Текст книги "Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 43 страниц)
Хотел уже начать разговор, уже и горячий чай разлили по стаканам, как вдруг появился адъютант и козырнул: к вам еще человек из центра, товарищ командующий!
Политработники первыми поднялись в углу, а Миронов как стоял посреди комнаты, так и остался стоять, разведя руками. Потому что в комнату вошел не кто иной, как Дмитрий Полуян – бывший начполитотдела 9-й армии, он же – судья в Балашове, а теперь уже и председатель Казачьего отдела ВЦИК! Примечательный человек эпохи революции...
– Здравствуйте, товарищи, – сказал Полуян, протянув руку Миронову. – Получил назначение... к вам.
– Очень хорошо, просим к нашему шалашу, Дмитрий Васильевич! – не растерялся и тут Миронов. И даже внутренне усмехнулся: всех сводит до кучи – и бывшего мятежника Миронова, и его бывших конников, и пленившего его Городовикова, и даже судью немилосердного...
Дмитрий Полуян, как всегда с иголочки одетый и чисто выбритый, козырнул и протянул конверт с предписанием:
– Спецприказом... Председателя Реввоенсовета Республики во 2-ю Конную... в качестве члена РВС, – сказал он, окидывая быстрым взглядом присутствующих. Миронов меж тем пробежал глазами направление – подпись Троцкого он знал преотлично! – и передал Макошину, как старшему из политработников.
– Садись к столу, Дмитрий Васильевич... – Миронов вдруг несдержанно засмеялся, молодо и весело, и сказал с каким-то плутовским восхищением: – В какой уж раз... не перестаю удивляться этой прозорливости товарищей из РВС Республики и самого товарища Троцкого! Езжай, Миронов, бей Врангеля, но... будь все-таки благоразумным, не нарушай дисциплину, не действуй без приказа – вот тебе и узелок на память! Два узелка! Ну что ж, друзья, будем работать, и дело и время у нас общие, не будем их терять. Вы-то как, Дмитрий Васильевич? Ничего?
– Хорошо доехал, спасибо, – уклончиво сказал Полуян. – Между прочим, в Реввоенсовете фронта решили послать товарища Щаденко на Дон в качестве уполномоченного по мобилизации и приему добровольцев для нашей армии. Как стало известно, там нынче объявилось много желающих... – глянул пронзительно в сторону Щаденко и Макошина. – Даже белобилетники, которые не подлежат службе, и те. Это и понятно: мироновцы на Дону только и ждали вашего появления на фронте, Филипп Кузьмич... Но ведь надо брать только годных, бои предстоят тяжелые.
– Если Миронова на Дону все еще помнят, то и Щаденко, конечно, не забыли! – постарался командарм сгладить неловкость в отношении Ефима Щаденко, которому прислали в замену Полуяна. – Верно? За этот месяц, что на отдых и переформировку нам выделил штаб фронта, успеем их, желающих, сюда перебросить?
Щаденко не ответил, задумчиво и с каким-то настойчивым выражением, протяжно посмотрел в глаза Миронова. «Опять нас разгоняют по углам? Нет чтобы собрать вместе тех, кто хорошо знает друг друга, помнит с семнадцатого! Дорошева бы сюда, а не Полуяна!»
Сказал после длительной паузы:
– Если собирать в Каменской, то успеем. Из Ростова – дальше.
– Ну, хорошо, – сказал Миронов. – Тогда поговорим о делах. Об отдыхе, учениях и о... Махно.
5
С прошлой осени, почти целый год, Александр Серафимович безуспешно разыскивал сына по Южному фронту. Анатолий фактически пропал без вести, кочуя по каким-то путаным предписаниям из части в часть. В записной книжке отца, столь же путаные и бестолковые, роились ничего не проясняющие записи: «3 августа утвержден политкомом бригады в 6-й кавдивизии... 11 сентября отозван распор. политотдела 1-й Конной... 10. XII ушел из 10-й армии...» Куда ушел? Почему? Как это ушел комиссар бригады? Сердце тревожно замерло, когда в списке частей, в которых побывал сын, обнаружился и штаб 2-го сводного корпуса, политотдел, в котором совсем недавно не углядели за комиссаром корпуса Микеладзе, и он был найден в какой-то балке, за Манычем зарубленным. Был ли здесь политком Попов? Никто не мог ничего путного сказать, заведующий политотделом Ананьин тоже куда-то перевелся, пропал с глаз.
