Текст книги "Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 43 страниц)
Миронов пожал ему руку, пожелал успеха.
Почти у выхода из вагона Ефремова случайно повстречал Болдырев, шагавший на доклад со своим ординарцем. Не задерживаясь, заметил с усмешкой:
– В Козлов спешите? Напрасно! Ничего не выйдет, я же предложил вчера: идите ко мне в эскадронные политруки!
– Мамонтов прорвал фронт, – как бы не слыша издевки, мрачно сказал Ефремов и заспешил к пассажирским вагонам.
ДОКУМЕНТЫ
Доклад члена РКП(б) Ф. Кузюберднна Казачьему отделу ВЦИК
19 августа 1919 г.
Об Особом Донском корпусе, формируемом Мироновым
Корпус должен быть сформирован к 15 августа, а 19 августа он находится только в зачаточном состоянии, вместо предполагаемых пяти дивизий имеется одна из трех полков: 1-й полк с лошадьми и винтовками, 2-й полк без лошадей и винтовок и 3-й кавполк... без людей и лошадей.
Ни людей, ни вооружения не дают, никакого содействия не оказывают. По всему видно, что Особого Донкорпуса Миронову не сформировать.
Как личность Миронов пользуется огромной популярностью на Южном фронте в хорошем смысле. Армии Донского фронта под командованием Миронова с большим желанием будут бить Деникина. Все донское революционное казачество чутко прислушивается, где находится и что делает Миронов.
За Мироновым идут потому, что Миронов впитал в себя все мысли, настроения и желания народной крестьянской массы в текущий момент революции и потому в его открытых требованиях и желаниях невольно чувствуется, что Миронов – есть тревожно мятущаяся душа огромной численности среднего крестьянства и казачества и как человек, преданный соц. революции, способен повести всю колеблющуюся крестьянскую массу против контрреволюции.
Миронова надо умело использовать для революции, несмотря на его открытые и подчас резкие выражения по адресу «коммунистов-шарлатанов»... Итак, первопричина недоверия к Миронову – это вообще его популярность.
...Красноармейцы в этом так называемом корпусе не только не воспитываются политически, но даже развращаются; и те, которые раньше вполне искренне сочувствовали Коммунистической партии, теперь приходят в недоумение, даже лица партийные. Громадной причиной тому служит персональный состав политработников корпуса, который, вместо того чтобы овладеть вниманием и симпатией массы, всю свою изворотливость ума направляет на то, чтобы на общих красноармейских собраниях... дискредитировать т. Миронова как самоотверженного борца за Советскую власть, но даже некоторые из них высказывают сомнение в его военных способностях и понятиях (Болдырев).
Полемизирование политработников с т. Мироновым заканчивалось пикированием и просто злостной руганью на глазах у всей массы, которая стояла, раскрыв от удивления рот и сильно недоумевая, из-за чего обвиняют Миронова, который на этом же митинге призывает бороться за социальную революцию, за Советскую власть против Деникина и некоторых мерзавцев и шарлатанов, называющих себя коммунистами, предлагая лучше быть беспартийными, как он, Миронов, чем находиться рядом с мерзавцами из коммунистов.
В результате вся масса мобилизованных казаков вооружилась недоверием и враждебностью к политработникам корпуса, и особенно благодаря тому, что в составе политработников находятся некоторые лица, работавшие ранее в Хоперском и Усть-Медведицком округах Донской области, своими бестактными, с революционной точки зрения, и преступными действиями вооружившие население, дискредитируя таким образом коммунистов, являясь одновременно членами партии...
На партийном собрании политотдела дивизии 15 августа т. Лариным была предложена резолюция (против Миронова). Это говорит за то, что РВС корпуса должен быть обновлен лицами, которые бы сумели урегулировать взаимоотношения между командным составом и политработниками...
