Текст книги "Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц)
10
«Мацепуро?!» – словно обожгло душу Овсянкина.
Но Мацепуро был захвачен им лично в Сарепте как грабитель! Мацепуро командовал тогда одним из эшелонов... Анархисты захватили после эвакуации Ростова пятнадцать миллионов рублей золотом и начали делить, как мародеры... Их арестовал сам Чрезвычайный комиссар Орджоникидзе! И после почти всех расстреляли в Царицыне. Почему этот здесь?
Овсянкин смотрел на происходящее расширенными зрачками и не верил глазам своим.
Ринулись в охват всадники, замелькали клинки, взревели двенадцать безоружных… Хрип, вой, проклятия, лязг клинков и затворов смешались в жуткий хаос расправы, солнце зашло за дымное облако, потух за Доном золотой купол церкви.
– Товарищи! – как бы очнувшись, схватив за лезвие шашки окровавленными пальцами и не выпуская ее, хрипел Беспалов. Он качался в седле, потому что Мацепуро, оплошав, рвал шашку свою из его рук. – Товарищи! Я в Красной Ар-р... Добро-во-лец! Я сам пошел за Сове-ты...
Ординарец Барышникова с другой стороны достал Беспалова клинком вдоль темени, и боец упал наконец под копыта своего коня.
Юный политком Гуманист оробел.
Он все-таки не этого ожидал от непримиримости и суровости своего командира! Ну, напугать, ну, задержать и конвоировать в штаб, судить, наконец, и – расстрелять по суду революционной совести наиболее отпетых!.. Но не так же...
С другой стороны, на его глазах происходило именно то, что после можно было назвать «неизбежной жестокостью момента», и это его парализовало. Он не мог вмешаться, приостановить расправу.
Был некий перехлест боевой ярости, некая чрезмерность подхода, но Гуманист был еще молод, слаб против Барышникова и к тому же боялся уронить себя в глазах бывалых рубак, таких, как морячок Мацепуро. Кроме того, по опыту он уже знал, что надо в подобных случаях сдерживаться. Жизнь сначала напугает до шока, а потом все и оправдает путаной усложненностью взаимосвязей. Сегодня ты перегнул палку, а завтра еще сильнее перегнул твой враг, и все стало как бы на место, на золотой серединке... Кто и кого станет судить?
Как нарочно, тут именно и произошло нечто неожиданное.
Шалашонок, самый невзрачный и безобидный из казаков, не удостоившись удара сабли, оставленный на какие-то минуты без надзора, вдруг развернул конька и, взмахнув расставленными локтями, кинулся вскачь по скату зеленой балки. Он уже был саженях в двадцати, когда кто-то догадался и раз за разом трижды выпалил вслед из винтовки. Шалашонок долго и старательно валился с седла на левую сторону, как-то странно завис в стременах, и конь его, не сбавляя бега, поволок хозяина дальше.
– Готов! – насмешливо сказал Барышников, глядя с высоты седла на эту, привычную в общем, игру всадника. Шалашонок явно уходил от преследования, обманув всех несложным кавалерийским трюком, но это, по Барышникову, было и к лучшему: там, в штабе повстанцев, пусть обо всем знают...
– А он – не ускакал? – спросил с беспокойством Аврам, глядя в конец балки, где уже исчезал за поворотом конь с волочившимся по земле всадником.
– Нет, что вы! – сказал Барышников. – Из трех пуль одна – наверняка... Упал же!
...Овсянкин стоял бледный, с подергивающимся лицом. Слезы катились по гневным морщинам, а он, все еще не понимая чего-то в том, что происходило, смотрел на двух всадников-командиров, так спокойно обсуждающих подробности этой расправы. Руки Овсянкина все еще сжимали древко приспущенного белого флага.
– Я же коммунист, сволочи! – вдруг закричал он. – Ты и ты!.. Вы ответите за это... за эту казнь, звери!
– Коммунисты не ходят с белым флагом! – спокойно процедил сквозь зубы Барышников и оправил на груди новые ремни портупеи. – Видали мы тоже коммунистов!
– Коммунисты не опускают свою роль до... белого флага! – как эхо откликнулся Аврам, всецело понимая гнев командира экскадрона, хотя ухо Аврама уловило и некий нечистый тон в интонациях спутника.