Запись в журнале боевых действий 1-й Конной по пути на Польский фронт: в схватке с Махно зарублен Попов... Какой Попов, при каких обстоятельствах? Боже ты мой, но ведь комиссар бригады – не иголка, как же вы, товарищи? Ах, не тот Попов?
Чья-то рука намеренно путала карты, заводила в лабиринт, заметала следы. Какие то непроверенные сведения: заболел будто бы политком Попов тифом еще раньше этого рейда, схваток с Махно, отправлен на излечение в город Козлов, к самому Ходоровскому. Там-то и потерялись следы. По-видимому, умер в тифозном баране, похоронен в братской могиле...
А сердце отцовское не хотело мириться, ездил из части в часть, как военный корреспондент «Правды», наводил справки. За это время Южный фронт стал Кавказским, затем Юго-Восточным и вот снова Южным...
В мае сидел как-то в редакции, правил какой-то материал, и тут в комнату зашел молодой кремлевский курсант в длинной кавалерийской шинели: «Вы – товарищ Серафимович? Пожалуйста, вам письмо. Расписки не надо...»
Писал Ленин.
«Дорогой товарищ!
Сестра только что передала мне о страшном несчастье, которое на Вас обрушилось. Позвольте мне крепко, крепко пожать Вам руку и пожелать бодрости и твердости духа. Я крайне сожалею, что мне не удалось осуществить свое желание почаще видеться и поближе познакомиться с Вами. Но Ваши произведения и рассказы сестры внушили мне глубокую симпатию к Вам, и мне очень хочется сказать Вам, как нужна рабочим и всем нам Ваша работа и как необходима для Вас твердость теперь, чтобы перебороть тяжелое настроение и заставить себя вернуться к работе. Простите, что пишу наскоро. Еще раз крепко, крепко жму руку.
Ваш Ленин [47]47
Ленин В. И. Полн. собр. соч. – Т. 51. – С. 198 – 199.
[Закрыть] .
Конечно, следовало именно перебороть, как можно больше работать, быть в человеческой гуще, чтобы вовсе не растрескалось здоровье, не подавила тоска. Но он еще не примирялся с потерей сына, желание найти какие-то следы, хотя бы подробности гибели, могилу, гоняло его по местам недавних боев.
В начале августа был в Пятигорске, на чеченском съезде, сидел в президиуме с Дмитрием Фурмановым, совсем еще молодым комиссаром и репортером, жаловался на непорядки в учете политкадров, просил навести справки по всему Кавказскому фронту, по линии политотдела. А через две недели уже тянулся в слецвагоне РВС на Украину: из Харькова сообщили, что передвижная труппа здесь готовит постановку его революционной пьесы «Марьяна». Сведения из Харькова были как нельзя кстати: с одной стороны, важна была сама по себе постановка (московские режиссеры и некоторые актеры отказывались ставить эту пьесу-агитку, как они ее называли), с другой – опять-таки была возможность поспрашивать о сыне.
3 сентября 1920 года – премьера «Марьяны» на Южном фронте. Сидел в первом ряду, получил хороший отзыв от самого Гусева, члена РВС. Человек из старой интеллигентной семьи, ростовчанин, кривить душой не стал бы. Посоветовал заняться особо «темой Махно», весьма и весьма горячей, актуальной в данное время. Махно этот – тип: ни дня не был, так сказать, белогвардейцем, числится даже красным командиром, но постоянно сидит в крестьянской, эсеровской оппозиции, а наставники у него черт знает откуда... Эсеры, анархисты, всякая дрянь!
– Поезжайте к Миронову во 2-ю Конную, там сейчас основной театр действий против Махно, – сказал Гусев в антракте.
– К какому Миронову? – с горячностью спросил Серафимович, еще не веря, что назван не какой-то однофамилец, а именно тот, тот Миронов. – Он здесь?
– Да. Недавно приехал из Ростова, принял командование в нашей Конармии, – сказал Гусев. – Штаб в Апостолово, поезжайте.
К Днепру выезжала на днях труппа Харьковского агитпропа, везли пьесу «Марат» Шиллера и свежую пьесу «Марьяна».
