Текст книги "Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 43 страниц)
– Сами-то... из селян? Или – рабочий? – спросил на всякий случай Серафимович.
– Из землеробов само собой, курские, – сказал мужичок-нестроевик. – Не-е, ска, фабричных токо на полверсты и видал! Не-е, хрестьяне мы!
Серафимович загрустил, глядя на такую хитрую способность человека приспособиться ко всякой минуте, всякому обстоятельству и даже всякому собеседнику: хочешь – возгоржусь сам собой, а хочешь – всплакну не понарошке...
– Что же, они, восставшие, не хотят, значит, сдаваться? – спросил он.
– Иде там! Бабы ихние и детишки на самых позициях сидят, по-волчьи воют, раненых, ска, перевязывают, а гордости уронить не хотят, паскуды! Токо перебить, и все!
Серафимович не мог бы точно определить, какая тут была ненависть: классовая или, возможно, какая-то иная, случайная, накипевшая в горячке событий, словно опасный уголек на конце самокрутки? Переполошить простых людей, стравить до лютой нанависти – разве это «классовая борьба»? Это что-то другое, пока не имеющее названия!
Поговорили еще о видах на урожай, о травокосах, о бедственной продразверстке, о том, что некому скоро будет работать в деревне из-за военных потерь, тифа и других болезней, и тут Серафимович увидел на спуске горы открытый автомобиль и привстал, напрягая стареющие глаза. Сердце ощутимо заколотилось от волнения и дневной духоты под пыльной парусиновой толстовкой.
– Едуть, – сказал кухонный мужичок. – Командир товарищ Хвесин и, ска, сам комиссар товарищ Попов с ими... Точно!
«Господи ты боже мой: сам товарищ комиссар! А ему всего девятнадцать лет! И приятно, конечно, отцовскому сердцу, но и тревожно... Так ли уж это хорошо, что мальчишки хозяйничают здесь, как самые главные мыслители и вожаки масс?..»
Автомобиль пылил уже за ближним накренившимся плетнем, и отец увидел на заднем открытом сиденье Анатолия.
Очень рослый, видный был старший сын Серафимовича, с крупными чертами лица, несколько великоватым носом, большими ясными глазами. «Прямо срисовал, сфотографировал по собственному образу и подобию, в точку попал!» – любила шутить обычно строгая, маленькая Розалия Самойловна в Москве, глядя через огромные очки на отца и сына Поповых... Теперь Анатолий был худ и горяч, глаза ввалились, он даже постарел. Отец, обнимая его, прощупал на сыновней спине жалкие косточки позвонков и острые крылья лопаток. Укатала парня, как видно, высокая служба!
– Знакомься, папа, это товарищ Хвесин, наш командующий...
Где там! Отец только и видел сына, почти великана рядом с малорослым и помятым с виду комкором, вовсе не армейского типа, похожим на скромного конторщика или тылового каптенармуса. Хотя Хвесин и был не новичком в армии... Серафимович коротко пожал его слабую руку и снова к сыну:
– Пойдем, пойдем куда-нибудь в холодок с этой пыльной сковороды, право слово, жара! Да и заждался я...
Анатолий послушно вел его к ближней хате с грязноватыми занавесками в маленьких окнах, не переставая что-то говорить, вспоминать самое дорогое и важное.
– Сейчас я тебе тот осколок, донышко от снаряда, покажу, который пощадил меня в каюте, – улыбался Анатолий.
Губы дрожали совсем трогательно, как когда-то дома, около матери, и все в нем было еще слабое, восторженное, и отец вновь с тревогой подумал, что ведь сын-юнец ходит, по сути, в генеральском звании, если мерить старыми мерками, – не тяжело ля ему?
– Хорошо, после покажешь. А сначала умыться колодезной водой!