Заключение
Корпус не сформирован и еле формируется. Красноармейцы вооружены против политработников. Политработники вооружены против Миронова. Миронов негодует, что ему не доверяют... Вследствие этого вид тов. Миронова производит впечатление затравленного и отчаявшегося человека.
В последнее время т. Миронов, боясь ареста или покушения на его жизнь, держит около себя охрану...
Миронов, по моему мнению, не похож на Григорьева и далек от авантюры, но григорьевщина подготовляется искусственно, хотя, может быть, и не злоумышленно, и немалую роль в том играют политработники. Миронов может быть спровоцирован и вынужден будет на отчаянный жест...
Если Казачий отдел по-прежнему находит необходимость формировать Особый корпус, то в первую очередь необходимо заменить политработников и в качестве комиссара выслать к Миронову одного или двух членов Казачьего отдела ВЦИК[23]23
ЦГАОР, ф. 1235, оп. 82, д. 15, ч. 1, л. 350-370.
[Закрыть] .
Почтой, из Пензы
Москва, Кремль, Казачий отдел ВЦИК
О недопущении к работе тов. Рогачевым новых политработников
Получить ответственной политической работы в Особом корпусе тов. Миронова не удается, потому что на должности политработы и политкомов полков, сотен назначены лица – бывшие комиссары станиц Дона, тогда внесшие разложение в среду казачества, теперь же не отвечающие желаниям массы войск.
Вместо политической работы дают нам задания по заготовке сена, службу в интендантстве, обслуживание клубов, чайных.
Чекунов, член Казачьего отдела ВЦИК, член РКП (б)
Страхов и Соколов, члены РКП(6)[24]24
ЦГАОР, ф. 1235, оп. 83, д. 13, л. 172.
[Закрыть].
19 августа
5
В тридцати верстах от Москвы, в Ильинском, бывшем имении великого князя Сергея Александровича, – покой и тишина.
Белый двухэтажный дом старинной постройки со стороны похож на огромный волжский пароход... Живали в нем когда-то Герцен, Огарев, потом дом этот приобрел великий князь, а теперь здесь первый советский санаторий или дом отдыха для старых подпольщиков, боевиков партии и политкаторжан. Вокруг старой усадьбы – зеленые луга, река, дивный простор...
Александр Серафимович не жалел, что поддался настояниям Розалии Самойловны Землячки. Секретарь Московского комитета партии, она прямо требовала от него успокоиться, отойти на время от общественных дел и забот, подлечить нервы, не усложнять вопросов. Он согласился. В Ильинском хорошо кормили, никто не дергал, не было желающих обвинить в каком-нибудь неожиданном «литературном уклоне». Наконец, здесь он мог закончить свою пьесу о революции, которую ждали от него фронтовые театры и агитбригады.
Но, странное дело, отчего-то не писалось ему. Не мог войти в здоровую колею после споров в Пролеткульте: там требовали писать такие «массовые» пьесы-зрелища, в которых герой никак бы не выделялся из масс. Никаких героев, только массы олицетворяют и свершают все!
Хотелось выговориться, освободить ум и душу от этой псевдореволюционной блажи, но люди в санатории были все больше незнакомые, далекие от вопросов литературы, да и с возрастом он все труднее сходился в дружбе и приятельстве.
Соседом по комнате был моложавый, толстенький, улыбчивый человек, уроженец Южной Украины, но приехавший всего два года назад из Америки, человек совершенно удивительной судьбы. Звали его Владимир Наумович, он с удовольствием рассказывал о своих приключениях.