– Вы ответите оба, – потеряв что-то в душе и оттого внутренне опустев, сказал Овсянкин. – Оба...
Немного помолчав, Барышников выразительно вздохнул, как бы прощая оскорбление, и сказал многообещающе:
– Хорошо. Ты – иди... Иди, – как бы еще раздумывая, прицениваясь к моменту. – Иди со своим белым флагом хоть до Москвы. А хоть и дальше. Ну?
Глеб не двигался, зная, что тот обязательно выстрелит в спину.
– Иди же, сволочь! Ну! Вон туда, на изволок, к тому кустику!.. Видишь боярышник? Ну, белый, весь в цвету? Валяй! Так по-над ним и на Калач, а там на железную дорогу!.. Чего остолбенел, не убью...
Овсянкин тяжело, механически, как бы нехотя обернулся и увидел на отдалении, на теплом зеленом взгорке, куст распустившегося вешним цветом боярышинка. Солнце вышло уже из-за мглистого облака, и белый куст воссиял чистейшей снежной белизной, ударил по глазам всей яркостью жизни и надежды. А тропа в самом деле начиналась здесь, у ног Овсянкина, вела к тому кусточку и скрывалась за ним, на высоте, как бы устремляясь к небу.
– Вон твоя Москва! – усмехаясь, сказал Барышников, шевельнувшись в седле, и его конь от беспокойства переступил копытами. – Дуй до горы, мужик!
И Овсянкин, как ни странно, кашлянул, сжал кулаки и... пошел.
Он почему-то поверил или вообразил себе, что его отпустят живым. Он предположил, что если дойдет живым до того белого куста боярышника, то после в него просто не станут уже целиться – за дальностью расстояния. Не будет же командир для этого брать у кого-то винтовку, а из нагана далековато, есть риск промахнуться...
Он шел и молился богу, хотя никогда в бога не верил. Молился, чтобы Бог сохранил ему Жизнь. Теперь уже не ради него самого и отныне никому не нужной его жизни, а ради невинно порубленных людей, ради этой безумно пролитой крови. Дойти! Добиться правды! Он не верил, что тут сыграла роль только сила приказа – лютого, но не до такой же степени! Нет, он однажды уже нашел управу на дураков и загибщиков, они получили свое, но он еще не дошел до верхов, до Мосина и Сырцова, до самого истока этой беды-напраслины... Он был обязан и на этот раз найти управу на этих скрытых врагов, хотя они и надели на себя личину красных бойцов! Это – враги. Почему и как, он не знал, только понимал всей сущностью своей, что враги.
Куст серебристо-розоватого, вспененного жизненными соками цвета медленно приближался и вырастал перед ним. Шаг, еще шаг, еще...
Оставалось уже не более десяти шагов – выстрела не было...
Оставалось еще восемь, шесть, пять шагов... Тут Овсянкину вдруг пришла в голову очень важная мысль о белом цвете, которым так празднично цвел куст боярышника. Глеб подумал, что боярышник цветет белым цветом, в сущности, очень короткое время, это лишь начало плодовой завязи... А вот облетят лепестки, исчезнут эти пушистые цветочки, и на их месте высыплют тысячи и десятки тысяч пунцовых крепеньких ягод, и тогда – именно тогда! – проявится вся суть этого колючего степного дерева: приносить по природе своей только красные, пунцово-алые, морозостойкие плоды. Да, красные!
Он подошел уже почти вплотную и хотел обернуться к карателям, чтобы сказать им об этом... Но в это время куст боярышника – белый и пушистый – вдруг полыхнул перед его глазами красным огнем, тысячами алых брызг, залил глаза и мир вокруг Овсянкина непроглядно черной кровью.
Удар грома небесного потряс землю до основания.
Овсянкин падал головой вперед, выпустив ненужный флаг из мертвых рук, и густые колючие ветки, приняв его тело, еще некоторое время подержали его на весу, на упругом прогибе, потом стали медленно выскальзывать, уклоняться, не справляясь с навалившейся тяжестью. И лег он наконец на землю спокойно и прямо, головой к корням кустистого степного деревца, и вся колючая, как у дикого терна, крона стала огромным терновым венком вокруг его честной, бедовой и доверчивой головы. Но шипов еще не видно было, их до времени укрывала пышная белая густота цвета. Шипы открывались осенью.