...Вечером Анатолий рассказывал о положении дел на Юге более спокойно и с конкретными примерами. Вообще-то при экскорпусе их двое, политкомиссаров: он и Колегаев, ну, бывший нарком земледелия... Да, да! Но Колегаев все больше находится при штабе фронта либо хворает под гнетом возрастных болячек, а на Попова тут валят дела, как на молодого бычка. Похудеешь! Успехи? Скорее поражения с самого начала. Беда в том, что сразу не было создано подходящей воинской части для ликвидации очага восстания, в Еланской и Вешках. На повстанцев посылали все больше малые отряды полки, бригады, то есть делали именно то, что и надо было повстанцам. Те, разумеется, вырубали эти части холодным оружием, используя внезапность или в ночное время, и за счет этого вооружались. Теперь вон у них даже пушки есть! И особенно плохо, что повстанческие настроения проникают и в другие, соседние части. Не так давно восстал Сердобский полк, а когда туда прибыл комбриг товарищ Лозовский, чтобы утихомирить бунт, эти мужички и его вздели на штыки. Сейчас штаб фронта утверждает, что дал в общей сложности в этот район сорок тысяч штыков, а у нас в корпусе и десяти не набрать.
– Позволь! – дошел наконец до главного Серафимович, придержав широкой ладонью исхудавшее плечо сына. – Позволь, я совсем иные средства предполагал там, в Москве... Это что же? Экспеди-ци-оныый... Значит, попросту – карательный? Огнем и мечом?
– В этом-то и состоит двойственность положения, – внутренне переживая, говорил сын. – С одной стороны, все это в нашем тылу, тут белогвардейцев вроде и не оставалось, а с другой – враги, которые теперь и вооружены не хуже нашего! Как же иначе? Вот и спускают нам приказы: в переговоры не вступать!
– Странно. Все истинные белогвардейцы давно убежали с генералами за Донец. Здесь стихийное возмущение темных масс... Я полагал, их окружат, блокируют, припрут к сдаче, но... не о поголовном же истреблении должна идти речь! Это, во-первых, варварство, а во-вторых, лишь обострит борьбу, заставит их стоять действительно до последнего. А-я-яй, какое недомыслие!
Сын поддержал отца:
– Именно об этом я и намереваюсь известить Центральный Комитет. В бою – беспощадность, но не только бой решает окончательную победу в данном случае. У меня много материалов другого свойства.
– Покажешь мне свои материалы. Это очень важно.
– Еще, знаешь... Здесь, в тупиках, в Калаче, стоит брошенный архивный вагон под печатями бывшей Донской республики! Еще с прошлого года, когда эвакуировали Ростов. Я смотрел на станции справку-опись, там много интересного. Это Ковалев успел сохранить кое-что для истории. Тебе надо бы проникнуть в те материалы. Разрешение, думаю, добудем.
Серафимович смотрел на сына с вниманием и понемногу отходил душой, успокаивался. А что – и комиссар! Крепкий не только в кости, в жилах, но и душевно, умственно. С убеждениями хорошего партийца, с пониманием смысла борьбы и судьбы народной, всей сути этого непостижимого, летучего, искрометного времени, когда тысячи людей покрывают себя бессмертной славой честных борцов, другие гибнут сотнями, третьи умирают от голода и сыпняка... И самое страшное: недомыслие, когда тысячи трудовых казаков, середняков и даже голутвенной бедноты вдруг скопом зачисляются во врагов, обрекаются на позор и смерть – без разбора, без ума, как будто даже по какому-то дьявольскому умыслу, по «тонкой политике», которую сразу-то и не разглядишь, не выловишь в неразберихе и круговерти дней...
Хорошо, что в этом разбирается не только он сам, Серафимович, в свои пятьдесят шесть лет, но и Анатолий в девятнадцать. Вопрос прояснился настолько, что на местах назрели и выводы. Надо об этом сказать в полный голос в «Правде». Объяснить, как шли в наступление на белых, почти не встречая сопротивления, но как бы игнорируя поддержку местного населения, и победы заслоняли всем глаза... Никто не крикнул: товарищи, бейте тревогу, нас одолевают победы! Эти победы заслонили и население, его чаяния, его нужды, его предрассудки, его ожидания нового, его огромную потребность узнать, что же ему несут за красными рядами? Население Донской области за то, что мимо него проходили, как мимо пустого места, жестоко отомстило... Нужно знать казаков, чтобы расценивать в полную меру! А если прибавить не объясненные населению возложенные на него тяготы, если прибавить почти полное отсутствие литературы, элементарного живого слова (один Миронов тут распинался на митингах!), то станут понятны густые потемки, зловеще окутавшие казачество...