В свое время пришлось ему изведать и поселение в Сибири – по какому делу, – Серафимович спросить постеснялся, – потом он по молодости лет и резвости ног рванул в Маньчжурию, оттуда в Японию и Америку. Исколесил эти «Соединенные Штаны» (как он называл страну) вдоль и поперек, жизнь изучил «во всех трех измерениях»... Работал на лесных промыслах, пас крупный рогатый скот и доил коров на фермах в Техасе, был забойщиком па прокладке туннелей, пришлось побывать и пароходным кочегаром. В Канаде видел лосей, а в Южной Америке дикобразов, которых там, между прочим, называют иглошерстами. Особенно со вкусом рассказывал Владимир Наумович про пастушеские обязанности в Техасе, повадки скота на ранчо, инстинкты лосей и иглошерстов. Речь его была занятна, не лишена даже и художественных топкостей, но Серафимович отчасти не доверял всем этим рассказам, поскольку белые, нерабочие руки и выхоленное, улыбчивое лицо Владимира Наумовича никак но отвечали тем тяжким подробностям жизни, в которой будто бы пришлось барахтаться их обладателю.
– Вы могли бы все это записать, – между делом посоветовал Серафимович. – Получились бы неплохие рассказы для печати. Русским рабочим было бы все это интересно... Но как вам удалось именно в такое бурное время выбраться из американских джунглей и пересечь океан?
Владимир Наумович, весьма расположенный к пожилому писателю, пошутил с некой пропащей беспечностью, махнул неопределенно рукой:
– Я, к вашему сведению, ведь сын коммерсанта, для нас эти транзиты не в тягость, откровенно говоря. Отец в свое время наторил дорожку туда и обратно... Ну, как только разразилась мартовская революция, мы – большая группа интернационалистов – сразу же и вытребовали себе визы через океан. Со стороны Керенского никакого противодействия не было, скорее наоборот. Он тогда считал, по глупости, что для закрепления революционных позиций следует стянуть в Россию как можно больше горячего материала...
– Не всех, не всех, – усмехнулся Серафимович. – Насчет большевиков, например, он придерживался другого мнения, обращался к немцам, чтобы не пропускали через границу!
– О «межрайонцах» он, представьте, был другого мнения. Не странно ли? Таким образом, мы с вами, Александр Серафимович, вместе заседаем ныне в Моссовете. И здесь, в Ильинском, тоже рядом...
– Тогда понятно ваше стремление к путешествиям по Америке, – засмеялся одним ртом Серафимович. – Вы при всем том выполняли, конечно, поручения своего центра?
– Отчасти – да. Иначе просто бы не выдержал всех этих тягот!
На другой же день выяснилось, что выдержкой Владимир Наумович вообще не отличается. После обеда, когда вышли на веранду, он посетовал вдруг на плохой стол:
– Вы заметили: молоко сегодня – не цельное? А? Интересно, с каких ферм поставляют? И потом – рыба... черт знает, какой-то частик с местных прудов, одни колючки и жабры! Неужели семги нельзя достать или стерлядки – ведь мы, наконец, в России!
Серафимович не успел собраться с мыслями, как Владимир Наумович сам же и нашелся с ответом:
– Впрочем, вы видели этого местного эконома-подрядчика, или, как его по-новому называют, заведующего хозяйством? По-моему, он просто нечист на руку. Я узнавал, фамилия у него Грек, но никакой он не грек, а просто мелкий комбинатор с Молдаванки! Да. Не сообщить ли в Наркомпрод, Карахану или даже самому Цюрупе, чтобы этого Грека выгнали в три шеи?
Владимир Наумович заседал в Моссовете, был отчасти хозяином этих порядков, но не изжил в себе ощущения гостя и поэтому привередничал, – понял Серафимович. Хотел напомнить одно четверостишие из Пролеткульта но поводу нынешнего положения с пайками, но не успел. Сосед уже острил по другому поводу:
– Вы не находите, что наш русский язык... м-м... несколько... экс-цен-тричен? «Гнать в три шеи» – представьте?
– Действительно, – кивнул Серафимович согласно. И как-то потерял сразу интерес к разговору, да и к заморским историям и приключениям Владимира Наумовича. Брал книги, большой блокнот, уходил по тропе в лес, к реке... И посмеивался, довольный, что не успел прикипеть душой к новому приятелю, не выложил ему все свои недоуменные мысли и жалобы на нынешних «ничевоков нового покроя» из Пролеткульта, на литературные несуразицы переходного периода.