Красное закатное солнце смотрело вслед уходящему эскадрону. Впереди всадников на земле дрожали я пересекались уродливо длинные тени, они взбегали на пригорки, а потом полого вытягивались но всей равнине до края земли, до тех небесных тучек, что спустились на востоке преждевременной сумеречной мглой...
Кони шли резво, а в людях чувствовалась усталость и разбитость после дневной жары и короткого, почти безопасного и все же изнурившего всех кровопролития у села Монастырщина. Командир эскадрона Барышников то и дело придерживал повод, останавливался, оглядывая походный строй из конца в конец, подбадривал, подтягивал взводных командиров. Политком Гуманист ехал впереди, надев почему-то кожаную тужурку в рукава, о чем-то сосредоточенно думал. Когда комсэск нагнал его, Аврам посмотрел на темное восточное небо, стрелы пересекавшихся теней впереди, в багровом от зари пространстве, таившем в себе некую обреченность, «печаль нолей», сказал негромко:
– Пусть запоют, что ли... Для души! Любимую нашу! – и сам начал не очень верным, почему-то осевшим голосом: – «Трансваль, Трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне...»
Бойцы подхватили сначала нестройно, каждый со своей ноты и места, разобрали песню по голосам, выровняли. Кони пошли бойчее, дружным и отчетливым стал топот копыт. В оранжевой закатной степи звучала нездешняя песня об африканских непокорных бурах:
Под деревом развесистым задумчив он сидел,
Огонь борьбы и мести в душе его горел!
Да, час настал, тяжелый час для родины моей,
Молитесь, женщины, за нас, за ваших сыновей!
Пели все, от головы строя до замыкающего. Каждый пел по-своему, кто тихо, с раздумьем, кто громче и с безотчетной лихостью. Взводный Мацепуро в середине колонны вытирал грязным кулаком слезы, его помощник и земляк, бывший цирковой канатоходец Грымза матерно поминал всех святых, в том числе библейского царя Давида и всю кротость его. Рядом кто-то высморкался с храпом, толкнул соседа локтем: «Не поет душа, братуха, а плачет...» – в ответ услышал злобное, отчетливое: «Ага, поплачь, братишка, оно помогает!»
Эскадронный Барышников как раз объезжал колонну, до него донеслись сквозь неровное пение чьи-то слова: «Поплачь, братишка...», и он вдруг как бы очнулся, понял всю ужасающую нелепость этой песни в данную минуту и прозрел внутренне.
Боже, что же такое творилось на русской земле, как могло оно раскрутиться до такой степени, когда мы все потеряли облик человеческий? Ну что ж, что эти казаки отошли недавно к красным и тем оскорбили его, служилого офицера? Но ведь они не подличали сознательно, они попросту искали безопасности для своих животов, для семей, отцов и малолетних детей, – неужели так велика и неискупима вина их? Темных, простых, неискушенных в этой политической борьбе «двух стихий», которые почти и не проявлялись на поверхности событий... За что он приказал их казнить?
Конечно, меланхолия души продолжалась недолго, Барышников сумел загасить ее холодком мысли, расчета, сознанием опасности, а потом увидел впереди сутулую фигуру политкома, эту кудрявую голову в кожаной комиссарской фуражке и почувствовал в душе прилив яростной и неукротимой злобы. Он даже заскрипел зубами и огладил чуткими пальцами холодноватый эфес шашки, приценился к тонкой, хилой шее Аврама.
Вот кто истинный враг его, вот кого бы он рубанул сейчас с великим вожделением и лютой радостью! Вот кого бы он разделал, словно на плахе, но – не время! Нельзя... Надо еще врастать, до времени таить свои чувства, копить ненависть. Не может быть, чтобы волчок судьбы не смешал направления, не набрал попятной скорости. Умеет же поручик Щегловитов с достоинством и самоуверенной выправкой носить кожаную куртку в чужом стане, а почему ему, Барышникову, это заказано?
«Сатана там правит бал...»
Тьма впереди сгущалась, солнце давно упало за край земли....