– Да... – вслух помыслил отец. – Совершенно искренне и доброжелательно, с хлебом-солью встречали Советскую власть, а патроны и винтовки все же припрятали на всякий случай: «Хто ево знает, как оно дальше будет!..»
– Ты слышишь меня, отец, – говорил Анатолий, – В тех архивах Донской республики отнюдь не ветхозаветная старина, не общеизвестные декларации! Там очень много всякой статистики... Ну, если помнишь, летом семнадцатого года проводилась Всенародная сельскохозяйственная перепись, разумеется, с прицелом на Учредительное собрание, но прицел этот сегодня надо отбросить, а материалы-то уникальные! Все поземельные отношения бывшей Донщины, количество земли – паевой, казенной, арендной, общинной, отрубной, ну, тебе ли говорить! Вся прошлая нищета нашего среднего казачества как на ладони! И все это стоит в опечатанной теплушке, в тупике... Нет, я только из этого понял, что Ковалев был думающий, большой человек, жаль, что так рано сгорел!
– Такие-то люди как раз и горят, – в раздумье кивнул блестящей лысиной отец. И как-то без перехода, с отрешенностью спросил сына: – А нельзя ли все-таки прикончить восстание... другими мерами? Ну, скажем, амнистией?
– Об этом многие тут говорят, даже и сам Хвесин, – сказал Анатолий. – Об этом и я думаю писать. Но Реввоенсовет фронта, к сожалению, придерживается другого мнения.
Отец и сын здорово устали, и время было уже позднее. Серафимович сказал:
– Я у вас поживу тут, посмотрю, соберу факты. Надо писать в «Правду», и писать обстоятельно. Тревогу бить.
ДОКУМЕНТЫ
Шифром
Ив телеграммы
Козлов, РВС Южфронта, Сокольникову
Во что бы то ни стало надо быстро ликвидировать, и до конца, восстание. <…> Нельзя ли обещать амнистию и этой ценой разоружить полностью? Отвечайте тотчас. Посылаем еще двое командных курсов.
Ленин [10]10
Ленин В. И. Поли. собр. соч. – Т. 50. – С. 280 – 290.
[Закрыть]
24 апреля 1919 г.
По телеграфу
Штабам Южного и Восточного фронтов
Президиум ВЦИК просит срочно сделать распоряжение о высылке в Москву для обучения на красных казачьих офицеров как в Академию Генерального штаба, так и кавалерийские курсы по одному казаку от каждого казачьего полка для академии и по два казака от каждой сотни для кавалерийских курсов. Командируемых направлять: Каз. отдел ВЦИК, Москва, Кремль, комната 18[11]11
Седина А. На крутом повороте. – М., 1976. – С. 114.
[Закрыть].
Об открытии памятника Степану Разину в Москве
...Накануне праздника скульптуру установили на Лобном месте.
Наступило 1 мая 1919 года. С раннего утра Красную площадь заполнили тысячи трудящихся... Вот Ленин поднялся на трибуну и начал свою речь.
– Сегодня мы празднуем, товарищи, 1 Мая с пролетариями всего мира, жаждущими свержения капитала. Это Лобное место напоминает нам, сколько столетий мучились и тяжко страдали трудящиеся массы под игом притеснителей, ибо никогда власть капитала не могла держаться иначе как насилием и надругательством... Этот памятник, – Владимир Ильич протянул руку в сторону скульптуры, – олицетворяет одного из представителей мятежного крестьянства. На этом месте сложил он голову в борьбе за свободу... Много труда, много жертв надо будет положить за такую свободу. И мы сделаем все для этой великой цели![12]12
Там же. – С. 121 – 122.