Узловую станцию Синельниково проехали ночью, а утром, выйдя за кипятком на щербатый перрон в Славгороде, вдруг увидел при ярком солнце многокрасочный плакат, наклеенный на стенку их вагона. Под красным флагом летит черноусый всадник с занесенной шашкой над удирающим худосочным Врангелем в белой черкеске и бурке с черным, вороньим крылом. Поверху голенастыми литерами надпись: «ЕДЕТ МИРОНОВ – БИТЬ БАРОНОВ!» Черты лица в профиль схвачены верно, он – Филипп Кузьмич! «Когда, интересно, наклеили? – подумал Серафимович. – Неужели с самого Харькова еду под этим лозунгом и – не догадываюсь?..» Побежал в политотдельский вагон, в котором ехали новые сотрудники к Миронову, попросил десяток таких плакатов для себя лично, на случай встречи с земляками-конармейцами.
У нас их целая кипа, пудов пять, не меньше, – сказал маленький, кудряво взъерошенный человек в очках, – Пожалуйста, мы не жадные!
Серафимович пригляделся человек был явно знакомый, виделись с ним, кажется, под Бутурлиновкой, в штабе Хвесина. Загорелась слабая надежда в душе: разузнать что-нибудь о сыне. Схватил молодого политотдельца за руку: Послушайте, ведь мы, кажется, знакомы? Вы -Аврам... м м... забыл только фамилию, простите! Помните, под Бутурлиновкой, в прошлом году, я тогда приезжал в экспедиционный корпус! Да, вспомнил! Ваша фамилия – Гуманист?
– Помню вас, – сказал маленький, всклокоченный человек со смуглыми пальцами наборщика. – Действительно, встречались мы на совещании у Розалии Самойловны, и ваш сын тоже... Кстати, где он теперь?
– В том-то и дело... – развел руками Серафимович. – В том-то и дело, что с расформированием корпуса он как-то исчез, непонятно, знаете, пропал из виду и, кажется, навсегда! Розалия Самойловна, она так его любила, помогала всегда в работе, считала своим воспитанником, но даже она ничего не может о нем сказать! Все так осложнилось во время мамонтовского рейда, – свесил голову Серафимович. – А вы как?
– Тоже было всякое, – сказал Гуманист, махнув рукой. – Откомандировали сначала в группу товарища Пархоменко на разгром мятежа Григорьева. Ну, помните, летом прошлого года? А тут этот подлый Махно! Он же был «красным комбригом», а потом расстрелял всех наших!.. Едва спасся, знаете...
Беседу их наблюдала из угла вагона статная, подбористая женщина в легкой кожанке и короткой юбочке защитного цвета, с подрезанными черными волосами. Щеки ее постоянно цвели нездоровым, горячечным румянцем чахотки; в глазах – немое, самопожирающее пылание. Подошла к Серафимовичу, подала сухую, горячую руку, назвалась Стариковой, москвичкой, работавшей ранее в Царицыне, а теперь назначенной в инструкторский отдел Реввоенсовета 2-й Конной. И насмешливо кивнула в сторону своего незавидного по наружности спутника:
– Вы, товарищ Серафимович, напрасно интересуетесь у Аврама о его прошлом! Он с перепугу все перезабыл, даже не знает путем, как ему удалось выпутаться из лап Махно и одесского жулика Мишки Левчика, когда они всех коммунистов в штабе постреляли! Тут запутанная история, товарищ писатель. Вам бы ею и заняться, хорошая книжка могла б получиться!
Серафимович поежился от свирепого вида молодой женщины, определил мельком, что Гуманисту очень обидными показались ее слова, но Аврам лишь подавленно вздохнул и просяще оглянулся в ее сторону:
– Ну к чему вы все это говорите, товарищ Старикова? Я же давал подробные сведения самому Гусеву о штабе Махно... Просто не понимаю такого вашего пристрастия, Тая.
– Да вот и я тоже не понимаю кое-чего, – мстительно сказала Старикова, и Серафимовичу показалось, что женщина при этих словах даже скрипнула зубами.
– Да, такие вот наши дела, – вздохнул Серафимович, чтобы загасить назревающую размолвку меж молодыми людьми. – А я думал, что какие-то следы все же найду либо на Дону, либо здесь, на недавнем пути 1-й Конной... Но, как видно, напрасны мои надежды.