После ужина при слабосильной коптилке политком Гуманист быстро составил политдонесение о происшедшем у села Монастырщина, а потом неспешно, обдуманно начал писать характеристику-аттестацию на командира эскадрона Барышникова.
Сначала характеристика писалась легко, без внутренних сомнений, в ней стоило в первую очередь отметить военные таланты бывшего штабного офицера, его вышколенность и в то же время некий демократизм, умение ладить с разноликим эскадроном. Можно было бы подчеркнуть и его приверженность к уставам и форме, без особого, впрочем, вреда для сущности дела... Но потом Аврам как бы сбился со строки, испытал некоторый внутренний протест от всей этой однолинейности оценок.
Нельзя было понять, собственно, главное – всю эту звериную ярость, с которой отнесся Барышников к бывшим своим собратьям и сослуживцам, отдал команду: уничтожить целиком безоружную группу парламентеров. Конечно, приказ о запрещении всяких переговоров с повстанцами существовал, но ему ли, Барышникову, так уж печься об исполнении этого приказа? Тут он допускал некий перебор, святость не по сану, если не что-нибудь худшее...
Вспомнилась и злая фраза комэска, обращенная к этому бедняге с белым флагом: «Видали мы тоже коммунистов!» – фразу эту на досуге нелишне было бы прощупать заново, как прощупывают ватную одежду языка или шпиона в контрразведке – до последней нитки, до самого незаметного шва. И тогда именно обнаруживается, что не обошлось без... подкладки.
Что-то не нравилось Авраму сегодня в командире. Такой обходительный, воспитанный, даже предупредительный во всем, и все же, все же...
Аврам подумал и сделал необходимое дополнение к положительной части характеристики: «Своего рода чрезмерная ретивость исполнения, переходящая в крайности, наводит на мысль о неискренности либо нездоровой психике тов. Барышникова. Необходима длительная проверка. Полагаю, что от повышения в должности следует пока воздержаться».
И – расписался, строго, без росчерков.
В станице Вешенской не спали.
Поздно вечером в штаб Кудинову позвонил из Казанской командир 4-й повстанческой дивизии Кондрат Медведев. Сказал коротко:
– Так вот, товарищ командующий, докладаю... На лугу, проть Монастмрщины, порубили, значит, нашу депутацию. Ага. Один Шалашонок сумел ускакать, на обман их взял... – И, чувствуя в трубке затяжное молчание Кудинова, еще добавил: – Мальцы-казачата наши охлюпкой эту депутацию сопровождали, вроде прислеживали... Ну, а там – сотенный разъезд этих, карательных, с той стороны. Чево и ждать было!
– А уполномоченного из Москвы? И – его вестового?! – чуть не вскрикнул Кудинов.
– Уполномоченного тоже пристрелили. Свой свово не познаша! – в голосе Медведева зарокотали нехорошие, злорадные нотки.
– Так. Ну, добро... Держись там, – холодно сказал Кудинов.
– Чего? – не понял Медведев.
– Лады, говорю! Будь здоров. Кладу трубку.
Медведев еще подержал нагретую трубку около небритой щеки, недоверчиво встряхнул, как встряхивают опустевшую пороховницу, и повесил на аппарат.
А Кудинов сразу же позвал начальника штаба Сафонова и сказал:
– Так и знал, что ничего доброго не выйдет из этого блудного рая! У них же – приказ! А мы тут разлопоушились с этим московским комиссаром... – И кивнул на кипу бумаг и газет, громоздившихся на столе: – Тут вот газетка занятная, ихняя, окружная... Так в ней не то что нас, повстанцев, но даже красного командира Миронова за что-то поругивать начинают. Ты в этом что-нибудь понимаешь, Илья? Ну и я тоже. Ни черта не смыслю в этой двойной и тройной политике! Война идет, буржуи повысадились кругом – в Новороссийске, Одессе, Крыму, а эти наши загибалы с Южного фронта вроде и не желают ее приканчивать, войну, все больше масла в тот огонь подливают... А?
– А Миронов-то чем провинился? – заинтересовался Сафонов, бывший офицер. – Его по личному приказу самого Троцкого будто бы на повышение перевели. В командармы! Заслужил.