[Закрыть]
12
В ночь на 25 мая генерал Секретёв с конной группой прорвал фронт 8-й Красной армии на Белой Калитве и, развивая успех, стремительно шел на соединение с верхнедонскими повстанцами. 9-я же армия, еще раньше рассеченная и потрепанная корпусом Мамонтова, устремившегося теперь на тылы 10-й, под Царицыном, была практически разгромлена. Она в панике откатывалась к Чиру и здесь натыкалась тылами на заставы вешенских казаков. Главной опоры армии – 23-й мироновской дивизии в прежнем ее значении не существовало. Из нее изъяли блиновскую конницу и, объединив с кавбригадой из 36-й дивизии, спешно создали кавгруппу, прикрывая ею теперь все наиболее опасные участки и стыки частей. По слухам, блиновцы несли огромные потери, сам командир, не излечившись еще после прежних ранений, ходил в кровавые сабельные атаки, хотел вывести свою конницу из-под удара, спасти от разгрома. Пехотные полки дивизии, потеряв половину состава при выходе из окружения за Донцом, страдая от голода и тифа, отходили к родной Усть-Медведице, чтобы там переправиться через Дон и в относительной безопасности отдохнуть, вымыться, наесться пшенной каши около родных куреней.
В этих условиях поручик Щегловитов, по-прежнему ходивший в красных штабах под именем комиссара Гражданупра товарища Щеткина, мог только радоваться и даже предаваться некоторому меланхолическому безделью, если бы не настойчивые напоминания контрразведки: быть настороже, действовать четко и обдуманно.
Дело в том, что момент этот – краткий миг всеобщих успехов и побед – мог нечаянно оборваться... Силы Антанты вели какую-то дьявольскую игру по отношению к России. Они помогали белогвардейским штабам лишь постольку, поскольку белая сторона оказывалась слабее. Но как только Деникин или Колчак забирали силу, так и слабел ручей поставок, меньше транспортов приходило в порты, падала активность интервентских частей, высаженных в Одессе и Архангельске. Собственно, это была не столько помощь, сколько средство затягивания войны, средство подтачивания сил в России... Многие уже понимали это, настроение деникинских солдат держалось на волоске, войну надо было кончать как можно скорее, и здесь могли иметь значение многие второстепенные, даже мелкие факты. Чего стоила, к примеру, одна только работа бывшего полковника генштаба Всеволодова в красном тылу или компрометация, а затем и устранение начдива Миронова с театра военных действий? А вешенскнй мятеж?
Разумеется, пока в штабе 9-й, у красных, сидел полковник Всеволодов, охраняемый авторитетом наркомвоена Троцкого, Деникин мог спать спокойно. Но вдруг, допустим, большевистская контрразведка резала эту нить, очищала штаб, сменяла командование, что тогда? Или, допустим, Москва решительно изменила отношение к повстанцам, даровала им амнистию, учитывая, что эти казаки, в огромном большинстве, никак не хотели еще объединяться с белогвардейщиной, – что же получалось бы в этом случае? Не исключалось и появление на Южном фронте изгнанного Миронова в каком-нибудь высоком качестве (например, командарма-9!), что имело бы для белого фронта самые пагубные последствия. Этот Миронов опять начал бы раскалывать и дробить передовые части белых, забрасывая их умело написанными прокламациями – а делать это он великий мастер! – и через месяц-полтора мобильная мамонтовская конница сотнями и россыпью стала бы перебираться в красный стан, потому что-де «у Миронова безопасней», можно сохранить шкуру. Так ведь было в январе и феврале в донских степях, и так получалось сейчас, на Западном, куда Миронов только прибыл. Дошли слухи: под Смоленском он уже переманил на свою сторону два кавалерийских полка с той стороны и собирается сделать из них непобедимую красную бригаду имени бывшего комиссара Ковалева! За два месяца с небольшим, в незнакомых лесах Смоленщины – непостижимо, но факт!
