявлению... Вы встаньте теперь, товарищ Миронов, мы с вами коллективно и уважительно будем обсуждать этот вопрос...
Все-таки Миронов не мог ожидать, что атака наступит так скоро, сразу, без всякой подготовки, даже и не атака, а какой-то налет из-за угла. Оглядел в полусумраке лица сидящих: маленькое, губастое и сосредоточенное до крайности лицо Ларина, столь же сосредоточенный профиль Кутырева, рядом с ним приопущенный лик с аккуратно подстриженными на английский манер усами – Болдырев, чуть подальше облокотился на стол и подпер щеку ладошкой плечистый Булаткин, за ним едко улыбающийся Данилов (он не терпел Рогачева и Ларина и не хотел скрывать этого), на отдалении и мельком увидел лица Оскара Маттерна, латыша, начальника оружейного склада, и политотдельской девушки Клары, подстриженной под мальчика...
Миронов послушно встал, заложив руки за спину. Желваков на скулах никто не видал, картонный абажур на ламповом стекле, отбрасывающий свет вниз, тут был весьма кстати...
– Так вот... – продолжал Рогачев, выделяя особо подчеркнутую вежливость в голосе. – Так вот я зачитаю эту преамбулу, товарищи.
Пришлось склониться к самому столу, чтобы держать, листок в полосе лампового света.
– Написано так: «В политотдел 1-й Донской кавдивизии от комдонкора гражданина Филиппа Кузьмича Миронова...» Хорошо. А дальше: «Не имея сведений о бюро эсеро-максималистов и не желая знать о их местонахождении, прошу содействия коммунистов дивизии о зарегистрировании меня членом этой партии...» Что это значит, товарищи? Да, дорогой товарищ Миронов, выходит – исключительно по духу вашей фразы – вам, собственно, все равно в какую партию вступать? Так ведь подучается? А ежели имели б сведения «о местонахождении бюро эсеро-максималистов», то?..
– Ну, зачем так-то уж! – громко выдохнул над столом крепкий Булаткин, и в ламповом стекле заколебался огонек. – Лишнее это у тебя, Рогачев. Всем же ясно, почему так в заявлении написано...
– Хорошо, – спокойно, хотя и несколько поспешно, кивнул Рогачев. – Дальше! Тут товарищ Миронов приводит лозунги нашей партии, с которыми он-де полностью согласен! А мы и не сомневались в этом... Но дальше он снова отступает в посторонние рассуждения и софизмы, товарищи, как например... Вот написано, как говорится, пером и недвусмысленно: «Заявление это я делаю в силу создавшейся вокруг меня клеветнической атмосферы, дышать в которой становится трудно. Желательно, чтобы Реввоенсовет Южного фронта и ВЦИК, его председатель тов. Калинин, председатель РВС Республики тов. Троцкий и Председатель Совета обороны тов. Ленин были поставлены в известность...» Вот, товарищи. Каждому непредубежденному человеку ясно из приведенного, что все это – не рядовое заявление сочувствующего в партию, а попытка некоего своего – очередного при этом! – меморандума, попытка оградить себя, как личность пока беспартийную, от справедливой критики товарищей, тем более оградить высокими именами наших дорогих вождей. Это мы тоже никак не могли бы оглашать в красноармейских массах. При всем уважении к вам, товарищ Миронов, – тут Рогачев даже приложил к груди длинную ладонь и сжал в пальцах ремень портупеи. – Но самое чудовищное написано дальше...
Миронов продолжал стоять посреди сидящих, сцепив за спиной руки, ждал.
– Вот концовка, в том же духе: «За такую Республику я боролся и буду бороться, но я не могу сочувствовать борьбе за укрепление в стране власти произвола и узурпаторства отдельных личностей, кои, особенно на местах, не могут утверждать, что они являются избранными от лица трудящихся...»[22]22
ЦГАСА, ф. 430/24400, оп. 1, д. 1, л. 47.