Вот ведь пустобрехи!
Главный специалист по новой культуре Плетнев, ничего никогда не написавший ни пером, ни кистью, собрал вокруг себя каких-то бойких мальчиков из Могилева, Родова и Лелевича, им по восемнадцать лет! Авангардисты с ночного горшка! – и вот теперь они диктуют новые, революционные правила в искусстве, утверждают героический пафос без... героя. Только в массе! Отец Лелевича, мелкий поэт-фельетонист, печатался под псевдонимом Перекати-поле... Черт знает что! Изобрели вот новый жанр поэзии, поэмы-«коммунары», а классиков скопом с Пушкиным и Лермонтовым «сбрасывают с корабля современности». Такие вот дела.
На молодежных вечерах орут с подвыванием вирши:
Это был – труба, барабан! Их последний – да, раба!
И реши... – жнк-жах! Тельный бой – нив и шахт!
С интер – пулеметы – наци… Дзум-пыйх – опалом
Воспри – труба, – нет, род – барабан
Людской. Дун! ввв!..
На памяти были и те плакатные стихи, которые он хотел прочесть Владимиру Наумовичу по поводу его жалоб на обеденное меню:
Товарищ, кольцо сомкнулось уже!
Кто верен нам, борись за оружье!
Братец, весь в огне дом.
Брось горшок с обе-дом!
В зареве пожарищ —
До жранья ль, товарищ?!
Наркомпрос Луначарский называет все это вздором, но воевать с ними почему-то не воюет, многие говорят, что «себе дороже...». Больно зубастые ребятки! Но пьесы настоящие для революционного театра все-таки необходимы, черт вас всех забери! На «коммунарах» далеко не уедете, поверьте старому воробью! Серафимович и сам не знал, плакать тут или смеяться...
Еще недавно, всего-то два года назад, он воевал, спорил и горячился по другому поводу и окончательно разошелся с прежними друзьями по литературному цеху – Андреевым, Чириковым, Телешовым и даже Шмелевым, до смерти напугавшимися в революции того самого народа, над судьбой которого они печалились и пели ему осанну единым, хорошо спевшимся хором. Была с ними крупная ссора, которую хоть можно понять. Они ушли. Из жизни, из России – кто куда. Но свято место пусто не бывает: место писателей, откачнувшихся от нового дела, тут же заняла какая-то мошкара, которая ничего не смыслит в культуре, но тем не менее диктует свои условия...
Те злословили печатно, что-де «Серафимович продался «Известиям Совета рабочих и солдатских депутатов» за хорошие деньги», эти же потихоньку муссируют мысль, что Серафимович вообще-то никакой не пролетарский писатель, если остро атакует авангардизм и отстаивает старые жанры в литературе, а кроме того защищает мелкобуржуазных попутчиков вроде Вересаева или Сергеева-Ценского...
Горько.
И при всем том уже два месяца нет писем от сына Анатолия, а ведь он не на пикник же уехал, а на фронт, да в самое пекло, против Деникина, там каждый божий день – игра со смертью!
Серафимович бродил в одиночестве близ старой усадьбы, забивался в лес, подальше от исхоженных тропинок, пристраивался где-нибудь на пне или поверженной ольхе и пробовал дописывать свою пьесу «без героя». Но его вновь тянуло к мысли о сыне, ближайшим заботам, давило тяжкое чувство зависимости от того, что свершалось где-то на стороне, вне пределов его власти и воли. Тяжело все-таки в такое время иметь взрослых сыновей!
С этим старшим Толей вообще беда. Бывали муки просто непереносимые... В самый критический момент боев с юнкерами в Москве позвали однажды к телефону. Сердце оборвалось от предчувствия, и тут голос, грубый, мужской, совершенно как будто спокойный:
– Вы писатель Серафимович?