Были и другие подводные камни в нынешней военной игре, поэтому поручик Щегловитов держался строго. За неполный год перепробовал уже десяток подлых, плебейских фамилий-кличек типа Щетинин, Скребницын, Каблуков, Копытов, Засекаев, Мокрецов – тьфу ты, дрянь какая!.. – теперь же был, как сказано, Щеткиным. Он сновал близ Усть-Медведицкой, чутко прислушиваясь к обстановке, красноармейским разговорам, все учитывая и наматывая на ус. Тут, во-первых, вовсю вспоминали Миронова и ждали его возвращения (начдив Голиков даже переписывался с ним открыто), и, во-вторых, интересовал Щеткина выздоравливающий после возвратного тифа Илларион Сдобнов... Он хотя и не согласился в свое время принять дивизию после Миронова, но уже вставал на ноги, долечивался в Усть-Медведицкой, а полуживая 23-я под временным командованием Голикова медленно пятилась через Морозовскую – Обливскую к местонахождению своего верного начштаба. А рядом со Сдобновым до времени притаилась и жила вполне сносно известная Щегловитову Татьяна... Неглупая институтка в прошлом и красивая баба, говоря нынешним языком, но – баба есть баба. Нашла теплое местечко и... забыла о своем деле, о задании контрразведки. Щегловитов мог понять ее и даже пощадить, но протест Сдобнова, разбившего своим вмешательством искусно сделанную Щегловитовым газетную утку «Волк в овечьей шкуре» (и не где-нибудь, а в большевистской газете!), ожесточил поручика и требовал действий.
Кожаная куртка и пропотевшая на летней жаре кожаная фуражка, а также соответствующие документы в кармане позволяли Щегловитову заявиться в Усть-Медведицкий станичный ревком среди бела дня и при огромных полномочиях. Для ведения секретной операции сотруднику Гражданупра Щеткину была выделена наиболее глухая, задняя комната в ревкоме. Сюда он и вызвал в глубоких сумерках для допроса означенную Татьяну, походно-полевую жену начальника штаба дивизии Сдобнова.
Лампа-молния под белым абажуром, разрисованным нежными завитками и пузатыми амурами, горела на столе ярко и ровно, с тихим потрескиванием округлого фитиля. Комиссар Щеткин сидел за столом, скрестив под высоким табуретом ноги, опущенное лицо оказывалось в глубокой тени. Но вызванная Татьяна сразу узнала его и от неожиданности села на длинную, прибитую к полу скамью у двери. На ту самую скамью, на которую сажали до революции вызываемых в станичное правление злостных недоимщиков. Хотела что-то спросить или просто сказать, но тут же оглянулась на плохо подогнанную дверь, на темное окно, лишь наполовину зашторенное красной занавеской. Прикусила ровными и молодыми, чуть пожелтевшими от курения зубами нижнюю губку...
– Садитесь сюда, ближе, – сказал комиссар Щеткин и, сдвинув в сторону кипу газет, успокоительно подмигнул.
Она подошла ближе, села на табурет, тоже привинченный к полу, сдернула с затылка на плечи газовую косыночку (по станичной улице женщина не могла ходить простоволосой) и подняла лицо. И ее глаза налились до краев темно-золотистой яростью, а поручик почувствовал, что этот отраженный свет от близкой лампы подогревался еще и внутренней яростью женщины, готовностью убить и уничтожить за эту его опрометчивость или даже глупость.
– Как вы посмели?! Что за мальчишество?.. – вне себя прошептала Татьяна. Сцепленные в замок пальцы хрустнули. – Как я объясню после?
– Все обдумано, все обдумано, Таня дорогая, – шутливо сказал поручик и, поднявшись, прошелся несколько раз из угла в угол. Даже промычал какой-то пошловатый, ресторанный романс, чтобы переломить возникшее настроение: «Встретились мы в баре ресторана, как мне знакомы твои черты... Где ты, счастье мое, Татьяна, любовь и мечта, отзовись, где ты!» Он снова, как и в первый раз, на хуторе Плотникове, немножко играл и жуировал, потому что она так на него влияла: либо шутить и валять около нее ваньку, либо уж всерьез пасть к ногам...
Пригасив немного фитиль лампы, он снова водворился на табурете. И, подперев кулаками скулы, долго рассматривал в молчании ее красивое, чуть побледневшее лицо с характерным надломом бровей и темными полудужьями под глазами.