[Закрыть] Точка. И конечно, подпись: «Миронов».
После выдержанной и хорошо рассчитанной паузы Рогачев заложил измятые и как бы измученные его нервными пальцами бумажки в папку, завязал тесемки и задал вопрос в пространство:
– Как все это назвать, товарищи?
Было некоторое замешательство, скованность, понимание «передержки» в выступлении Рогачева, и Миронову здесь в самый раз бы взорваться, накричать, хлопнуть, наконец, дверью. Но он снова почувствовал в себе силы держаться и дальше, как только обратил внимание на пальцы Рогачева, завязывающие тесемки. Да, пальцы эти были неуверены в себе, а тесемки вдруг напомнили другую папку с бельевыми завязками... Случай прошлогодний, когда он отчитывал в Михайловке Ткачева за пьяный разгул в слободе и у того тоже тогда подрагивали руки...
Между тем, чувствуя неловкость минуты, широко и как-то пропаще вздохнул Ларин, будто прощался с чем-то дорогим в душе, и сказал с гневом:
– Неслыханно. Иного не скажешь. Вызов нашей общей морали, вот как это нужно квалифицировать!
– Просто бестактность. По отношению к коллективу, – сказал из-за плеча Ларина Кутырев. Болдырев выразительно крякнул.
Миронов усмехнулся, хотя усмешка была отчасти и натянутая, почти неживая:
– Возможно, и «бестактность», но – как вы поняли – с определенной целью. Чтобы помочь всем, сидящим здесь, в том числе и мне... освоиться, понять, так сказать, побуждения. Революция освободила человеческую личность от всего темного и казенного, что унижало ее достоинство... Мы же свои люди, зачем нам таиться? Вы имели возможность высказаться, но теперь позвольте и мне.
Ефремов удивленно смотрел на Миронова и почти не узнавал его. Комкор обычно вспыхивал по мелочам, из-за нелепости или непонятности какого-то факта, случая, затруднения. Все уже привыкли к его «горючести», невыдержанности, а кое-кто и прямо рассчитывал на нее. И вот – такое неожиданное хладнокровие. Почти как в бою.
– Что именно вы хотите сделать, друзья? – продолжал Миронов с холодком. – Всем же ясно, что во всей нынешней общественной неразберихе, в тайной глубине, так сказать, действует какая-то сильная и злая воля. Ее прямо не видно, но почувствовать легко... И вот надо, видите, морально уничтожить какого-то одного человека, скажем, Миронова. В угоду той самой потаенной воле или группе лиц! И вы, положим, преуспеете в этом, допускаю. Вас тут, наверное, большинство, готовых на этот «подвиг»... Ну, а дальше-то? Ради чего? Что у вас начнется потом? Может ведь возникнуть и закрепиться такая практика самовырезания, что и сами вы взвоете, да поздно будет!
Вокруг Миронова возникло какое-то несогласное окостенение. Каждый из противников готов был взорваться, и первым не выдержал слабовольный Кутырев:
– А разве Миронов сам не пытался нас унизить на митинге?! – закричал он.
– Пытался, – сказал Миронов спокойно, потому что интуитивно ожидал такого вопроса-вопля. – Пытался, только не вас, а некую ошибочную линию я хотел унизить, какая весной возобладала в практике работы в некоторых ревкомах, в том числе и в Урюпинской... И мне это было очень важно: выявить линию и уничтожить ее...
Он перевел дух и вновь заговорил тем же увещевательным и каким-то примиряющим тоном:
– Хочу сказать тут об отношении к простому люду... В молодости, до службы, я, братцы, носил в душе такое дорогое чувство для меня, что вроде нет не только вокруг меня, но и на всей земле такого человека, которого бы я не любил, не жалел. Честное слово! После-то я тоже стал разделять людей на добрых и злых, честных и дурных, но лишь в своем кругу или из высшего, командно-офицерского слоя. А что касается простонародья, то я до сих пор, кроме любви и уважения к нему, ничего не испытываю, сохранил в душе до сих пор. И я, с этой точки зрения, не мог понять некой вашей свирепости к трудовому казаку, товарищи, и всегда буду за это критиковать, а то и высмеивать!