– Да. Что случилось?
– Кремль только что взят юнкерами. Ваш сын вместе с другими пленниками поставлен под расстрел.
– Но... как же? Кто вы, откуда говорите?!
– Мне удалось его вывести, он жив. Но тут другая опасность: нас чуть не разорвали дворцовые служители, челядь... Кричат: большевиков покрываю! Грозят, но я употреблю все усилия...
– Кто вы?
– Я офицер. Жил когда-то на Дону...
– Я сейчас приеду... – заметался Серафимович.
– Боже вас сохрани, только испортите дело! Ждите вас где-нибудь у Кремля, нам потребуется убежище.
В самом деле сын побывал под расстрелом. Всех безоружных, сдавшихся красногвардейцев ставили толпой к стене, били по ним из пулемета, люди корчились в стонах и крови, другие бежали врассыпную и падали замертво в нескольких шагах. Сын с товарищем забились за немецкую пушку, музейную, тем и спаслись. Тут этот офицер подбежал, выручил...
Между прочим, за несколько минут до избиения Анатолий увидел среди карателей сына директора гимназии Адольфа, на год раньше окончившего гимназию и теперь произведенного в офицеры.
– Подтвердите, что я гимназист из гимназии Адольфа, – попросил Анатолий. Гимназия была известная, учились в ней больше дети состоятельных граждан. Бывший сотоварищ по спортивным играм и библиотеке повернулся к юнкерам и сказал с мужественным хладнокровием:
– Этого... первым надо расстрелять: он большевик, и отец его большевик.
Хорошо, что юнкера не поставили сына перед строем, а просто оттеснили в толпу избиваемых...
После, когда повстречались, Серафимович почти не узнал сына: чужое, отстраненное лицо, чужие глаза, рассказывает обо всем спокойно-равнодушно, глуховатым голосом смертника, темно усмехаясь...
Такие петли вязала их жизнь с самого начала революции. А теперь вот о нем никаких вестей...
Вот уже и середина августа, по вечерам прохладно, от речки тянет сквознячком осени, после ильина дня нельзя купаться, на старых липах и березках уже проскальзывает первый желтый лист. Эти дни – прекрасное время для работы, но пьеса почти не продвигается, тусклое какое-то состояние, право... Предчувствия давят на сердце.
И не спится. Ни днем ни ночью нет забвения.
...Однажды в распахнутое окно к Серафимовичу кто-то бросил маленький сосновый сучок, обернутый листком бумаги; оказалось, записка: «М. Г.! (Милостивый государь) не сможете ли разделить скуку одного праздноотдыхающего старца? Очень хотел бы с вами познакомиться лично, так как читал ваши книги. С почтением, искренне ваш К. Т.»
Серафимович подивился шутливости приглашения и выглянул за окно. Внизу терпеливо стоял с поднятой головой в шляпе-канотье сухонький, седенький старичок профессорского вида, с тросточкой, в просторной дачной блузе и парусиновых брюках. Стоял и смотрел в окно Серафимовича с простодушием шалившего мальчугана, и только седая длинная бородка лопаточкой да трость, отставленная упором в сторонку, удостоверяли почтенный возраст шутника. Глаза, впрочем, молодо усмехались сквозь прищур.
– Простите, что побеспокоил вас, возможно, в рабочие часы, но... узнал, что вы здесь и не стал ждать! Спускайтесь, пожалуйста, на землю, пользуйтесь тем, что хоть погода стоит превосходная, право!
Старичок снял шляпу-канотье и картинно отвел руку со шляпой, как бы приглашая входить в его обширные апартаменты. Под шляпой обнаружились еще здоровые, упругие волосы на прямой пробор (не то, что у Серафимовича!). Серафимович тоскливо провел рукой по лысоватой своей голове, кивнул с дружелюбной готовностью и спустился вниз.