Она ждала. И тогда Щегловитов отнял кулак от подбородка и сказал грубо, точно плюнул в лицо:
– Я, конечно, понимаю, мадемуазель, что вы неплохо устроились по нынешнему бурному времени... Жизнь, вполне безоблачная с точки зрения большевистских борщей, не говоря уже о простейшем уюте, так сказать, если помнить, что муж еще не старый человек, к тому же бывший казачий есаул. Но долг и дело все-таки требуют...
– Вы хотите, чтобы я ударила вас по лицу? – вполне серьезно, срываясь на хриплый шепоток, спросила Татьяна. Лицо ее стало некрасивым, маловыразительным.
– Не стоит, Таня, – невозмутимо сказал он. – Поручика Щегловитова вы еще могли бы унизить пощечиной, но комиссара Щеткина – никогда! Не забывайтесь! – Он чувствовал, что она может сорваться, и прекратил дурную игру. – Короче: обстановка требует с вашей стороны действий. Слушайте! Не сегодня завтра генерал Секретёв проломится сквозь заградительные отряды экскорпуса и соединится с вешенцами. В Донбассе и на Мелитопольщине красные бегут... Войска Улагая и Врангеля к концу месяца входят в Царицын и соединяются с русскими войсками Сибири, уральскими казаками Дутова. Мамонтов идет по пятам разгромленной 9-й, вашей, так сказать, армии, что вам, конечно, известно. Его превосходительство Антон Иванович недавно обмолвился, что первыми (поручик нажал на последнем слове, выговорил как бы с растяжкой: пер-вы-ми!) в первопрестольную Москву должны войти именно наши войска, армии Юга, но никак не сибирские...
Не мог Щегловитов, разумеется, не помянуть и «красного вождя» Льва Троцкого, который теперь мотался посреди фронтовой неразберихи, потрясал митинги и аудитории запальчивыми речами-лозунгами: «Революция охватила весь мир! Хищники дерутся из-за добычи! Но – позор! Мы отступаем! В Харькове четыре презренных деникинца произвели неописуемую панику в среде наших многочисленных эшелонов! Падение Курска, товарищи, будет гибелью мировой революции! Сплотим ряды! Мы – не хищники, мы не придаем значения тому, что уступаем врагу территории! Но час пробил – нужен беспощадный террор против буржуазии и белогвардейской сволочи, изменников, заговорщиков, трусов и шкурников! Надо еще и еще раз отобрать у буржуев излишки денег, одежду, взять заложников!» Троцкий, говорят, при этом брызгал слюной. Щегловитов не мог этого делать, у него сохли губы от ненависти.
Отдышавшись, он рассказал еще между делом, что в Таганроге, ставке Деникина, уже стоит в конюшне оседланный белый конь – араб с Провальского конного завода, на котором главнокомандующий Русской армией собирается въезжать в первопрестольную под звон сорока сороков ее церквей...
– Понимаете, Таня, игра уже сделана. Весь фронт красных на Юге обезлюдел и разложился. Остались лишь штабы и обозы с единичными стрелками да больными начальниками штабов, вроде вашего, к-гм, патрона. Тылы красных – это мертвая пустыня с оазисами зеленой армии, которая тоже чужда порядку... Но сейчас речь надо вести не о триумфальном въезде в Москву, а лишь о ближайших, насущных наших делах. И – о близком возмездии: уничтожении тех красных негодяев, которые учинили весь этот кошмар. Я не жесток, Таня, но самая элементарная справедливость вопиет! И мне бы лично не хотелось, чтобы среди сотен заблудших красных казаков, среди отступников разной масти, стоящих ныне перед эшафотом, вместе с тем же Сдобновым затерялась и ваша маленькая, но такая дорогая для всех нас, поверьте, судьба! Честное слово, ведь не будь несчастной войны с германцами, всей этой междоусобной свары «за землю и волю», этого лихолетья века, вы были бы всего-навсего милой, изящной женщиной, которых именуют до сей поры «тургеневскими», и главное – вы были бы в своем кругу! То есть мы, офицеры, не толкали бы вас к делам жестоким и кровавым, а лишь теснились вокруг, почитая за счастье поцеловать край вашего платья, втайне пожать вашу руку!.. Но – увы) – времена не те, я должен грубить, настаивать, предостерегать, ибо все мы на краю событий. Сейчас весы истории пошли решительно в нашу сторону, нельзя терять момент.