– Я ж и говорю, что двойная игра. Подлая! – покачал головой Кудинов, – Не понравился им теперь уже и Миронов! «Волк в овечьей шкуре» называют. Слыхал? Вот, могёшь почитать, черным по белому. Ага. А чего бы вы, милые писаки, без Миронова делали на Дону? И чем там думаете в таком разе? – И, кончая разговор, пристукнул костяшками согнутых пальцев по столу: – В общем и целом обстановка прояснилась. Слушай сюда, Сафонов! Вызывай на утро этих... самых ярых наших рубак, Харлампия Ермакова с дивизией и урядника Тимохина с полком, нехай пройдут на Каргин и дальше, там две необученные бригады курсантов двигают на нас со стороны Каменской. Много оружия и припаса можно взять: обозы, артиллерию, зарядные ящики, патронные цинки, пулеметы, все! Понял? И – вырубить поголовно сопляков, ни одного не упустить. Каша заварилась густая, другого выхода теперь нету. Придется стоять насмерть, Илюха, – громче обычного, почти перейдя на крик, скомандовал обычно невозмутимый и хладнокровный Кудинов[8]8
П.Н. Кудинов (1891—1967)– казак-середняк, участник первой мировой войны, хорунжий, георгиевский кавалер 4 степеней, возглавлял вешенское восстание. В 1920 г. эмигрировал в Болгарию, вышел на беженское положение. В 20 -30-е годы при царской власти и в годы фашистской оккупации Болгарии политическая позиция П. Кудинова была дружественной по отношению к СССР, В Софии в документах царской охранки, в списке «просоветскнх эмигрантов» значился и П. И. Кудинов. За деятельность по разложению русской и казачьей эмиграции в Софии, за коммунистическую агитацию и издание прогрессивного журнала высылался из Болгарии.
После войны долгое время работал садоводом в крупном кооперативе (см.: II р и й м а К. И. С веком наравне. – Ростов и/Д., 1981. – С. 158).
[Закрыть].
ДОКУМЕНТЫ
Из газеты «Донская правда» за 1919 г., № 6
ВОЛК В ОВЕЧЬЕЙ ШКУРЕ
Усть-Медведицкий район. С первых дней работы районный ревком встретился с неожиданным затруднением в лице начальника дивизии (б. войскового старшины) МИРОНОВА, считавшего себя политическим руководителем и вождем усть-медведнцкого казачества. Он выступал с дикими речами против ревкома и коммунистов, говоря, что, когда кончат с Красновым, еще придется воевать с коммунистами. Некоторые темные казаки поддались влиянию дедушки Миронова и стали верить его провокационным басням. А кулачество между тем не дремало и уже начало поднимать голову. Теперь Миронова удалось ликвидировать. Ревкому немало потребовалось усилий, чтобы наладить работу и убедить население, что единственными друзьями бедняков-казаков являются коммунисты.
Щ.
В Реввоенсовет 9-й армии
№ 2823
15 апреля 1919 I.
Как истинный революционер, искренний сторонник трудового народа, долгом считаю громко и смело заявить протест против гнусной клеветы, содержащейся в заметке «Волк в овечьей шкуре». Как сотрудник и сподвижник товарища Миронова, всеми силами души протестую против этой клеветы, клеветы явного подголоска Краснова, Деникина, Колчака и прочей компании, потому что она пропитана желанием посеять вражду меж командованием армии и политическими организациями, тем более молодыми донскими организациями, внушая им ложные представления о таких политических и боевых деятелях, как Миронов.
Если господин Щ. спрятался, как недостойный трус, под инициал, он все же должен сказать, что тов. Миронов, как политический деятель, известен не только казакам Усть-Медведицкой станицы, но и Хоперского, и Второго Донского округов, да и, пожалуй, всей Донской области.
Свою политическую линию он подкрепил штыками, пулеметами и орудиями, своим всесторонним опытом в защиту революции. Он всегда говорил красноармейцам, что «революция сильна штыками и сознанием правоты того дела, которое она делает».
Это может свидетельствовать высший командный состав, отдававший Миронову боевые приказы и получавший от него и его штаба оперативные донесения и сводки. Это может засвидетельствовать тот же РВС, который вручил Миронову шашку в серебряной оправе, как награду за успехи дивизии. Об этом, вероятно, господин Щ. ничего не знает и, обуреваемый страстью личной мести, желает личные счеты свести на служебные...