– Точно знаю лишь одно, – сказал Гуманист. – Что из корпуса его перевели в 6-ю дивизию. Потом, слышно, вызывали в Козлов, в политотдел фронта, но это из частных разговоров. А вообще я бы тоже хотел с ним встретиться...
Он услужливо отобрал десяток плакатов с броской шапкой «Едет Миронов – бить баронов!», скатал в трубочку и передал Серафимовичу. Даже проводил к выходу и в тамбуре, придержав за руку, сообщил, как заговорщик:
– А этой Стариковой... особо-то не доверяйте, она с завихрением, знаете ли! Дочурка у нее в Москве, у чужих людей, вот она и срывается иногда... К тому же и болезнь. Туберкулез, говорят, открытая форма.
Помог Серафимовичу сойти на высокой подножке, уважая возраст заезжего писателя и корреспондента центральной газеты.
«Никаких следов... – снова подумал Серафимович о сыне, пропавшем, как видно, навсегда. – Странно, очень странно все это, и тем не менее ничего не поделаешь – война, неразбериха...»
В Александровске вся группа агитпропа задерживалась на три дня: давали спектакли для красноармейцев 13-й армии. Серафимович не вытерпел, на вторые сутки уехал дальше, на Никополь и Апостолово.
Миронов обрадовался приезду старого друга и покровителя, был весел необычайно, и Серафимович не без тревоги заметил какой-то нездоровый горячечный блеск в его запавших глазах. «Тоже стареет казачок, переутомлен жизнью... подумалось. А ведь какой кремень был, сколько силушки в жилушках таил в молодые года!.. Ах, Филипп Кузьмич, милый ты мой! Ну вот, даже и слезы навернулись в глазах – это уж никуда!»
– Какими судьбами?! – кричал Миронов и обнимал, тискал станичника.
А вот видишь, Филипп Кузьмич: дела, командировки, и вдруг вижу: плакат на моем вагоне! «Едет Миронов – бить баронов!» Ну, ты посмотри! Увидал, дай, думаю, завезу самолично! – Серафимович отчего-то перенял эту запальчивую, несколько наигранную веселость от земляка, искал в ней спасения от недавней глухой тоски, все еще дававшей себя знать. – Посмотри, как нарисовали! И, говорят, по всей России такие плакаты нынче, по всем воинским маршрутам!
Плакаты развернули, раздали кому следует в штабе. Миронов усмехнулся, рассматривая шаржированные фигурки скачущих всадников:
– Ничего, похож как будто, но почему в черной папахе и бурке? Традиционно-закоснелые понятия у этих художников-горожан! Папаха у меня белая, полковничья. А Врангель, наверное, точнее схвачен, с фотографии. Так какими же судьбами, Александр Серафимович?
– Да пустой вопрос, Филипп! Был в Харькове, там мою пьесу в местном пролеткульте играли, там и узнал о твоем назначении, обрадовался. Ты не представляешь даже, как обрадовался! И вот, неделя не прошла, а я уже тут! Скоро этот театр и к тебе заявится, они в Александровске остановились дня на три...
– Ну, хорошо! И пьесы ваши посмотрим, и поговорим, но после, Александр Серафимович. У меня тут со временем просто беда... Поедем-ка сейчас во 2-ю дивизию, поговорим с казаками, там рады будут и заодно дело сделаем!
– Почему именно во 2-ю? – усмехнулся Серафимович.
– Потому что она – Блиновская, с Хопра и Медведицы.
– Замкнулся круг? Я так и предполагал... Весь круг гражданской войны! Надо бы на этой точке и кончать всю эту ужасную войну, а?
И только тут Миронов заметил крайнюю усталость и подавленность во взгляде пожилого земляка-писателя, пожалел мысленно. Но не стал допытываться, расспрашивать о причинах такого самочувствия: другим был занят Миронов, надо было ему за текущие недели скомплектовать и обучить боевому ремеслу целую армию – легко ли?
Во 2-й Блиновской нынче должны произойти решающие события в отношениях с Махно. С тем самым Нестором Махно, который терроризировал округу, и в последнее время тылам всего Юго-Восточного (а теперь уже Южного) фронта никакого покоя не было. И бороться с ним Миронов начал не только военными средствами, атаками на «партизан» Гуляйполя, а тесной дружбой красноармейцев с окрестными крестьянами-землеробами, помощью им. Впрочем, под защитой винтовки, конечно. Именно эти новшества свои и хотел показать сугубо мирному земляку.