– Что за лирика? – усмехнулся Ларин.
Миронов не обратил никакого внимания на реплику. Ему важно было высказаться до конца, и он продолжал:
– Я не думаю, друзья, что вы так уж «от души» перегибали палку с этими репрессиями на Хопре и в других местах... Ей-богу, вы и там желали одного: выслужиться, исполнить с преизбытком гнусный приказ, а что же вышло? Вышло, что приказ был ложный, ошибочный, а возможно, даже и вражеский, судя по арестам в Воронеже и Морозовской, например... Ну а коммунисты, по моему глубокому убеждению, должны служить делу сознательно, а не механически, как в басне Крылова «Пустынник и медведь». Медвежьи услуги они ведь не нужны никому и наказываются с течением времени...
– Стыдно, товарищи! – выкрикнул из своего угла Данилов.
– Нет, не стыдно! – поднялся все время молчавший Болдырев и вытянул руку, как будто собирался говорить с трибуны, на митинге. – Мы хорошо знаем, чего мы хотим, а знает ли товарищ Миронов, чего он добивается? Откуда у него такая мания величия, что он готов обсуждать даже приказы сверху? А мании величия у него – как у якобы непобедимого военспеца! Понимаете? Конечно, может выпасть такая удача, что твою именно дивизию обошли «вежливые» красновцы, а соседей порубили на мясо, так этим надо гордиться? А еще и такие речи я слыхал: у Миронова, мол, и при старом режиме восемь орденов было, ге-р-рой, да и все! А надо бы поинтересоваться, за какие-такие подвиги те ордена! За некоторые царские награды надо бы плакать, а не гордиться: были ордена, помним, и за выслугу, и за преданность трону...
Миронов все стоял с костяным, одеревеневшим лицом и слушал. Но при последних словах Болдырева надел свою фуражку со звездочкой на вспотевшую голову и сказал с едва сдерживаемым бешенством:
– Разрешите... удалиться?
Сразу вскочил Ефремов, закричал на Ларина:
– Вы же и меня поставили в глупейшее положение! Я приглашал сюда Миронова! Куда? Я приглашал на деловое заседание, а не на проработку компанией! Закрывайте этот... эти посиделки, я тоже ухожу!
– Кто «я»? Кто вы такой вообще, Ефремов? – громыхнул Болдырев.
– Я большевик, коммунист, – сказал покрасневший, словно из жаркой бани, Ефремов. – И не чета вам, Болдырев! Вы в партии без году неделя, болтались в семнадцатом, как г... в проруба, все собирались Казачий отдел Советов разогнать!.. И я послан из Козлова комиссаром в корпус Миронова, приказ еще не отменен, товарищ Скалов выяснит это!
– Приказ этот не станут утверждать, – сказал Болдырев холодно и спокойно. – Советую идти ко мне в дивизию эскадронным политруком.
Опять на мгновение стало тихо.
– Так же нельзя, товарищи, – раздался громкий, сильно окающий голос латыша Маттерна. Он встал в дальнем простенке, между занавешенных окон, и зарокотал, как из тучи: – Товарищ Миронофф – наш комантир, он войске пользуется афториттетом. Ту маю, что непрафильно мы тут прорапатываем беспартийного комантира, надо это... расобраться как-то по-человечески. Тофарищ Рокочефф, я тумаю, нато сакрыть этот засетаний, расопраться спокойно и ф рапочем порьятке.
Он сел, образцово соблюдая порядок и дисциплину.
– Тем более что нет с нами товарища Скалова, – поддержал Булаткин.