– Профессор Тимирязев. Прошу любить, как говорят, и жаловать, – представился веселый старик.
Серафимович смутился и прижал руку к груди. Шутливость мгновенно оставила его, пришлось чинно пожать руку и тоже отрекомендоваться.
– Ну и слава богу! – весело заговорил Тимирязев, не желая менять уже избранного им беспечно-веселого настроения и общения на этом курортном досуге, среди высоких сосен и белых колонн усадьбы. – И слава богу, что вы тоже простой и милый в обхождении! А то прямо беда, одни служебные лица и курьеры! Курьеры, курьеры, сорок тысяч одних курьеров, не правда ли?
Серафимович сразу освоился с ученым человеком, почетным членом Российской Академии наук, а также Оксфорда и Кембриджа и вдруг заразился его настроением, веселостью:
– Простите, профессор, а что вы сего дня изволили... есть за обедом? – спросил, смеясь.
– Как то есть? Каков был паек, вы хотите сказать? Но вполне, знаете, приличный паек: какое-то молоко, хлеб, даже рыбка с жареной картошкой. А что? По-моему, неплохо, по нынешним-то временам?
– Вот и я думаю, профессор: кормят здесь прилично, забота проявляется отменная, только работай! И люди, как правило, забывают про отдых. Но тут один пансионер, знаете, заскулил по английским сандвичам и гамбургским бифштексам – так странно!
На Тимирязева это не произвело никакого впечатления. Только пожал плечами:
– Кому – что. Мне, например, вот осень на пятки наступает – в прямом и переносном смысле. Все тревожусь: а вдруг дожди? Кашель пойдет, никаким пледом шотландским не укроешься... Но пока погодка держится на славу! – он оглядел голубой свод над верхушками сосен. – Пойдемте, Александр Серафимович, к реке, там такая красота!
Сразу же возникло то взаимодоверие и заинтересованность в общении, когда люди в два-три часа становятся не только добрыми знакомыми, но старыми друзьями до скончания века. Ученый Тимирязев тут же узнал, между прочим, что его книга «Жизнь растений», читанная в юности студентом Поповым, уроженцем станицы Курмоярской на Дону, произвела на студента не только огромное впечатление, но учинила переворот в духовном сознании, освободила от религиозности и некой душевной замкнутости, толкнула к действию. С другой стороны, Серафимович узнал, что после Февральской революции, на выборах в Учредительное собрание, престарелый ученый Тимирязев голосовал по пятому списку, то есть за большевиков, за что и подвергся клевете и гонениям со стороны коллег! Точно так же, представьте, как и Серафимович в свое время...
Серафимовичу было приятно также услышать, что профессор заинтересовался ого работой еще году в девятьсот шестом, после памятных событий на Пресне, помнит до сих пор сюжетную канву романа «Город в степи» – а это немаловажно, если прошло уже порядочно времени после чтения, – ну и, разумеется, хорошо знает его великолепный рассказ «Пески», за который сам Толстой поставил молодому тогда литератору оценку пять...
Сближала их общая работа, общая цель и общая же тревога за судьбу своего парода, потому что революция была еще в самом начале, испытаниям и бедствиям людским еще не виделось конца.
Вечером, на закате солнца, они стояли на краю луговой террасы в редких столетних соснах, откуда открывался широкий вид на окрестности с дальними деревушками, краснеющим глиной обрывом за Москвой-рекой, багровым в закатных лучах бором. Вечернее зарево над землей тяжелело, сгущалось мглой и как бы дымилось, точно бы за лесом бушевал огромный всесветный пожар. Ощущение огня и дыма, которого не было в небе, но который как бы предполагался, передалось обоим, они мельком глянули друг на друга и снова оборотились к закатной стороне.