– В седле сможете? – спросил Миронов.
Серафимович давно уж не прикасался к стремени и уздечке, погладил вислые усы и кивнул согласно:
– Тряхну, пожалуй, стариной... Здесь ведь недалеко?
Когда приехали в сельцо, занятое дивизией, Серафимовича поразила мирная тишина и пустота кругом, казалось, что даже дивизионный штаб выехал в воскресный день на пикник, не охранялся, а в длинном сарае-клуне мирно жевали сенцо штабные кони.
– Тихо? – сказал Серафимович, привставая в стременах и чувствуя, что немного разбился на тряской рыси. – И войны нет?
Миронов посмеивался, глядя на него, объяснял обстановку с дотошным старанием. Сейчас много работы у «незаможних селян», как тут называют мужиков; кое-где и кукуруза еще не убрана, картошку надо копать, неплохо и кизяки поделать во дворах вдов-солдаток, а то и дрова-хмыз привезти на обозных одрах из ближней лесной дачи. Всем этим и занимается нынче дивизия...
– А Махно? Как он на это смотрит? – спросил догадливый Серафимович. – Это ведь почву из-под него рвет?
– Для Махно это, конечно, нож вострый. Вот он и должен нынче налететь на сельцо, разгромить нас, у него раньше это все получалось как по писаному...
– Откуда известно, что налетит?
– С окрестных хуторов, – засмеялся Миронов, – От селян! Притом, там уже и наши люди есть.
– То есть... Вы сколько же здесь работаете?
– Да уж целую неделю! – вновь усмехнулся Миронов. – Пора и войти в местные условия! У меня в армии довольно и украинцев, и хохлов с Кубани, мы их в первую очередь направляем в села, верст на двадцать по окрестности, а то и больше. Без разведки, Александр Серафимович, дорогой мой, шагу ступить нельзя: не только бой проиграть можно, но и свои единственные брюки потерять. С лампасами! – довольно огладил усы Миронов.
– Засада с винтовками, значит, где-то сидит? – повеселел Серафимович.
– Само собой... Даже с пулеметами и орудиями.
Выехали к самой окраине села, скотиньему выгону. Тут над пересыхающей речушкой с гнилой осочкой но берегу красноармейцы, голые но пояс, заново ладили бревенчатый мосток – перевоз для крестьянских нужд, разломанный, видно, еще с начала германской. Кое-кто сидел в мутной глубокой заводи по шею, лазил руками под корягами в поисках рака. В глубокой тени, под обломанными широкими ветлами, четверо бойцов отдыхали за картами, играли в подкидного. Увидев подъехавших всадников с конвоем, на отдалении исчезли под мостом, будто их и не было.
– Идиллия! – сказал Миронов. – В другое время всыпать бы за всю эту идиллию, но сейчас – не возражаю, пускай отдохнут люди перед боями... – и поднявшись в стременах, смотрел вдаль, через ближайшие огородные прясла и низкорослые вишневые садочки по окраине. – Ну вот, совершенно точно, по диспозиции... Не хотите ли бинокль?
Серафимовичу бинокль не требовался, он уже простым, дальнозорким от возраста глазом видел расстилавшуюся по горизонту пылевую тучу, и его слуха достигали уже отдаленные крики и вопли набега.
– Идут?.. – тихо, напряженно спросил Серафимович.
– Идут, – кивнул Миронов и опустил бинокль на грудь. – Идут лавой, как и положено. Немного в азарте, немного под самогонкой, будут сейчас брать нас в охват. И, конечно, на испуг.
– А мы? – несколько поежился от этого спокойствия писатель.
– Надо посмотреть, как оно у них получится. Должно выйти, как по писаному, – упорно не хотел принимать чужой атаки всерьез Миронов.
С высокого обрыва над речкой, где стояли они, хорошо просматривалась вся луговая низина, раскинувшаяся версты на полторы до ближнего взгорья. И вдали, на степном изволоке, уже показались всадники в серых рубахах и посконных свитках, расстилавшиеся в бешеном намете. Поблескивали в тусклом осеннем воздухе крошечными просверками махновские шашки... Лава шла широко, раскидисто, едва ли не на версту по фронту, и у непривычного человека от страха, конечно, холодела кожа головы, стыли корни волос, и тогда, казалось, волосы шевелятся сами по себе либо встают дыбом. «Черт знает что такое!» – подумал мельком Серафимович, оглядываясь на мирные дворы, распахнутые двери штаба и пустую коновязь около...