Миронов посмотрел сбоку на алую розетку ордена, влитую в крутую грудь доброго конника из Сальских степей, и снял фуражку, решил отложить свой уход. Большинства и на этот раз у Ларина и Рогачева не было. Уходить собрались Ефремов, Маттерн, Данилов ну и, разумеется, нынешний ординарец комкора, прибывший из Казачьего отдела, Никандр Соколов.
Булаткин отошел к двери, сказал в лад Маттерну:
– Давайте отложим. До приезда Скалова, – и толкнул двери наружу.
Была темная августовская ночь. Прохладно и мокро мигали звезды. Все молча прошли к штабному вагону, постояли, покурили во тьме. Соколов проверил посты и сказал, что охрана в порядке, можно расходиться по квартирам. Ефремова Миронов позвал в свой салон-вагон.
«Хорошо, что на этот случай нет Нади, растревожилась бы!» – тяжко вздохнул он в пустоватом и гулком помещении. Кинув фуражку на рожок вешалки, нервно огладил пальцами опавшее, пергаментно-бледное лицо – недавняя выдержка дорого обошлась, все кипело внутри.
– Ну? – резко спросил он, стоя посреди салона.
Он знал, что Ефремова прислали в корпус с ведома члена ЦК Сокольникова и видного партийца Трифонова, да и не возражал против этого Ходоровский. Поэтому не считал его отстраненным, человеком «не у дел», как считали сторонники Ларина. Да и видно было, что этот мандат Сокольникова еще действовал, несмотря на опротестование Сырцовым...
– Ну, товарищ Ефремов, как же назвать этих людей? Во имя чего – грызня? И почему Болдыреву понадобилось поставить под сомнение даже прошлое Миронова, которое всем, каждой собаке на Дону, ведомо? Почему, наконец, его никто не призвал к порядку?
Прошелся туда-сюда по салону, освобождаясь от напряжения, ставя каблуки мягко, без стука, и вдруг засмеялся широко и открыто:
– Понимаешь, Евгений Евгеньевич, я уже начинаю действительно, как неграмотный станичный дед какой-нибудь, всех партийцев делить на большевиков и коммунистов, вроде тут две группы людей. Но ведь это – ошибка, верно?
Он в чем-то хотел еще разубедить себя.
– Опыт с Мосиным-Мусиенко должен вас немного бы успокоить, – сказал Ефремов, обходя в этом разговоре фракционную неразбериху и подпольные течения в партии. Но Миронов хорошо понял этот его маневр.
– Не совсем успокаивает, к сожалению, – сказал он и снова усмехнулся. – Да и неграмотные старики, они тоже отчасти озадачены! Да. Большевики выдвинули народные, вполне понятные лозунги о мире, земле, рабочем контроле, провернули народную нашу революцию в Октябре – честь им и хвала! А тут приходят разные канцеляристы в пенсне, в белых воротничках и визитках не нашего покроя и давай реквизировать, экспроприировать все без разбору! Даже трудягу мужика, лапотника – в мелкого буржуя записали, куда уж дальше! В довершение всего требуют непременных коммун. Ну, какие сейчас могут быть коммуны, скажите вы мне? Получается простое отторжение земли у того же крестьянина в пользу неимущих и непроизводительных групп, зачастую деклассированных элементов деревни, и только. С какой целью? Разве для грядущего голода и повсеместных мятежей?
Ефремов молча смотрел на командира, соображая некоторые возражения о коммунах, но Миронов не давал ему высказаться.
– Из-за этого «углубления» классовой борьбы в деревне половина мужиков либо начинает войну с коммунарами, уходит в зеленые, либо вообще отказывается пахать и сеять! Разве неясно? И куда так заторопились эти «леваки» из ваших, товарищ Ефремов? Я ведь не стесняюсь на митингах говорить это: сначала надо укрепить Советы на местах на основании первых декретов... то есть на подушном разделе земли, а наши урюпинцы либо возражают, недолго думая, либо запросто объявляют меня эсером, скрытым агентом Деникина... Не хотят они понять и другого: продразверстка – дело временное и чрезвычайное во всех смыслах, ее ввели в прошлом году, уповая на скорое окончание гражданской войны, об этом и в газетах было написано черным по белому. Я сам читал, и все читали! Но война перекинулась и в год девятнадцатый, да и захватит, возможно, год будущий! Планы, они не всегда складываются... А Ларин с компанией вновь готовы прибегнуть к продразверстке, как некоему универсальному средству! И никто не думает, что если так протянется, через год мужик вообще перестанет сеять!