А что значит: «Теперь Миронова удалось ликвидировать»? Неужели в то время, когда Миронов с дивизией совершал чудеса храбрости и находчивости, защищая рабоче-крестьянскую революцию, какие-то темные силы, имея с ним личные счеты, подготовляли способ ликвидировать Миронова? Неужели перевод и назначение Миронова на более ответственный пост сделано в угоду тем темным силам, которые под знаменем коммунистов делали свое черное дело, помогая контрреволюции?..
Начштаба 23-й дивизии И. Сдобнов[9]9
ЦГАСА, ф. 1304, оп. 1, д. 180, л. 21 – 24.
[Закрыть]
Из газеты «Донская правда» от 18 апреля 1919 г., № 11
ОПРОВЕРЖЕНИЕ
От редакции газеты. В заметке «Волк в овечьей шкуре» напечатано, будто в Усть-Медведицком районе бывший начальник 23-й дивизии Миронов выступал с резкими речами против Российской Коммунистической партии. Редакция считает необходимым заявить, что она была введена в заблуждение полученными из Усть-Медведицкого района неверными сведениями, и с полным удовлетворением отмечает, что за тов. Мироновым, в его бытность на Южном фронте, имеются большие заслуги.
В настоящее время тов. Миронов командирован в распоряжение главкома Западным фронтом.
11
Специальный корреспондент центральной «Правды» Серафимович спешно ехал на Южный фронт, точнее, в район вешенского восстания и всю дорогу перечитывал письмо сына из района боевых действий, как видно, выстраданное и хорошо продуманное в каждой строке. Сын писал: «...как ни странно, отец, я состою ныне комиссаром экспедиционного корпуса. Восставшие бьются с нами с ожесточением обреченных, а между тем это те самые «вешенцы и казанцы», которые три-четыре месяца тому назад открыли фронт Миронову и 15-й Инзенской дивизии, наступавшей на Казанку с севера... Тогда же они поклялись в верности Советской власти. Здесь, отец, очень многое наводит на размышления, и я уже приготовил большое письмо в Центральный Комитет. Основная мысль: о недопущении подобных восстаний в дальнейшем. Еще не отослал, хочу посоветоваться...»
Что же случилось на Дону? Почему такой неожиданный поворот событий?
Серафимович ехал на Юг в этот раз не только корреспондентом от редакции, но и от своей совести. И в сильно расстроенных чувствах. Как и Миронов, он задолго до революции призывал народ к свержению царизма и, значит, отвечал перед народом за дальнейшую его судьбу.
Прошлой осенью он уже выезжал на фронт, правда на Восточный, и та поездка едва не вышла ему боком. Он даже предполагать не мог, что в новых, демократических условиях настолько стеснены будут условия дли критики вышестоящих лиц... Задел в очерке лично Троцкого, а этого, как потом выяснилось, и не стоило делать! В «Известиях» каким то образом пропустили (возможно, под ответственность самого Серафимовича) нежелательный кусок, с описанием спецпоезда наркомвоена Троцкого. В этом сцецпоезде Серафимовичу самому пришлось пропутешествовать несколько часов, он и писал в газете, ничтоже сумняшеся: «Наш поезд настоящий маленький городок. В центре – вагон, в котором разместились Троцкий и его секретариат, в двух других таких же вагонах – состав строевой и хозяйственной канцелярий. В остальных вагонах размещены: типография, библиотека, электрическая станция, амбулатория с походной аптекой, оркестр, броневая машина, служба связи с телеграфно-телефонной станцией, команда охраны поезда и, наконец, ледник с продуктами и вагон-столовая...» Чересчур с комфортом, надо сказать! Солдаты охраны говорили меж собой: «Кому война, кому хреновина одна!»
Сказать по чести, Серафимович в возмущении уже задумывал большую статью под названием «Миллионы в прорву», о нецелесообразности роскошных, почти по-буржуазному обставленных агитпоездов, и уделил поэтому так много места комфорту самого председателя РВС. (В блокноте для памяти отметил характерные черточки личности: «У Троцкого... влажные, черные глаза, как у вышколенной охотничьей собаки. Но предан исключительно себе самому... Хотя какие-то хозяева, без сомнения, есть и у него...» Но это, разумеется, не для очерка, лишь на будущее...)