– Скоро, что ль? Наши-то? – спросил он.
– Ночью, пока все спали, мы в тех вон садочках пулеметы поставили в секрет – на каждые десять сажен по «максиму». Думаю, что ни один конник не проскочит. А проскочит, тогда...
Пулеметы прервали слова командарма. Застрочило, будто сухой палкой по штакетному забору. В ближнем саду грохнуло прямой наводкой орудие, трехдюймовка со шрапнельным зарядом. В полуверсте по фронту огрызнулось другое и еще подальше – третье. Целая батарея ждала в садах этой пьяной атаки.
Миронов снова поднял бинокль.
За гривой садов уже не видно стало передних всадников, но Серафимович по задним видел, что урон там страшный. Кинжальный огонь пристрелянных пулеметов выкашивал чужую лаву начисто. Задние всадники на бешеном скаку вздымали коней на дыбы, разворачивали вспять. Раздерганная, как огромная копна сена под ветром, лава повернула в сторону, растянулась вверх по изволоку. Но на пути ее уже поднималось новое пылевое облако – там заходила с фланга красная конная бригада, изготовленная к рубке...
– Вот сейчас Никифор Медведев завернет их опять сюда, к нам, – не скрывая торжества и веря в беспроигрышный исход всей этой мелкой в общем-то операции, усмехнулся Миронов.
Слева по фронту тоже запылило. Серафимович вопросительно кивнул в ту сторону.
– A-а, это полк Лесникова поджимает с другой стороны, чтоб далеко не ушли, – сказал Миронов.
Вразброс цвели по горизонту красные флажки на пиках, охватывали махновскую лаву в полукруг, потом замкнули вовсе и стали закручиваться огромной воронкой, сокращая площадь окружения. Это был психический, смертельный водоворот, от которого Серафимович содрогнулся. И махновцы, которых оставалось уже не так много, прекратили сопротивление, поднимали руки.
На мосту глазели безоружные бойцы, недавно строившие мост. Кивали друг другу, с восторгом глядя на приближавшуюся конную массу, в окружении которой шла полусотня пленных.
– Вот и все, Александр Серафимович! – сказал Миронов с оттенком похвальбы, гордости. – Вот и все! На огородах у селян наши обозники работают, а у конников – приватные учения, так сказать. Привыкают. Ну, а противник, хотя и смелый, но совершенно глупый, с Врангелем не сравнить.
Подлетел на бешеном галопе комбриг-1 Медведев. Распален как черт, гимнастерка на груди прилипла от пота, вся в темных подпалинах. Ремни крест-накрест, вдоль стремени отливает алым опущенная шашка. Отсалютовал командарму:
– Все, товарищ командующий!
– Спасибо, Никифор Васильевич, – сказал Миронов. – Видел лично: все построения выполнили исправно и даже с блеском. Ведите бойцов к штабу и – митинг! Самых куркулей и командиров бандитских сулить будем, а рядовую сошку надо потом отпустить. Поработает с ними политотдел и пускай катятся по своим хатам, галушки йисты!..
– Слушаюсь!
Серафимович залюбовался выправкой комбрига. Черт возьми, ну что за трехжильное племя! И откуда у них силы берутся!
– Заамурец, герой, каких мало, – сказал Миронов и погрустнел глазами.
После митинга зашли в политотдел дивизии, поговорить за самоваром. И тут из боковой комнатушки выбежала неузнаваемо исхудавшая, простоволосая, с коротко стриженной прической Павлина Блинова, с плачем кинулась на шею Миронову. Она в первый раз увидала его после той вешней разлуки в марте прошлого года. И очень многое произошло с тех пор, но самое страшное – смерть Михаила, мужа ее, в неравном бою под Бутурлиновкой...
– Родимый ты наш, Филипп Кузь-ми-ич!.. – закричала Павлина по-мертвому, стиснув Миронова за шею крепкими руками и обвиснув на нем. – Да что же это сделали-то с нами проклятые нелюди-то, куды же это завели-то народ наш доверчивый, Мишу мово, ненаглядного, ведь к смерти прямо... подвели! По умыслу черному, все так и говорят, по умыслу!..