Щегловитов говорил теперь без фатовства и даже с вдохновением.
– Как вы упустили из рук эту девчонку, дуру, почему она не убила Миронова, а наоборот, стала при нем главным янычаром личной охраны? Почему вы до сих пор тянете со Сдобновым? Ведь эти бывшие казаки – столпы нынешнего красного движения на Дону! Вы, кубанская казачка!
– Я не казачка, – сказала Татьяна. – Я просто уроженка Кубанской области, но не в этом дело... Надежду я просто не успела подготовить, потому что Миронов тогда всех нас опередил, в Плотникове... В этом повинны вы, мужчины! А потом с ней начались эти любовные припадки, что тут поделаешь? Это бывает... Он, между прочим, интереснейший человек, этот Миронов. Рыцарь, каких нынче уже не встретишь!
– Благодарю за откровенность, – усмехнулся Щегловитов без всякой иронии и даже отчасти соглашаясь с ней.
– По крайней мере, всегда говорит лишь то, что думает. И делает лишь то, о чем говорит, – сказала она в оправдание. – Это в наши дни тоже уже становится редкостью. И, как ни странно, однолюб. Во всяком случае, как я вижу, Надька около него счастлива.
– У нее ум гимназистки, но вы-то! – оборвал Щегловитов.
– Ум гимназистки, но – неиспорченной, восторженной...
– Ах, полно, Татьяна. В ваших словах слишком много мишуры. Должна быть готовность к подвигу, но не к смерти! – Щегловитов сказал тоном приказа: – Миронов. Не исключено, что этот красный печенег в скором времени появится на нашем фронте. Об этом теперь много разговоров. Так вот, надо рвать все связи вокруг него, оставить в пустоте! Поймите. Ковалева, слава богу, схоронили в чахотке, Блинов со своей конницей зажат между молотом и наковальней, и зажат намертво. Бураго, бывший политком, вызван в Реввоенсовет, получил какое-то маленькое назначение в вновь формируемую часть, но к месту почему-то не явился... Возможно, уехал «в Москву за правдой», как у мужиков ныне принято говорить... Теперь очередь за Голиковым и Сдобновым! Это надо понять в первую очередь. Как только красные казаки лишатся своих испытанных командиров, они тут же начнут шататься «в мыслях», многие разбегутся – кто домой, на вареники, кто в зеленые... Относительно Сдобнова ответственность полностью падает на вас. Теперь уже – вторично, во искупление грехов, так сказать...
Она не могла сделать это так просто, с расчетливостью мелкого рассудка. По дороге к дому Татьяна зашла еще к фельдшеру Багрову, сказала, что с утра ее трясет лихорадка, и выпросила порошок хины, а заодно и полстакана денатурата. Выпила с отвратным чувством, с гадливостью и, пока шла в темноте до знакомого двора со скрипучей калиткой, никак не могла унять дрожь, чувствовала, как мечется ее слабая душа в невидимой клетке вынужденности и страха.
Стало уже ясно: не молодость свою она похоронила в этой кровавой сумятице, а растранжирила целую жизнь без остатка. Боже, как все нелепо сложилось, в какое дьявольское решето просыпались ее дни? Да и только ли ее? Екатеринодар, Анапа, Лиза дорогая... Вадим! Молодые, горячие головы – Рубин и Крайний – осенью слышно было, будто их расстрелял в Пятигорске командующий армией Сорокин, а потом, разумеется, и его убили, – что все это значит?
Жизнь уже пропала, но все равно и за эту пропащую жизнь ей следовало еще платить... И чем? Жизнью близкого человека!
Как штабист и красный командир, сочувствующий РКП (б), он не вызывал в ее душе никакого сочувствия, мысленно был даже предан ею, но он, к сожалению, еще оставался мужем, потому что был хорош как человек, как военный, обладатель воинских крестов и медалей, властный хозяин большого штаба, где его слушались беспрекословно. И он к тому же открыто и честно любил ее, заботливо ограждал от жестокой действительности, по возможности нежил за постоянную готовность принадлежать ему. Он прощал ей издерганность, плаксивость, всю ее неврастению и курение взахлеб, по две-три папироски кряду... Ждал, верно, что она, согретая его любовью, отойдет сердцем, выздоровеет, станет верной спутницей в общей их кочевой судьбе...