В статье была и еще кое-какая критика фронтовых порядков, так же как я в ранних очерках «Бой», «Подарки» и других. Так Лев Давидович после прямо озверел! Приказал выдворить корреспондента «Правды» вон с линии фронта, а по прибытии в Москву отдать под суд за дискредитацию руководства. Неизвестно еще, как бы оно кончилось, но заступилась Мария Ильинична Ульянова, заместитель редактора... Последний свой очерк, несколько беспорядочный и рваный, писанный слишком нервной рукой, сначала хотел назвать «Волчий выводок», но рука будто сама по себе перечеркнула название, появилось другое – «Львиный выводок» показалось точнее... Троцкий везде и всюду узурпировал власть, по частям. Вел себя отнюдь не в согласии с идеями большевизма. Это ведь прямая наглость: провозглашать гражданское равенство и – при голодном пайке рабочего в полфунта хлеба – разъезжать по стране в комфортном спецпоезде, имея на прицепе ледник с продуктами! Это видят, вообще говоря, все, но вынужденно молчат: Троцкий скор на расправу, не скупится на расстрелы. При этом никто не может в точности сказать, какая программа за душой у этого новоявленного «вождя»... Пока что вырисовывается одна программа: доводить любую социальную идею до абсурда. Но – зачем?
Поэтому и надо было спешить на Юг. Надо! Недаром же Серафимовича считали специалистом по Дону и Кубани. В последнее время писал для казаков-красноармейцев брошюры и листовки «На чем стоит русская земля», «Красный подарок солдату», «Наказ», «Казаки и крестьяне» и считал, что до дна знает душу русского крестьянина и казака. А эти мужички и казачки вдруг побежали в зеленые, а то и бунтовать начинают целыми уездами и округами, с дубьем идут на ревкомы, бьют комиссаров – в чем же дело? Сын-комиссар готовит какой-то доклад в ЦК партии, не напутал бы чего... Надо спешить!
Настроение у Анатолия, если сравнить с прежними письмами, изменилось неузнаваемо. Еще недавно можно было читать такие вот романтические признания – под медленный, натужный перестук вагонных колес отец доставал из портфеля старые письма, просматривал, улыбался в усы, грустил: сыну-то всего девятнадцать лет, голова зеленая!
«Мы летим в историю! Все старое, обычное для глаза, осталось позади. Новые формы, новая жизнь, новые обычаи, новые люди. А там – за огнем, за разрушением, сквозь огонь, кровь, сквозь слезы и отчаяние – уже просвечивает будущее... Каждую минуту нам грозит гибель. Клянусь, мне сейчас жизнь не дорога!..»
И все в этом роде. Романтическая устремленность, желание красоты и подвига! Они оба с младшим Игорем прошли школу связных в Московском комитете партии у Розалии Самойловны Землячки, вылетают в жизнь, так сказать, из ее широкого рукава... С весны прошлого года, закончив школу артиллеристов-инструкторов, Анатолий умотал на Северный фронт, в Котлас и на Северную Двину, командовал артиллерией на пароходе «Сильный». Однажды повезло там парню: в каюте разорвался неприятельский снаряд и даже малым осколком не задело! Писал, что один крупный осколок – от днища – сохранил в виде пепельницы на память о смертельной опасности и едва не оборвавшейся жизни... Поэт! И умный, вообще говоря, парень. Побывал уже на политической работе в Северо-Двинской пехотной бригаде, а теперь вот по рекомендации все той же неутомимой Землячки переброшен сюда, на Юг. Но настроения в письмах другие.
Размеры и глубина народного бедствия видны были, конечно, прямо из окна, на самой железной дороге, на переполненных беженцами и переселенцами станциях, около тифозных бараков и сараев, среди немытого, потного, орущего человеческого скопления, кое-где похожего на вонючую городскую свалку. Но по-настоящему понял Серафимович отчаянное положение фронта на самом юге Воронежской области, за Калачом и Бутурлиновкой, где располагались штабные учреждении Особого экспедиционного корпуса.