Вот так раз! Уж этого-то Серафимович никак не ожидал. Командир кавгруппы Блинов погиб героем, о промахах высшего командования знали и могли судить немногие, а тут вот прямо женский вопль «про умысел и волю вражескую...».
– И вас-то я в первый раз... Слыхала: приехал опять Миронов командовать, а где ж там увидеть!.. – Павлина не выпускала Миронова, каталась головой на его груди, обмирала вся от какой-то истерики, давнего своего бабьего горя. Лицо было мокрое, но не краснело, а как-то осунулось и подурнело.
Он, напружинясь, расцепил ее руки, усадил на диванчик с гнутыми ножками, велел вытереть слеаы. Поругал для вида:
– Нельзя так, Паша... Война! Кто виноват, как все получилось – после судить будем. Теперь надо в комок душу взять, выходить из этой общей беды с победой, ну? Мишу Блинова ни мы, ни народ революционный не забудут, вон и дивизия Блиновская есть, и останется она в советских войсках до скончания веку, а ты...
Сам Миронов отвернулся и в волнении вытер глаза носовым платком.
– Встретились, что называется...
Павлина, потупясь, дрожа, хлюпала в конец белого платочка, кинутого второпях на плечи, и только сейчас увидела рядом с Мироновым этого незнакомого старика в городской панамке. А старик сел с ней рядом и загудел в усы, тронув за руку:
– Собрались живые, а слез-то море немереное, родимая моя землячка! – говорил он. – Я вот тоже целый год только что не плачу навзрыд. Слезы у самого горла стоят, наружу просятся. Сына потерял. Старшего!
Павлина успела осушить лицо, вздохнула при этих словах с непомерной глубиной, будто из воды вынырнула, и пришла в себя.
– Сы-на?!
– Девятнадцати лет, милая моя Паша... Был тоже комиссаром, да вот нету, и концов не найду. Даже на могилку не съездишь, пропал без вести. Не в бою, а в тифу, говорят, сгинул без всякого догляда и внимания. И мне тоже обида всю душу иссушила за этот год... – старик свесил голову, лохматые брови принависли над влажно мерцавшими глазами.
Миронов слушал этот рассказ Серафимовича уже второй раз, знал, что последнее письмо Анатолия отцу было из 6-й дивизии корпуса Буденного, писал он, что хорошо воюет. А в начале сентября откомандировали его в распоряжение политотдела сводного Донского, а потом в политотдел фронта, к Ходоровскому, и больше – ни писем, ни известий, только потом уж вроде откопали в каких-то тифозных списках. Но и эти сведения весьма приблизительные, никто этих списков ему не показывал...
Насторожило вдруг Миронова время, самый момент откомандирования политкома Попова из 6-й дивизии.
– Говорите, в сентябре это было? – переспросил он.
– В первых числах, – кивнул Серафимович.
– Опять все сводится в одну, большую точку, как видим... – неуверенно произнес Миронов. – Ведь в это время 6-я дивизия вместе с 4-й выдвигались на пути моего саранского воинства... Ну? Вот и не хотели, видно, оставить Попова в политсоставе, как сочувствующего «мироновцам». Такая печальная деталь прибавляется ко всей прошлой истории. Ведь Анатолий прекрасно понимал тогда и обстановку... и все окружающее... Очень бы мне хотелось, Александр Серафимович, ошибиться насчет этого совпадения, но...
Адъютант Миронова Соколов внес в полусумрак комнаты зажженную лампу, поставил на стол и вышел, заметив, как все замолкли при его появлении. Лампа вкрадчиво потрескивала фитилем, потолок за жестяным абажуром будто исчез и поднялся зыбким пятном. И хотя одна створка окна была распахнута в осенний, дымно-пахнущий палисадник, все же казалось, что в комнатушке нечем дышать.
– Так вот, – сказал писатель, пожав сверху ладонь притихшей Павлины.
Она немо кивнула в ответ, а Филипп Кузьмич открыл дверь в переднюю и крикнул чрезмерно громко, пересиливая спазм гортани:
– Соколов, скажи пожалуйста, нет ли у нас в тачанке... водки или хотя бы спирта?