– Продразверстка – дело вынужденное, но пока что необходимое, – сказал Ефремов заученно. – Тем более что у кулаков хлеб еще есть.
– Я читал у Ленина, что кулаков в русской деревне – численно – не более пяти процентов. Этим вряд ли накормишь города и армию... Ну, ладно. Теперь вот о наших местных расхождениях... Почему мне прямо не говорят, что я такой-сякой, не нужен, должен уйти? Потому, наверное, что не хотят огласки, не хотят, чтобы рядовые казаки после разбежались кто куда? Но что ж это за политика? Раньше меня отправили в Смоленск, на Западный фронт, я понимал уже тогда, что это своего рода ссылка, но смирился. Во имя высших интересов революции. Но теперь новая ссылка, в Саранск! Вот что делают так называемые коммунисты. Впрочем, я знаю кто это все делает. Остается только застрелиться!
Ефремов уже привык и знал: когда Миронова вот так занесет, он в горячности говорит много лишнего, с перехватом. Человек, только что написавший большое исповедальное письмо Ленину – о чем Ефремов тоже знал, – не станет стреляться! Пустое. Но надо тем более остановить и успокоить комкора Миронова.
– Филипп Кузьмич, у вас на руках мандат ВЦИК. Из этого надо исходить в первую очередь. Не горячиться. Мы должны разбить Деникина, никто другой... Даже если в группе Шорина, то нас пустят авангардом! Второе. Я завтра выезжаю в Козлов, встречусь с Сокольниковым и Ходоровским, доложу самым подробным образом. О себе – тоже. И наконец, Кузюбердин обещал пополнить состав политотдела за счет партийных казаков из Москвы. А тогда и посмотрим.
Молодому этому комиссару Миронов доверял полностью. Поэтому откровенно махнул рукой, никак не полагаясь на успех поездки.
– В Реввоенсовет? Это значит – снова к Троцкому? – и словно сник в безнадежности. – Надо бы вам в Москву, только к Ленину! -
И повторил еще раз, когда Ефремов уже собрался уходить:
– Да, да, только к Ленину!
Утром Ефремов снова зашел в салон-вагон командующего – проститься перед отъездом. На столе Миронова лежала свежая оперативная сводка. Сам Миронов был при шашке, в полной боевой готовности, хотя и сидел развалясь за столом. Поднял на вошедшего тяжелые, убивающие своей неподвижностью и налитые гневом глаза.
– Вот. Пока мы с вами совещались, генерал Мамонтов прорвал фронт на стыке 8-й и 9-й армий... Слышите, где именно? В районе Новохоперска, близ станции Анна, как раз там, где мы начинали формировку и где у нас был бы теперь живой боеспособный корпус! А? Но оттуда нас предусмотрительно сняли по приказу высшего командования, как будто с умыслом, расчистив дорожку белым... Сначала на Донце, теперь под Воронежем! Проклятые «носовичи»! А Мамонтов прошел за сутки семьдесят верст и мчит без помех, церемониальным маршем! Рубит, стреляет и вешает наших же, ни в чем но повинных людей! А?
Обида стискивала ему горло удавкой. Сказал почти полушепотом:
– Передайте там, в штабе фронта, что если корпус и дальше будут держать в замороженном состоянии, не вооруженным и в бездействии, то я... подниму его по тревоге! Сам по пути найду и бойцов и оружие!
– Этого нельзя, товарищ Миронов, – сказал Ефремов строго. – Ждите приказа. Только приказа. Я выезжаю.