Из-под Казанской и Вешек день и ночь везли раненых, порубленных красноармейцев. Туда – патроны и зарядные ящики, свежие пополнения курсантов, оттуда – подводами и целыми обозами раненых. Повстанцы стреляли теперь самодельной картечью-жаканом, отлитой дедовским способом из домашнего свинца: оловянной посуды, ковшей, веялочных решет. Такие пули разили только на близком расстоянии, но рвали тело, оставляя страшные раны. О рубленых и пробитых пиками тут предпочитали не говорить. Молодые бойцы хорошо знали политграмоту, но совершенно не владели приемами конного боя, гибли сотнями там, где мог выстоять десяток опытных всадников.
«Боже ты мой, боже мой», – сокрушался стареющий уже писатель Серафимович. Горелые дома, облупленные стены, пустые глазницы окон, сорванные с петель двери, крики несчастных у лазаретных подъездов, и в лазаретах, кроме марганцово-кислого калия, никаких лекарств! Никакого сравнения даже с Восточным фронтом. Там были иной раз временные поражения, отход под натиском противника, но не было столь общего разорения и упадка!
Не спавший трое суток фельдшер, принимавший раненых, с полусумасшедшими от усталости и гнева глазами, кричал на полустанке:
– Лазарет! Какой к черту лазарет, когда ни бинтов, ни ваты, ни риванола, хирург сам в тифу валяется, а я один! В этом лазарете только Лазаря петь! До чего довели фронт!
И верно. Ведь было же, было в феврале иное, победу держали в руках, сам председатель Реввоенсовета заявлял в Москве, что с южной контрреволюцией покончено, со дня на день ждали парадов в Новочеркасске и Ростове. Куда же все подевалось? Почему расформировали ударные части 9-й армии, куда откомандировали самого Миронова, где же его прославленные дивизии, в конце концов? И наконец, последний вопрос: дело ли в таких адских условиях ставить на серьезную и слишком ответственную работу в корпус (это же не полк, не бригада, черт возьми!) неоперившегося юнца в девятнадцать лет, даже если он и умный парень, и сын самого Серафимовича? Или здесь тоже своя политика, недоступная рядовому уму?
В маленьком сельце под Бутурлиновкой нашел наконец штаб. Натрясся в повозке по пыльной, жаркой дороге, затекшие ноги едва держали, но пришлось по предъявлении документов еще походить по хатам. Везде говорили, что политком Попов; был с утра, но куда-то уехал, кажись, вместе с товарищем Хвесиным, командующим. Везде были прорывы, командиры и политработники мотались круглыми сутками. Повстанцы хотя и не вылезали из своих границ, вели оборону активно: чуть кто зазевался, сразу сетку на голову накинут, а нет – пикой, с налета...
Пожилой, со свалявшейся бороденкой, нестроевой красноармеец рубил около походной кухни хмыз – тонкие дубовые ветки и сухой хворост. Приустав, сдвигал потный шлем на затылок и присаживался в тенек под старой, обломанной ветлой покурить. Чтобы отвести душу разговором, рассказывал приезжему «из центру» человеку и отчего-то вертел головой на длинной морщинистой шее, будто оглядывался:
– О тот месяц ихних парламентарив порубали на самой грани, гадов! Тоже, ска, удумали шутки выкидывать: Тит да Афанас рассудитя нас, мы больше, ска, ня будем! Растуды их, косматых живорезов! Всех надо к ногтю! Чего, ска, выслужили, така и награда. Тут у нас теперя толковый политрук у искадрони, ска, товарищ Хуманистов, так он верно сказал: гусь свине, говорить, не товарищ! И верно. Надо всю контру перевесть на земле, иначе порядку не жди!
Серафимович отдыхал в тени, сняв ботинки. Смотрел с большим вниманием, как рассуждает, как вертит головой мужичок, как затягивается. Свежий крепачок-самосад прошлогодней торопливой сушки накипал огненно на вершине цигарки, мужичок относил ее подальше от босых ног, щупающих кривоватыми, растоптанными пальцами жухлую, невеселую травку близ дровосеки. Все было человеку понятно и ясно на этом свете, особо в тонкие размышления не впадал. И не хотел впадать.