Странная просьба до того ошеломила адъютанта, что он вышел в комнату и замер у порога в странной позе с разведенными руками:
– Что вы, Филипп Кузьмич, сроду с собой не возили... От вас же – наказ такой был!
– Ладно, Соколов... Отдыхай. Иди. Извини, брат...
После чая Павлина убрала посуду и, снова посморкавшись в платок, ушла. Знала, что у мужчин по-нынешнему много всяких дел и забот. Но мужчины на этот раз не тревожили текущих дел, сидели у стола, тихо переговаривались. Разговор был серьезный, с большими паузами, так что нелегко прослеживалось глубинное течение мысли. Серафимович все еще выкладывал свои сомнения и все свое душевное неустройство:
– Сказал я как-то Марии Ильиничне обо всем, она в редакции, пожалуй, самая душевная, нет на ней налета «официальной строгости», ну и прочего... Вдумчивая и – все понимает! Она, кстати, весной прошлого года меня от Троцкого спасла! Да. Ну, так, понимаешь, через некоторое время получаю сочувственное письмо от самого Владимира Ильича... Сочувствие большое, товарищеское, и даже как бы сознание общей вины: вот, мол, не сумели уберечь, недоглядели. А где ж тут, в этих условиях, уберечь, доглядеть, когда... Ведь вражьи руки почти на глазах, почти открыто действуют, не стесняясь...
Миронов сидел, опираясь на стол, низко склонив голову. Когда-то жесткий и высокий чуб его поредел, расслабленно свисал над хмурой бровью. Говорил, иногда потирая пальцами усталые, приспущенные веки глаз:
– Признаться, Александр Серафимович, я только теперь, с августа прошлого года, проснулся в этой жизни, огляделся, многое понял... Бывало, в прошлые дни, удивляюсь едва ли не каждодневно: да откуда же столько зла-то? Зла – в жизни! Люди-то, бывало, такими не были – в массе, я хочу сказать. Так где же оно копилось, в каких темных углах произрастало? Почему не показывалось раньше, как я мог упустить из виду, что и этак вот в жизни может случиться, именно этак, а не иначе? Ну, понимаешь, сам-то я ведь не ожесточился даже и теперь, после тяжкого потрясения, почему же другие-то... с самого начала были взвинчены? Почему я, к примеру, сознаю, что мое счастье и мое будущее рассеяно в общей доле, в благополучии всех, даже далеких от меня людей, человеков... а другим – невдомек? Почему?
– Это ты хорошо сказал, Филипп Кузьмич, – рассеянно, – кивнул писатель. – Именно. И вот когда поймут, то и наступит, как говорят, новая заря. А до тех пор...
– Нет, нет, дослушай мысль до конца! – прервал Миронов. – Не о том я. Так считать, что «я» вроде бы лучше других, это ведь попросту дикий бред и – грех, прежде всего... Да! И наконец-то прозрел: люди просто оказались прозорливее меня, они всю эту музыку, весь этот подмен идей и словес другим, подоплечным содержанием Троцкого и компании, до меня увидели и поняли! И вот думаю теперь: а за что же, собственно, я себя умным человеком считал, а? Что же я такое в самом-то деле? Легковерный романтик при седой бороде? А?
Было тут несомненное душевное терзание человека, и Серафимович хорошо понимал, о чем речь. Он и сам иногда терзался тем же и успокаивал душу трезвым размышлением: недостатки человеческие суть продолжение их достоинств, каждый судит о мироздании «в меру своей испорченности».
– Не казнись. Филипп Кузьмич, мягко усмехался Серафимович в седеющие, колючие усы. – Здесь слишком уж крутой перепад событий, трудно было бы все схватить сразу. От революции ждали – и мы с тобой в том числе – немедленного исполнении надежд, высшей справедливости! По только земли – крестьянам, но именно духовного раскрепощении. Аудитории университетов, рекреационные залы кадетских корпусов оглашались – если не возгласом «Долой царя!», то воплем «Долой насилие!», слева кричали: «Долой монархию!», «К позорному столбу правящую династию!» – и справа откликались: «Свободу разуму и свету!» Умилительное единство тех и других, не правда ли? А ведь цели и задачи у тех и других были совершенно разные! Я уж не говорю о глубоко запрятанной, меж тех и других, негодяйской фракции, которая всегда имела большие силы и действовала почти неотразимо! Вот где беда-то!