И теперь она должна перешагнуть через это – весы судьбы качнулись не в его пользу...
Она стояла у калитки, кусала губы и облизывала соленость с губ, намеренно взвинчивала себя воспоминаниями об отце, сгинувшем в самом начале гражданской, о холодных купаниях в талом снегу под Екатеринодаром, когда отбивались от Корнилова, об ужасе Таганрогского десанта.
Мужчины, куда вы завели нас, слабых женщин, воспитанниц уездных гимназий, частных пансионов. Смольного, Бестужевских курсов? Сигизмунд Клоно, юноша Гернштейн, комиссар Азовской флотилии, живы ли вы, вспоминаете ли о прошлом? И о нас?.. Впрочем, в эту минуту она с огромным наслаждением влепила бы пулю в лоб и поручику Щегловитову – он был самый подлый!
Спирт горячил и успокаивал, и она очень боялась, что не справится с собой в нужную минуту. Наконец ее передернуло от одного только последнего воспоминания как, с каким грязным вожделенном посмотрел на нее бритоголовый бычок, адъютант в приемной Щеткина, когда провожал на эту встречу-допрос. Под его взглядом она вся сжалась в один упругий комок, словно лесная кошка... Теперь она собиралась прыгнуть далеко и расчетливо, но ее покидали силы.
Илларион сидел, горбясь, у стола, в свежей нижней сорочке, брился. Он выздоровел. Выпяченные, напряженные губы, характерный потрескивающий звук отличной немецкой бритвы «Золинген» на его черной щетине, запах дрянного «совдепского» мыла на всю комнату, как в прачечной. Неряшливая газетная бумажка с грязноватыми клочьями сбритой с лица пены – о господи, как надоел этот военно-полевой быт, грязь, вечное унижение души... И еще этот нищенский осколок зеркальца, в который смотрелся по сути одним глазом Илларион, вконец ожесточил ее.
Ведь он генерал, генерал по должности, ну что бы стоило достать хоть доброе, хорошего толстого стекла зеркало для квартиры – ведь полно реквизированного в складах! Но нет, у них это не положено, упаси боже – не может человек выжать из себя прирожденного плебея!
С ними, с этими мужланами, после всей этой кутерьмы жить? Тысячу лет?..
– Куда и зачем вызывали? – запросто, хотя и с видимым интересом спросил Илларион, не прерывая размеренных движений бритвой. И еще сильнее выпятил свои тонкие, хорошо очерченные, жадные губы. Она оценила его позднее бритье – наверное, совсем хорошо себя почувствовал, захотелось ласки, близости – и тут же прикинула внутренним зрением, что он совсем неосмотрительно расселся спиной к открытому окну в темный палисадник.
– Комиссар-чекист допрашивал! – гневно бросила она, отвечая на его вопрос, и быстро прошла в спальню.
Двери в спальню не закрывались, он снова спросил, не поворачивая головы:
– Чего ради? Ты что, штатный осведомитель?
– С вами свяжешься, так превратишься в кого угодно! – сказала она, сдерживая дрожь в голосе, а ему показалось, что она уже распускает волосы и говорит так, по привычке держа головные шпильки в зубах. – Почему то... все про Миронова допытываются...
– Ну да? – легкомысленно хмыкнул Сдобнов.
– Про Миронова! – со злостью повторила она.
Вышла из спальни, зачем-то накинувшись теплой шалью и держа руки на груди, под шалью. Стала спиной к распахнутому окну, даже присела на подоконник...
– О чем же?
– Не писал ли он что в станицу, и какие разговоры о нем здесь, и как ты о нем...
– А они до этого не знали? – он усмехнулся, лениво проходя бритвой по чистому месту. Осколок зеркальца перед ним был мал, Илларион не мог хотя бы в проекции увидеть позади ее напряженную и собранную, как перед прыжком, фигуру, ее странный, провальный взгляд.