– Какое чудесное пожарище и как волнует! – указал тросткой профессор. – Такую же удивительную картину я видел как-то за Лондоном на Темзе, там подобная игра красок возникает из-за тумана. Знаменитый лондонский туман... А почему же здесь? Здесь, по-видимому, из-за близости войны, залпов и настоящих пожаров?.. – и вздохнул. – Горят, горят на Руси пожары...
– И очень многое сгорает, знаете, – тоже вздохнул Серафимович. – Очень многое... Я уж отчасти начинаю понимать даже записных либералов, которые в самом начале посыпали пеплом главу и завопили на разные голоса: «Все кончено, все пропало!..» Очень много потерь, дорогой Климентий Аркадьевич. Поневоле затомишься душой.
– Да. Минуты роковые мира сего, – сказал Тимирязев, хитро щурясь перед багровым разливом заката, опираясь слабой рукой на сухую трость. – Но, знаете, должна быть вера. Ибо испытания могут быть совершенно по апокалипсису, хоть я и атеист. Да! О Лондоне я вспомнил не ради юношеских воспоминаний, а именно в связи с возникшей картиной этого всепожирающего пламени. Именно тогда я прочел у Байрона сильно поразившие меня стихи о Москве и России, которые теперь случайно пришли на память, через столько лет!
– Байрон о Москве? – подивился Серафимович.
– Представьте себе. Он там поминал пожар Москвы двенадцатого года, при нашествии французов. И, конечно, симпатизировал нам, России, Москве. Нет пока хорошего перевода той поэмы, но дословно если, то стихи такие... – Тимирязев прочел:
Единственной в веках, себе в истории соперницы не зная.
Ты выстоишь и в час того пожара, грядущего,
В котором все империи, враги твои.
Погибнут!
– Так у Байрона, в оригинале, – сказал старый профессор.
Серафимович надолго задумался.
Закат темнел, понемногу истаивал по краям, почти не дымился.
– Видимо, такая уж судьба России и нашего народа: все преобороть, все пройти, – сказал Серафимович.
– Иногда впадаешь в робость действительно, и страшно становится, когда интеллигентные люди закрывают лица тонкими, немощными ладонями, как мусульмане в молитве, и повторяют, как заклинание: все кончено, все пропало! – сказал Тимирязев. – А вот один старичок в Калуге, наш смешной астрофизик Циолковский, недавно сказал на это, как бы мимоходом: «Ничего не кончено, милостивые государи, все только еще начинается!» – посмотрел на Серафимовича и повторил со вкусом: – Все только начинается! Каково?
– Мысль, конечно, афористически завершенная, – сказал Серафимович. – Жаль только, что высказал ее не философ, не «властитель дум», а именно естественник, человек точной науки.
– Поскольку «властители умов» ваши, от интеллигенции, находятся в некотором смущении перед грандиозностью мира сего, то высказываются специалисты сугубо приватные, так сказать. Это не в обиду...
– Да, но каков все-таки закат! Не иначе как к порядочному ветру, – сказал, посмеиваясь, Серафимович.
На душе немного отлегло. Возвратились к ужину затемно, когда в окнах дворца празднично зажглись лампы.
...Ночью был небольшой заморозок, и когда Александр Серафимович поутру выглянул в окно, по глазам как бы ударила и ошеломила ярко-бронзовая, рыжая какая-то осинка, растущая напротив. В одну ночь ее одела в багрянец подступавшая к порогу осень. К стеклу липла воздушно-легкая паутина, пахло сентябрем, и хотелось уюта за письменным столом, работы.
Было ощущение какого-то сдвига, он поверил, что до вечера обязательно получит письмо или какую либо другую добрую весть о сыне. В обед принесли почту, письма не оказалось, а Владимир Наумович сообщил тайно, за столом, что новости из Москвы плохие: снова урезаны хлебные пайки и на фронте большие неприятности – вражеская конница под Воронежем и Тамбовом перешла в наступление... Пожары горели по России.